Мы уехали 11/23 июня 1853 года. Чтобы передать мои чувства, выпишу опять несколько строк из моего дневника, написанного в Петербурге, спустя три года после этого дня. «Lundi, 11 Juin 1856. – Voilà aujourd’ hui trois ans que nous avons quitté Paris. Et cette idée me mène droit au souvenir de cette journée pleine d’agitation, de joie, de regret. Je me vois assise dans бeседка de notre jardin pensant comme je fixe les yeux sur la maison où nous avons vécu tant d’années que je ne la reverrai peut-être plus jamais de la vie. Et puis cette foule de personnes qui vont et viennent pour prendre congé de nous, l’arrivée au chemin de fer avec papa et le baron Felkersam qui nous ont reconduits et, enfin, le dernier sifflet, le signe du départ et le souvenir du sentiment amer qui crispa mon coeur pendant que chaque secousse de la locomotive nous éloignait de Paris, Paris ville charmante, qui a été témoin de mon enfance, qui renferme tous mes souvenirs les plus vagues, les plus lointains, ne te reverrais-je jamais?.. Parfois, j’espère, parfois je crois ce bonheur impossible et toujours après у avoir pensé, j’anticipe sur la réalisation de ce désir, l’un des plus chers de mon coeur et je me figure alors ce que je ferais journellement si la joie de débarquer à Paris pouvait m’arriver»247. Да, хорошо помню этот день, и как я выбежала в сад, и сидела в беседке, и с грустью смотрела на наш милый дом, которого уже я не видела более, так как я нашла его срытым и перестроенным, когда впоследствии навестила старое место. Я сорвала в эту последнюю минуту ветку пеларгонии и бережно взяла ее с собой, до сих пор сохраняя ее как последнюю реликвию моего счастливого детства. О мое милое детство! Вспоминаю о тебе с благодарностью и любовью. Много оно дало мне, много заложило во мне того, что помогло мне впоследствии, когда жизнь, к которой моя страстная натура стремилась с таким увлечением и такими требованиями счастья, открылась мне в своей реальной действительности и со своими преградами. Благодаря насаждениям в детстве привычки к нравственной дисциплине, культивированию совести и воли, не в смысле упрямого своеволия, но как силы, доходящей, если нужно, до самоотречения, я достигла того, что к концу моей жизни я могу передать моим детям без изъяна ту монументальную репутацию моей матери и моей бабушки, под сенью которой я начала свою самостоятельную жизнь. В Париже у нас была картина, писанная пастелью моей матерью. Я ее очень любила и засматривалась на нее. Она изображала женскую фигуру, задумчиво сидящую на берегу моря при закате солнца. Это была копия с картины современного художника, не помню его имени, и носила заглавие «Mélancolie»248. Я всегда старалась угадывать предметы дум этой мечтательницы в зеленом шарфе. Много позднее, в Петербурге, когда мне было 18 или 19 лет, переживая впечатления детства, я вспомнила об этой любимой мною картине и написала следующие стихи:
J’aime le soir la rêverie
Au bruit des flots
Lorsque l’âme se sent saisie
D’un doux repos,
A l’heure pâle où la nuit sombre
Couvrant les eaux
Répand son silence et son ombre
Sur les coteaux,
Alors de mon âme s’envole
Un long soupir
Echo plaintif, douce auréole
Du souvenir
Et du passé l’aimé visage
S’offre à mes yeux,
Illusion, charmant mirage
Don précieux,
Qu’ avec bonheur mon rêve accueille.
Ses premiers ans
Fleur charmante, mais qui s’effeuille
Presqu’en naissant
Où l’enfant lève sur la vie
Son regard pur
Plein du reflet de poésie
D’un ciel d’azur,
Où de sa limpide innocence
La blanche fleur
S’allie avec la jouissance
De son bonheur.
Et j’aime errer dans ce domaine
De pureté
Pour oublier la lourde chaîne
Réalité.
Alors mon âme libre, heureuse,
Sort de prison
Et dans sa course aventureuse
Fuit la raison.
De l’ange de la poésie
J’entends l’accord
Et mon âme se sent saisie
D’un doux transport.
Oh! laissez-moi la chère ivresse
D’un rêve aimé,
Laissez-le envelopper sans cesse
Mon coeur charmé, —
Et lorsqu’à la tristesse obscure
Il est dispos
Qu’il vienne ouïr ce que murmure
Le bruit des flots249.
И теперь, с бóльшим правом, чем тогда, мне отрадно восстановить перед собою эти первые страницы моей многозаботной жизни и перенестись от современной тяжкой действительности к смеющимся, ласкающим воспоминаниям о первых годах моего бытия.
Итак, мы уехали из Парижа. Наша первая довольно длинная остановка была в Берлине, где только что скончалась на 31 году своей жизни прелестная наша тетя, княгиня Вера Аркадьевна Голицына. Дядя нуждался в утешении и поддержке сестры своей (нашей матери), с которой был особенно дружен с раннего детства. Мы вместе уехали в Штеттин, а оттуда морем в Петербург. Наши спутники на пароходе были, между прочими, вдова и дети только что скончавшегося поэта Жуковского250. Они были в большом трауре, как и мы. Г[оспо]жа Жуковская была очень ко мне добра и много со мной разговаривала. Впоследствии я часто встречалась с детьми, так беззаботно игравшими на палубе парохода. Как разыгралась жизнь их, расскажу, если придется довести мои записки до времени, когда жизнь нас снова соединила. Другим путешественником был Андрей Николаевич Карамзин, муж прекрасной финляндки M-me Aurore251, бывшей в первом замужестве за богачом Демидовым. Он был блестящ и приятен и говорил изящным русским языком, к чему я не привыкла, так как светский разговор я до сих пор всегда слышала французский. Полтора года спустя он погиб в сражении с турками под Силистриею в одной несчастной рекогносцировке, куда завлекла его отвага, может быть, недостаточно проверенная техническим знанием. Чувствовалось и тогда приближение тяжелой войны. Одна из неудавшихся попыток к устранению ее была, между прочим, австрийская миссия графа Guilay252, ехавшего одновременно с нами, со всем своим штабом, с целью предложить Государю посредничество Австрии для улаживания конфликта. Все эти австрийцы были в высшей степени элегантны в своих светлых блестящих мундирах. Мамá знала некоторых из них и самого графа со времени венского нашего пребывания, поэтому было много разговоров на тему общих воспоминаний, причем избегались жгучие вопросы политики. На этот раз приезд наш на родину был скромнее предыдущих. Все уже разъехались на летнее пребывание. Мы, остановившись на несколько часов в пустом доме Татьяны Борисовны Потемкиной (сама она была в Святых Горах), потом отправились в Павловск, где ожидала нас бабушка. Приезд наш, как и все это лето, имеет в моих воспоминаниях серенький, тусклый оттенок. После наших дивных летних местопребываний в окрестностях Парижа деревянная дачка, занимаемая бабушкой, показалась нам страшно мизерной. Было тесно, неуютно, неизящно, несвободно, так как мы все время были на глазах, и бабушка слышала каждую фальшивую ноту моих музыкальных упражнений. Рояль стоял в ее гостиной, что меня страшно стесняло. Мы вяло учились с Александром Ивановичем253, так как не имели учебной комнаты, и он сам был рассеян заботами об устройстве служебного положения. Собственно, он не был педагогом. Его единственный предмет был литература, что, впрочем, вполне совпадало с моими вкусами. Мы проходили с ним теорию словесности Чистякова и историю словесности по Плаксину254. Там было много выдержек разных сочинений, и поэтому руководство это мне нравилось. Только эти два пункта выступают светлыми точками в общем тумане, покрывающем для меня это время. Единственным развлечением нашим были нескончаемые прогулки пешком от 8 до 10 часов утра с бабушкой и столько же вечером с мамá. Где была наша лошадка, наш осел, где наши удовольствия, комедии, верховая езда, где были все наши милые друзья! Мы были совершенно одни, никого не знали и не видели, день следовал за днем в бессодержательном однообразии. Куракины были в Пиренеях, где тетя лечилась на водах. Все прочие наши товарищи на своих местах. Осенью стало еще хуже, было холодно, сыро, неприглядно, и мы были рады, когда переехали в октябре в Петербург, где мои родители решили поселиться, приняв предложение великой княгини. Я с нетерпением ждала, когда устроится наша жизнь, но, увы, на первых порах действительность не оправдала моих надежд. Была взята большая квартира на Царицыном лугу в доме, ныне принадлежащем принцу Ольденбургскому. До переделки его мы занимали весь бельэтаж во всю длину дома. Комнаты были большие, но до крайности холодные и все были проходные, составляющие длинную анфиладу. Мой отец мало обращал внимания на неудобства для вседневной жизни и был доволен тем, что места было много для развешивания картин. Мой брат Борис помещался в бальном зале, вся из faux marbre255 с лепными работами, разделенном на две половины ситцевыми занавесками. Занятия мои вместе с ним прекратились, и потеря его сообщества была для меня большим лишением. Естественно, что жизнь наша не могла войти разом в свою колею. Моя мать должна была освоиться с придворной жизнью, очень содержательной в то время, особенно в Михайловском дворце, возобновить прежние знакомства, сделать массу новых, вступить опять в среду обширного родства, отбывать так называемые devoirs de famille256, между которыми бабушка занимала первое место. Дела были запутанны, наследство обременено большими долгами, между тем переселение наше, устройство всего дома требовало сильных расходов; к тому же, необходимо было безотлагательно установить уроки моих братьев в виду всей их будущности. К нам же поступила Елизавета Алексеевна Гусева или Goussette, как мы ее звали. Воспитание свое она получила в институте, основанном прабабушкой моей княгиней Голицыной в имении своем Зубриловке (Саратовской губернии) для дочерей местных дворян257. Поэтому она сохранила большую преданность бабушке, рекомендовавшей ее моей матери. Она была очень добрая и религиозная женщина, и мы ее любили, но весь склад ее ума, воспитанного в средней чиновничьей среде, был до того чужд нам, что мы постоянно впадали в недоумение от ее взгляда на вещи. Мы ходили в ней каждый день гулять по улицам Петербурга, которые казались нам такими пустынными и скучными после оживления парижских, так что мало извлекали удовольствия от наших прогулок. Холод казался мне нестерпимым, вообще мы плохо переносили перемену климата и часто болели первое время.
Мало-помалу я разочаровалась в моем прежнем восхищении Петербургом. Первое разочарование касалось области церкви. Мы знали только один храм и одного священника, облеченного, в наших глазах, всем престижем своего высокого служения. Здесь я была поражена пренебрежительным тоном, с которым говорили о духовных лицах, вульгарностью их самих, открытыми разговорами о требах (о которых мы не имели понятия), общей халатностью в отправлении богослужения, возней с просфорами и свечами, бесцеремонным хождением взад и вперед сторожей во время службы и массой незнакомых мне обрядов и обычаев, которые считались как бы сутью религии, а для меня они были соблазн, так как много позднее я поняла их смысл и значение. Второе разочарование касалось отношения к людям. Крепостное право существовало в полности. Помню, как после одного семейного обеда один из моих дядей сказал мимоходом другому: «Я купил повара». Тот спросил самым невозмутимым образом: «С семьей?» Первый подтвердил: «С семьей», и все тут… Я не верила своим ушам. Как? Неужели такие вещи произносятся и делаются в России, на Святой земле русской? До нашего отъезда из Парижа появилась наделавшая много шума книга «Хижина дяди Тома»258. Из романа составлена была драма, и мой отец повез на нее брата Бориса. Много по этому поводу приходилось нам слышать разговоров, единодушно клеймивших рабство, и вот, у нас, среди нас, такое же рабство существует. Однородное с этим впечатление я испытала, когда в самый день Рождества Христова пронесся слух, что предводитель дворянства был ночью убит своими крепостными людьми за его крайне жестокое обращение с ними. Несчастные шли на лютую казнь, принеся себя в жертву, чтобы освободить прочих от свирепости своего господина. Что же могла быть за жестокость, вынудившая этих смирных людей на такой поступок? Наконец в апреле, когда снег сошел с Марсова поля, я увидела из окон происходившее на нем учение солдат и рекрут. Боже мой, что это было за зрелище! Я до того никогда не видела, чтобы били людей; выразить мое негодование, отчаяние, позор нет слов. Я бросилась в другую комнату, закрыла лицо в подушки дивана, не хотела поднять лица на свет Божий. Итак, вот христолюбивое воинство. Вот православная Россия, вот моя фаланга воинов Христовых. Весь мой патриотизм исчез, и я стала думать о милом Париже как об утраченном рае…
Внешняя наша жизнь постепенно устраивалась. Для развития моих музыкальных способностей решено было пригласить знаменитого учителя Гензельта. Он приехал к нам в один вечер и, видя перед собой застенчивую девочку, сначала сказал, что пошлет одного из своих учеников, чтобы подготовить меня для его уроков. Однако пожелал послушать меня. Я играла, как всегда, наизусть, но дурно, потому что волновалась. Несмотря на то, он нашел, вероятно, во мне признаки таланта и сразу решил заняться со мной сам. Уроки начались со следующей недели и продолжались четыре года. Я была горда моим учителем, но как трепетала в ожидании его уроков, с каким старанием разыгрывала трудные этюды и пьесы! Как счастлива была, когда он меня хвалил! Я не могла выносить, когда он сидел около меня и, нахмуренный, следил за моими пальцами, изредка покрикивая: «Falsch!»259 или «Legato»260, тогда я отвратительно играла, как самая бездарная ученица; зато, когда он расхаживал по комнате и, улыбаясь, поговаривал: «Très bien, charmant»261 и особенно когда он заявлял, что ему доставляет удовольствие слышать мое исполнение его собственных сочинений, я была вне себя от восторга и чувствовала сама, что играю уверенно и со смыслом. Раза два в год Гензельт устраивал у себя концерты, в которых мы с ним являлись единственными исполнителями. Я играла первую партию, а он на другом рояле партию оркестра. Так исполняли мы: Concert-Stück Вебера262, концерты Мендельсона263, Quintette и Septuor Hummel264, этюды Краммера, Moschelés, Шопена и пьесы самого Гензельта: «Si oiseau j’étais», «Poème d’Amour»265 и другие. Собирался ареопаг знатоков музыки из числа моих родных. Эти концерты были праздником для моего отца. Я же страшно волновалась, и дни и ночи до концерта при моей нервности были прямо мучительны. Но потом как довольна я была, видя радость Гензельта при моих успехах и принимая похвалы и критику моих слушателей! Между ними один из наиболее авторитетных для меня был князь Юрий Николаевич Голицын, двоюродный брат моего отца. Он прославился своим хором певчих, которых образовал из своих крепостных. Действительно, он достиг с ними поразительных результатов. К сожалению, он был равно известен своим необузданным нравом и сумасбродными выходками, от которых страдала его семья и он сам, так как, несмотря на большое состояние, с которым он начал жизнь, одно время он был принужден выступать перед публикой в качестве дирижера оркестра266. Герцен верно рисует его физиономию в своих мемуарах, называя Юпитером Олимпийским267 из-за великолепной классической головы его, которая возвышалась над колоссальной фигурой.
К нашей общей радости, Панины также воротились этой осенью в Петербург. Их дом на Караванной не был окончательно устроен, и они провели эту зиму в доме Министерства юстиции. С ними мы могли говорить о милой парижской жизни, и они были единственные наши старые друзья посреди всех новых знакомств. Между последними мы сблизились тесной дружбой с Давыдовыми, или, как они стали называться два года спустя, Орловыми-Давыдовыми. Наши подруги были Мария и Евгения, или Женинька, как мы ее звали. Последняя вышла очень рано замуж за Петра Алексеевича Васильчикова и скончалась еще очень молодой, оставив своих пятерых дочерей268 на попечение матери своей, графини Ольги Ивановны. Старшая Мария олицетворяла с ранних лет тип христианской отроковицы, и этот характер она сохранила в последующем развитии ее жизни. Благодаря общественному положению ее родителей и их богатству, дом их был нередко открыт для блестящих светских приемов. Бывали у них балы и великолепные концерты с итальянскими певцами. Marie являлась на эти вечера кроткая и со всеми любезная, без застенчивости, со спокойным достоинством, окруженная как бы ореолом нравственной чистоты, и чувствовалось, что она была в мире, но не от мира. Действительно, вся жизнь ее была уже сосредоточена в любви к Богу и к ближним. Широкая благотворительность ее бабушки, княгини Барятинской, создала известную общину сестер милосердия ее имени269. Графиня Ольга Ивановна приняла по наследству попечение об этой общине и много расширила ее, находя в дочери деятельную помощницу в исполнении своих предначертаний. Кроме того, пользуясь, по разумной доброте своих родителей, обширными личными средствами, она имела свое независимое поле действий в области многосторонней благотворительности. Все стороны ее жизни, даже занятия искусствами, пение, живопись, имели одно общее направление, которое придавало всему строю пленительную для меня цельность. Во мне также религиозная нота была развита, но я ее не всегда слышала в бушевании всех притягивавших меня других голосов, смысл которых был неизменен – стремление к земному счастью. В атмосфере, окружающей Marie, я искала и находила поддержку этой бедной заглушаемой нотки, и моя, тогда тревожная, душа успокаивалась на время. Само собой разумеется, что эти чувства развились вполне с последующими годами – тогда нас только влекла друг к другу взаимная симпатия. В доме каждый из членов нашей семьи находил соответствующего себе товарища. Борис был дружен с сыновьями-близнецами Владимиром и Анатолием. Они все трое поступили вместе юнкерами в Кавалергардский полк и вместе были произведены в офицеры. Мой отец был приятелем графа, а моя мать со времени первой молодости была близка с графиней, сестрой княгини Витгенштейн270, которую мы так часто видели в Париже. Кроме долголетних дружеских отношений их соединяла общность основных принципов, руководящих жизнью каждой из них. Изредка нас возили на детские балы. Нас всюду звали, по дружбе и уважению к моей матери. Девочки, которых мы встречали, представляли для меня собой новый тип. Они были элегантны и нарядны, как настоящие маленькие дамы, и умели говорить светским жаргоном о светских вещах. В этом отношении я сознавала их безусловное превосходство надо мной; их апломб, миленькие манеры, легкий флирт с пажами, рассказы и смешки были для меня недосягаемы, и вместе с тем я чувствовала, что никогда не заговорила бы при них о том, что наполняло мою голову и мое сердце, так что моя роль с ними была довольно пассивна. Я даже не умела отчетливо отвечать на их вопросы о том, что происходит в Михайловском дворце, так как до сих пор мало этим интересовалась. Впрочем, мы скоро познакомились и с придворной обстановкой.
Великая княгиня Елена Павловна, заинтересовавшаяся уже, как я выше сказала, нашими уроками, пожелала видеть нас самих. По ее приглашению мамá привезла нас с сестрой в верхнюю церковь дворца ко всенощной в Страстную пятницу. По окончании службы мы были представлены и после короткого разговора получили приглашение приехать к пасхальной заутрене. Со времени смерти Михаила Павловича великая княгиня не ездила на обычные большие выходы в Зимнем дворце. Вот почему служили пасхальное богослужение у себя дома. Великая княгиня Екатерина Михайловна должна была особенно беречь себя и осталась с матерью. Служба началась в 10½ часов заутреней в музыкальной гостиной. Присутствовали обе великие княгини, лица свиты, потом священник отправлял ту же службу в верхней церкви, по окончании чего, в сопровождении всех присутствующих, наполнявших храм, он спускался в нижнюю церковь, куда к обедне являлись великие княгини. В этот промежуток времени мы сидели в роскошных гостиных, пили чай и разговаривали. После обедни великая княгиня обошла все столы, приготовленные для служащих и их семейств на всем протяжении галереи, окружающей монументальную лестницу. За ней несли большие блюда с фарфоровыми яйцами, которые она раздавала по пути, а перед ней шел священник, окропляя святой водой приготовленное разговенье. После этого мы сели за стол. Меня вся эта придворная пышность поразила своей внушительностью и грандиозностью, и это впечатление было вполне справедливо, так как Михайловский дворец сохранил дольше других дворцов величавые традиции прежнего времени.
Весной мой отец уехал с братьями в деревню, куда мы с мамá должны были прибыть после ожидаемого великой княгиней Екатериной Михайловной рождения ее первого ребенка. Это событие произошло 29 июня, но, к глубокому горю молодой матери, роды были крайне тяжелы, и маленький принц Николай умер спустя несколько часов после своего появления на свет. Мы оставались в городе до половины июля. Мамá уезжала на целый день на Каменный остров – мы обыкновенно приезжали за ней, и иногда великая княгиня предоставляла в наше распоряжение свой большой катер, на котором мы объезжали красивые острова, окаймляющие Неву своей свежей зеленью. Так как в то время пароходы еще не сновали по всем направлениям, то катер наш, управляемый опытными гребцами-матросами, следовал без препятствий и без опасности для своего пути. Эти вечерние речные катания были дивно хороши, особенно когда с Елагинской Pointe271 открывалось широкое пространство, освещенное блеском солнечного заката. В это лето мы познакомились с фрейлинами: баронессой Эдитой Федоровной Раден, Елизаветой Павловной Эйлер и Hélènе Staal. Последняя была, по красоте своей, украшением Михайловского дворца, равно как и другая красавица, фрейлина великой княгини Екатерины Михайловны Элен Штрандман (впоследствии графиня Толь), их звали «die beiden Helenen»272. Были еще две певицы, состоявшие при великой княгине: Анна Карловна Фридбург, вышедшая замуж через несколько лет за пианиста Лешитицкого, и Александра Доримидонтовна Соколова, дочь нашего священника в Берлине. Голос первой был дивный по timbr’y контральто, у второй был звучный сопрано. Обе получили законченное музыкальное образование, и их чудные голоса в дуэтах или соло доставляли истинное артистическое наслаждение слушателям. Над всеми этими девицами была пожилая дама г-жа Гельмерсон, которую звали la gouvernante des demoiselles d’honneur273. У нее собирались к обеду и иногда вечером. Нам приходилось бывать у нее часто, когда приезжали за мамá и ожидали, пока она не освободится. Они все были добры и внимательны к нам, так что я перед ними не стеснялась, играла мои пьесы на фортепьянах и нередко с восхищением слушала пение, которое репетировалось для исполнения в присутствии великой княгини. В это лето Рубинштейн сочинил на всех дам ряд музыкальных пьес-портретов их. Коллекция эта составляет «Album de Kamennoï Ostrof»274.
В июле мы с большой радостью уехали в наше тверское имение Степановское275. Из Твери пришлось ехать 80 верст по отвратительным дорогам. За нами посланы были две подставы, и, несмотря на то что остановки нигде не было, путь наш показался бесконечным и утомительным. Но зато какое приятное родное впечатление мы получили, прибыв на место! Уже на границе нашего имения отец наш встретил нас с братьями, управляющим и служащими и, взяв мамá в свой экипаж, открыл дорогу к дому, которого еще не видно было за густыми деревьями парка. Борис сел в нашу карету и, сообщив мне, что он нашел для меня верховую лошадь, указывал нам местность по пути. Вот широкий пруд, на нем стоит яхта, украшенная трехцветными значками. У пристани несколько лодок разной формы, вдали виднеются мосты с китайскими павильонами, потом, огибая парк, проезжаем мимо широкой еловой аллеи, в конце которой мелькает дом, а над ним флаг с нашим гербом. Усталые лошади скачут мимо оранжерей и других построек и наконец, завернув в большой двор, останавливаются у каменного подъезда. Масса народа нас встречает и кидается к нам с приветствиями. Это все дворовые, очень многочисленные в этом имении, хотя их было менее, однако, чем в Куракине, где жил мой дед. Потом отец водит нас по всему дому. Мы в восторге. Столько простора, изящества, столько фамильных портретов, огромная библиотека, и все хлопочут вокруг нас и любят нас, не зная еще нас, в силу какой-то связи, установленной трехвековыми постоянными добрыми отношениями. Мы, со своей стороны, идем навстречу им всем сердцем. И это впечатление не было мимолетным. Чем дольше мы жили в деревне, тем глубже мы чувствовали эту связь. Я ощущала наконец то родное представление об отечестве, в котором так была обманута в Петербурге. Со времени отъезда нашего из Парижа я могла сравнить себя с деревцем, вырванным с корнями из своей почвы и дрожащим в сухой холодной атмосфере. Здесь же деревце нашло свое питание, и корни его принялись в родной земле. Одной из первых забот моего отца было устройство школы, для чего он привез книг и разных приспособлений для взаимного обучения по ланкастерскому методу276. Школа была основана, но все таблицы и проч. остались без употребления, так как учитель, конторский писарь Константин Ворошнин, не понимал обучения иначе, как по азам. Священник был приглашен для уроков по Закону Божию, и, как бы то ни было, дети все-таки получали образование. Мы очень интересовались этим делом и потому невыразимо были поражены, когда приехавшие однажды к нам из Зубцова предводители дворянства и судья высказали, что грамота мужику не только не нужна, но и вредна, и что не следует образовывать его. Такое рассуждение мы слышали в первый раз, но, увы, не в последний! Мы перестали удивляться, но остались при своем мнении и продолжали действовать согласно ему.
Война между тем разыгрывалась, тяжелая, грозная, полная неожиданных разочарований. Наша военная мощь таяла перед удивленными взорами Европы и нашим собственным недоумением. Боже мой, какие страдания пришлось испытать нашему бедному серому войску, дурно вооруженному, дурно содержимому, дурно предводительствуемому, беззаветно отдающему свои силы и жизнь. Двор был в Гатчине в эту осень. С тревогой ожидалось приездов фельдъегерей, скакавших день и ночь на перекладных по непроездным дорогам, чтобы привезти известия о наших поражениях. Один флот поддерживал старую славу русского оружия. Имена черноморских адмиралов Лазарева, Корнилова, Нахимова произносились с патриотической гордостью. Государь страдал неимоверно. Он страшно переменился за последнее время. Молодые великие князья Николай и Михаил Николаевичи были посланы на войну. Отпуская их, Императрица грустно говорила: «Toutes les familles ont là tout ce qu’elles ont de plus cher. Nous devons aussi y envoyer les nôtres»277. Грусть царила в Петербурге. В гостиных обличали, спорили, судили и рядили, повторяя: «Voilà l’éducation du corps des Pages et du Champ de Mars»278 и цитировали слова великого князя Константина Павловича, который говорил, что война портит солдата, назначение которого, по его мнению, было, вероятно, выделывать удивительную шагистику на парадах.
Великая княгиня Елена Павловна не предавалась бесплодному нытью. Ее живой ум и горячее сердце искали средства к уменьшению страданий. Узнав об ужасном состоянии наших военных госпиталей, она задумала окружить наших мучеников христианским культурным элементом взамен единственной помощи, имеющейся у них в лице грубых военных фельдшеров. Так зародилась Крестовоздвиженская община сестер милосердия279. Только при ее исключительно высоком положении и счастливом сочетании с ним ее широкого ума, при ее неутомимой энергии и стойкой воле удалось ей преодолеть все препятствия, которые она встретила на пути, главным образом со стороны военной администрации. Ближайшим ее советником и руководителем в этом деле был Николай Иванович Пирогов, а помощницей в исполнении ее предначертаний – ее фрейлина баронесса Раден. Этот первый почин деятельности сестер милосердия на театре войны уяснил необходимость присутствия женского элемента в тяжелые минуты народной жизни и получил широкое и блестящее развитие, справедливо прославившее русскую женщину. Переносясь в эту, уже отдаленную от нас, эпоху, я поражаюсь той огромной эволюции в идеях, совершившейся за этот промежуток времени, а в данном случае в сфере столь естественной для женщины, как оказание помощи ближним. Двоюродный брат моей матери, князь Александр Владимирович Голицын, находился со своим полком на войне. Его молодая жена280, узнав о формировании отрядов крестовоздвиженских сестер, обратилась к великой княгине за разрешением присоединиться к ним. Действительно, после обычного испытания она отправилась в качестве сестры и проработала в Севастополе до конца. Надо было слышать все вопли негодования, вызванные в обществе ее поступком. Находили его неприличным, упрекали ее за то, что она бросила «un devoir direct»281, гоняясь за приключениями. Надо сказать, что этот пресловутый devoir состоял в ухаживании за своей belle-mére282, больной в течение 20 лет хроническим ревматизмом, окруженной в своем доме нежным попечением дочери283 и уходом целого сонма разных компаньонок. Детей же у молодой княгини не было, вследствие чего, получив согласие своего мужа, она считала себя вправе располагать несколькими месяцами своей жизни. Но не так судило общество и, к удивлению моему, много очень достойных, добрых и религиозных членов семьи. Когда она воротилась, о ней говорили как о женщине, совершившей проступок. Она не отвечала и не оправдывалась, только иногда приговаривала: «Позор мой – крест мой». Я должна сказать, что мать моя не присоединяла своего голоса к общему гвалту и даже помогла ей завязать необходимые для нее сношения с Михайловским дворцом. Я же возмущалась ее преследователями и считала ее за героиню. Теперь трудно поверить, что такое обычное явление, как вступление в ряды сестер милосердия, могло вызвать подобный протест. В идеях совершается прогрессивная эволюция, а жизнь человека есть воплощение его идей; вот почему так важна строгая проверка источника этих руководящих идей и освещение их не временным, но вечным мировоззрением.
Этой зимой скончался Государь Николай Павлович. Его исполинская натура, подкошенная неутешным горем, не выдержала напора короткой болезни – бронхита, и 18 февраля его царское страдальческое сердце умолкло навсегда. Приведу опять несколько строк из моего дневника, написанного в этот день. «Vendredi 18 Février 1855. Quel désastre! Quel coup de foudre vient fondre sur nous, sur la Russie entière! On est encore à se demander: est-il vrai que l’еmpereur soit mort? Mon Dieu est-ce possible? Est-ce compréhensible? Ce coup si inattendu est un de ceux qui nous apprennent le mieux à ne pas compter sur notre fragilité humaine… Nous avons appris cette catastrophe de la manière la plus subite. Ce matin en allant nous promener, nous avons passé chez grand-maman. “Savez-vous, nous dit-elle, que l’еmpereur est fort mal?” Nous ne nous en doutions pas, – nous savions il est vrai, que l’еmpereur était grippé depuis quelques jours, mais l’idée du danger ne se présentait même pas à notre esprit. La veille nous avions dîné chez les demoiselles d’honneur du palais Michel et elles n’avaient pas la moindre inquiétude. Le bulletin que grand-maman nous montra disait: “Положение его величества весьма опасно”. Nous quittâmes grand-maman le cœur plein de tristesse et nous nous entretenions en marchant sur le quai de ce triste sujet. Arrivées à la hauteur du palais, nous retournâmes sur nos pas, à peine en avions nous fait quelques-uns dans cette direction que nous vîmes un jeune officier sortir du palais en traîneau de louage, troublé, le visage plein de larmes, en descendant sur la Néva, il cria au будочник qui se trouvait à côté de nous: “Государь сейчас скончался”. Il était midi et demi, l’âme de l’еmpereur Nicolas avait quitté son corps depuis 10 minutes. Longtemps les paroles que nous venions d’entendre nous parurent incompréhensibles – nous restions à nous quatre immobiles comme des statues. Enfin le будочник rompit le silence, il fit le signe de la croix et dit: “Государь помер, дай Бог ему Царство Небесное”, et il alla à sa будка communiquer la nouvelle à son camarade. Nos pleurs coulèrent. Pauvre еmpereur, il a fallu que bien des tourments aient miné ce corps si robuste pour qu’une grippe l’ait mené à la mort. Nous passâmes chez grand-maman pour lui dire ce que nous savions, nous essayions de croire que nous avions mal entendu, – bientôt Boris arrivé de son régiment ne nous laissa plus de doutes. M-lle Euler nous donna des détails sur les derniers moments de l’еmpereur. Il s’est senti mal hier soir à 11 heures. A 4 h. du matin, il a reçu l’extreme onction. La grande-duchesse Hélène que le c[om]te Adlerberg était venu avertir est allée au Palais à 5 heures. Dès que l’Empereur à su qu’elle était arrivée il la fait appeler, et lui a dit. “Ah! M-me Michel, merci, merci d’être venue” et il lui a fait un signe avec la main pour lui dire qu’il s’en allait. Plus tard quand il ne pouvait plus parler, quelques minutes avant sa mort, alors que toute l’auguste famille était rassemblée, il regarda la grande-duchesse héritière et reporta ensuite ce regard sur l’impératrice. Il ne dit pas un mot, mais l’expression de ce regard était telle que toute l’assemblée en frémit»284. Мамá была в то время с великой княгиней Екатериной Михайловной в Мекленбург-Стрелицке, откуда они поспешили приехать при известии о несчастье.