Поскольку введение, которое предпослал этой публикации П.Н. Милюков, а также ремарки по ходу повествования имеют самостоятельное историческое и археографическое значение, мы приводим текст публикации целиком по газетной публикации в «Последних новостях», снабдив его необходимым комментарием.
Таким образом, «Мои воспоминания», «Под властью трех царей» и «С царской семьей под арестом» не только продолжают и дополняют друг друга, представляя собой картину полувековой жизни русского двора, но и являются своего рода трилогией, хотя и не задуманной изначально, но силою исторических обстоятельств ХХ в. сложившихся в таковую.
Вместе с тем в процессе нашей работы было выявлено значительное число материалов, относящихся как непосредственно к подготовке мемуаров (варианты, черновики, наброски), так и к личности автора (материалы по благотворительной деятельности и эпистолярные источники), которые зримо дополняют тексты Нарышкиной. Они приводятся в приложении.
Как указывает Е.А. Нарышкина в дневнике за 1917 г., во время пребывания под арестом в Александровском дворце Царского Села она читала семье бывшего императора фрагменты своих воспоминаний88. В бумагах Александры Федоровны в ГАРФ удалось найти и сам текст – «Последний день жизни Александра II и начало царствования Александра III»89. Это 22 листа машинописи с правкой чернилами. Он содержит отрывок воспоминаний Е.А. Нарышкиной, который начинается событиями последнего дня жизни и убийством императора Александра II (1 марта 1881 г.) и заканчивается описанием коронации Александра III (15 мая 1883 г.). Сохранившийся текст представляет собой русский оригинал фрагмента книги «Под властью трех царей», значительно сокращенный при переводе для издания на немецком языке. Из его содержания совершенно ясно, что он написан после революции 1917 г. на основании дневниковых записей, поскольку в них Е.А. Нарышкина дает оценку событий, произошедших после революции, о чем и сама пишет в этом тексте. Неизвестно, на каком этапе были проведены сокращения, – в процессе авторской работы над рукописью в 1920-е гг. или на этапе редакционной подготовки. Отрывок этот ценен в качестве ранней редакции русского оригинала книги «Под властью трех царей». Мы сохранили при публикации специфические особенности в написании слов (пенуар, пальятивы и др.).
Кроме указанного текста в приложении публикуются три письма, которые были выделены нами из значительного корпуса эпистолярия Е.А. Нарышкиной, просмотренного в процессе подготовки настоящего издания, ввиду их особенного значения для характеристики Е.А. Нарышкиной – два письма к бывшей императрице Александре Федоровне, написанные в 1918 г., а также письмо А.Ф. Кони, присланное ею уже из эмиграции в 1926 г. Первые два письма являются последними знаками многолетнего преданного служения Елизаветы Алексеевны Нарышкиной императорской фамилии, а письмо к А.Ф. Кони, по сути, подводит итог ее продолжительной, богатой событиями и трагическими поворотами жизни.
Публикация этой книги не могла бы осуществиться без помощи моих коллег – сотрудников РГАДА, ГАРФ, РГАЛИ, РГИА, РГБ, РНБ, Тверского государственного объединенного музея и Библиотеки Бейнеке Йельского университета, за что сердечно их благодарю.
Искренне благодарю В.А. Мильчину и М. Шрубу за ценные замечания, касающиеся перевода французского текста, а О.Ю. Бычкову за помощь при переводе немецкого текста.
Выражаю особую признательность Т.А. Лаптевой и Е.Е. Лыковой за их постоянную дружескую поддержку.
Благодарю моего сына П.А. Дружинина, который был инициатором этой публикации.
Е.В. Дружинина
Мои самые дальние воспоминания переносят меня в Париж, где мой отец90 состоял первым секретарем посольства при Николае Дмитриевиче Киселеве. Нас было четверо детей, из коих мой брат Борис и я были старшие, а двое младших91 родились в Вене, где началась заграничная дипломатическая карьера нашего отца. Кроме того, самый старший из нас умер годовалым ребенком, к великому горю наших родителей. Это был первый Борис, – второго, также Бориса, мой отец назвал при рождении l’enfant de la consolation92, чем он действительно был во все время своей слишком короткой жизни93. У нас было политическое детство. С ранних лет нас окружали интересы общественного характера. Общительность моего отца и то обстоятельство, что посланник не был женат, способствовали сосредоточению в нашем доме дипломатического кружка. При моей крайней впечатлительности, присутствуя при разговорах и рассуждениях, я без усилия запоминала отрывки речей, облики известных лиц. В моем воображении проходит целая вереница личностей, тем или иным ознаменовавших себя. Вот старая графиня de Valence, дочь знаменитой в свое время графини de Genlis. Она уже была замужем во время первой французской революции94, ее имя упоминается в мемуарах того времени. Мы, дети, были друзьями ее правнуков и бывали у них по вечерам, играя и резвясь в то время, как наша мать95, сидя с ней в гостиной в небольшом кружке лиц, слушала, как умная и живая француженка рассказывала эпизоды из блестящей придворной жизни при Марии Антуанетте и как вихрь революции привел ее в тюрьму Conciergerie96, откуда она вышла на свободу, а не на гильотину только благодаря смерти Робеспьера. Отрывки этих рассказов долетали и до ушей шестилетней девочки и запечатлевались в ее воображении с легкостью и верностью фотографической пластинки. К тем же годам относится веселый день, проведенный мною у M-me Récamier. Не знаю, по какому случаю ей вздумалось дать детский дневной бал в своем помещении в Abbaye-aux-Bois97. Помню, как меня одевали, как coiffeur98 завил мои волосы бумажными папильотками и прижег их щипцами так, что моя голова сделалась кудрявой, как у барашка, и надел круглый венок из живых цветов (primevères99), и как я стояла на столе, пока оправляли мое белое кисейное платье. Помню, что я была представлена старой даме и старому господину, и много лет спустя громкие имена M-me Récamier и Chateaubriand получили для меня свое значение, которое, понятно, было от меня скрыто тогда. С поздравлением на новый год и на Пасху мамá возила меня к старой тетушке княгине Багратион. Она была дочь известной красавицы графини Литта (племянницы князя Потемкина и сестры моей прабабушки княгини Голицыной). Она жила в собственном доме в Faubourg St.-Honoré100 с большим садом, который доходил до Avenue Gabriel в Champs Elysées101. Рослый швейцар с булавой и в треугольной шляпе встречал посетителей у подъезда в глубине широкого двора. В комнатах с крепким запахом духов царила тропическая жара, так несвойственная парижским домам. В большой гостиной, слабо освещенной и убранной массой пальм и других растений, сидела хозяйка, всегда одетая в белые прозрачные платья, подбитые розовым или голубым шелком, с такими же туфлями на миниатюрных ногах. Сама она была бледна, с тонкими чертами лица и казалась изваянной из белого воска. Длинные белокурые букли окружали ее лицо. Она никогда не носила чепца. Мне она казалась каким-то волшебным существом вроде феи, и я чувствовала всегда известную робость в ее присутствии. Совсем другое чувство вселяла во мне другая пожилая дама Марья Яковлевна Нарышкина, рожденная княжна Лобанова-Ростовская, друг юности моей бабушки княгини Голицыной. Они вместе были свитными фрейлинами при Императрице Марии Федоровне. Она очень любила мою мать, которую звала по имени. С нами была ласкова, щедра и добра, как настоящая бабушка, и мы ее также любили. Помню еще знаменитую княгиню Ливен. Раз в год, 6 декабря, мы ее всегда видели в церкви по случаю именин Государя, но ее имя часто произносилось у нас. Ее значение было большое, и в ее салоне собирались по воскресеньям все политические деятели того времени, все дипломаты и государственные люди, в числе которых неизменно был первый министр Гизо.
В 1845 году мы совершили нашу первую поездку в Россию со времени нашего переселения за границу. Мой отец, не имея отпуска на все лето, решил, что мамá уедет сначала с нами раннею весной и будет ждать у матери своей княгини Анны Александровны Голицыной приезда его, чтобы вместе отправиться к его отцу князю Борису Алексеевичу, жившему в своем орловском имении Куракине102. Он проводил нас до Гавра, так как путешествие наше должно было совершиться морем, но и до Гавра из Парижа пути сообщения далеко не достигали еще в то время современной быстроты. Железная дорога шла только до Руана, а потом приходилось следовать по Сене на пароходе. В Гавре к нам присоединилась графиня Аппони, урожденная графиня Бенкендорф, подруга моей матери, которая вместе с нами ехала в Россию, и, дождавшись благоприятной погоды, на третий день мы сели на пароход «Amsterdam» и отплыли в дальний путь. До сих пор не изгладилось во мне впечатление ужасного путешествия по Северному морю. Впрочем, оно было только субъективно ужасно, так как никакой опасности нам не грозило. Море было бурное, высокие серые волны колыхались, пенясь до пределов серого же горизонта, сливаясь с ним. Я страшно была больна морской болезнью и трое суток не выходила из каюты, где все наши вещи попадали и катались по полу от качки. Наконец, я выползла, увидела кучку людей, смотревших пристально на голубую отдаленную линию. Это была Дания. Зная уже историю Христофора Колумба, я вообразила себя им и с восторгом закричала: «Terre, terre»103, как в моей детской книге Колумб закричал, впервые увидя Америку. В Копенгагене мы вышли на сушу, я была безумно рада, почувствовав под собой твердую почву. Мы были приняты посольством, нас угощали, катали, занимали, показали сад Тиволи, и вечером мы возвратились в свой плавучий дом. Море утихло и приняло голубой цвет, следующие дни мы проводили на палубе. Наш пароход вез первые устрицы, которые потом продавались на бирже; по этому случаю биржа делалась весной в Петербурге сборным местом, куда съезжалось все элегантное общество. Ели устрицы и любовались красивыми заморскими птицами и животными, также приходившими с первой навигацией. На нашем пароходе везлись такие же пассажиры. Мы бегали по палубе и играли в прятки между высокими корзинами с устрицами и потом посещали друзей наших: сидящих в клетках, дивных попугаев и милых гримасниц обезьянок. Графиня Аппони была все время с нами. Это была очаровательная молодая женщина, прекрасная музыкантша. Помню, как раз она села за фортепиано в кают-компании и запела. Никогда не забуду моего впечатления от ее голоса. Она пела модный романс Алябьева «Соловей, мой соловей»104 и пела прекрасно. Я была вне себя от восторга; до сих пор вижу ее, красивую и тонкую, с белокурыми сбитыми буклями по обеим сторонам лица, с ее изящными руками, украшенными кольцами, окруженную маленьким обществом наших спутников, внимательно слушавших ее дивный голос. Я уверена, что никто глубже меня не восчувствовал его прелесть; этот момент был открытием для меня так сильно развившегося впоследствии очарования музыкой. Между тем мы подходили уже к концу нашего плавания. Нам объявили, что на другой день в первом часу будем в Кронштадте. Утром я просыпаюсь и чувствую, что стоим. Воображая, что мы уже приехали, я с радостью спрашиваю о том одевавшую меня девушку, но оказывается, что мы окружены льдинами и не можем двигаться. Выбегаю на палубу и вижу, что вдали виднеется Кронштадт, но между ним и нами огромное замерзшее пространство. Попытавшись безуспешно пробить себе дорогу между льдинами и достигши только того, что переломалось одно колесо парохода, которое пришлось чинить, мы принуждены были стоять на месте. Мало-помалу истощались наши запасы провизии и особенно пресной воды. Капитан решил повернуть обратно на Ревель и там запастись всем нужным. Помню, с какой медленной осторожностью мы пробивались между льдинами, пока не пришли в открытое голубое море. В Ревеле мы вышли на берег и целым караваном ходили по городу и за город. Была прелестная погода, травка и первые цветы меня восхищали. Графиня Аппони нас оставила в Ревеле и поехала к своему отцу графу Бенкендорфу105 в имение Фалль106 и оттуда проехала в Петербург на лошадях, мы же возвратились на наш пароход. Лед был рассеян ветром или растаял, и мы пришли благополучно без нового инцидента в Кронштадт. Меня поразила масса таможенных чиновников, высадившихся на наше судно, как только мы причалили, на них были одеты длинные серые шинели с зелеными воротниками, и они писали, писали без конца. Меня это зрелище крайне удивило, часы проходили, а они все писали и писали. Наконец прибыли на пароход старший брат моей матери князь Александр Федорович Голицын107 с младшим братом князем Борисом Федоровичем и стал объясняться с чиновниками. Подействовало ли его влияние или работа их кончилась, но нас отпустили, и мы сели на маленький пароход, который нас доставил в Петербург.
Трудно мне описать очарование и трепет, которые овладели мною по мере того, как мы приближались к столице. Золотой купол Исаакиевского собора, стрелка Адмиралтейства выступали из голубого тумана и блестели под солнечными лучами. Мы стояли на палубе и следили, как мало-помалу волшебный город обозначался все яснее и яснее в своих очертаниях. Он мне казался прекрасным, сердце мое билось. Церковные здания, подобия которым я никогда не видала (так как в Париже у нас была только домовая церковь), казались мне почему-то родными. Всей душой я стремилась к моей незнакомой родине, которую я инстинктивно любила недетской, необъяснимой любовью. Бабушка, княгиня Анна Александровна Голицына, встретила нас со слезами радости. Мы узнали, что все в Петербурге страшно беспокоились о нас. Вышедший из Гавра после «Амстердама» пароход «Le Tage»108, исполнявший, попеременно с первым, рейсы до Кронштадта, прибыл накануне, а об «Амстердаме» сведений не было; опасались, что мы потерпели крушение, может быть, даже и погибли, так как никто не знал о нашей задержке льдинами и заезде в Ревель. Нас окружила многочисленная родня. Все нас ласкали, любовались нами и нашим заграничным видом и парижским акцентом, заставляли нас петь французские детские песни; к счастью, в нас слабо был развит микроб тщеславия, а то бы мы могли в сильной мере им заразиться. Со стороны моего отца главным лицом была Татьяна Борисовна Потемкина, сестра его матери княгини Елизаветы Борисовны, урожденной княжны Голицыной. Эта замечательная женщина заслуживает того, чтобы о ней была написана особенная биография. Друг Императоров Александра и Николая Павловичей, она употребляла свое влияние и высокие связи исключительно для пользы страждущих и обездоленных. В одном письме к Государю Николаю Павловичу она так выражается: «Sire, je tremble, en Vous écrivant, mais j’ai encore plus peur de la veuve et de l’orphelin et c’est ce qui me décide à Vous adresser ma requête»109. Государь был так тронут этими словами, что дал ей разрешение прибегать к нему лично во всех случаях и предложил ей приезжать, «когда Он будет ей нужен», во дворец великой княгини Марии Николаевны, куда он сам приезжал каждый день к двум часам во время обеда своих внуков. Татьяна Борисовна широко пользовалась этим разрешением, и в продолжение всего царствования Николая Павловича Государь никогда не отказывал ей в своей всесильной помощи. Он имел доброту и терпение тут же разбирать все приносимые ее прошения и собственноручно писал свои резолюции. Понятно значение и влияние, которые она имела, и сколько запутанных и долго тянущихся дел она, таким образом, привела к справедливому и милостивому окончанию. Дом ее был на Миллионной, когда-то принадлежал он князю Александру Борисовичу Куракину, который давал в нем блестящие балы в присутствии Императрицы Марии Федоровны. При Татьяне Борисовне он был хорошо известен всем иерархам нашей церкви и всем нуждающимся всех концов России. Ее глубокое благочестие и сострадание ко всем видам людского горя привлекало к ней массу лиц. На каждодневные большие обеды съезжались попеременно все обширное родство, друзья, высшие должностные лица и всегда бывало несколько приезжих, которым она давала у себя приют и щедрое гостеприимство, помогая им в устройстве дел, приведших их в столицу. Это разнородное общество встречалось за пышным столом на почве своеобразной христианской простоты. Первоклассный французский повар и многочисленные ливрейные лакеи свидетельствовали о привычке хозяев к широкой барской жизни, преимущества которой они одинаково делили со всеми. С членами царской фамилии Татьяна Борисовна была в коротких и дружеских отношениях, хотя и отказалась со времени первой молодости от участия в придворных церемониях и вечерних выездов. Она нередко принимала их у себя в Петербурге, в Гостилицах, Святых Горах (Харьковской губернии) и в Крыму, во всех этих местах у нее были роскошно обставленные имения. Она была одна из первых красавиц своего времени и сохранила в пожилых годах свои прелестные черты и ласкающее, доброе выражение глаз, в которых светилась ее любвеобильная душа. Она была первой председательницей Петербургского дамского тюремного комитета110, это дело ее глубоко интересовало, и она вложила в него все свое сердце, посвятив ему более тридцати лет. Я счастлива, что мне пришлось продолжать основанное ею дело, вследствие назначения меня Государем Императором Александром III председательницей этого комитета в 1884 году. На нас, детей, она также излила свою ласку и любовь, и мы от души подпали ее обаянию. Мы сблизились еще с семейством дяди моего, князя Александра Борисовича Куракина, брата моего отца, с женой княгиней Марией Александровной, урожденной графиней Гурьевой, и детьми их Лизой и Борисом; Анатолий был еще младенцем. Мы составляли с ними как бы одну семью и впоследствии, живя вместе, мы считали их родными братьями и сестрами. Я сохранила глубокую сердечную благодарность за радушие и теплоту, с которой встретила нас наша далекая незнакомая нам родина. Думаю, что то впечатление способствовало к развитию врожденного в нас патриотизма. Бабушка, у которой мы жили в Павловске, была для нас очень добра, она занималась с нами, рисовала для нас сама фигурки, которые мы раскрашивали, и читала вслух «Les Veillées du Château» M-me de Genlis111. Я страшно любила эти повести, и мне приятно было знать, что Pulchérie, о которой шла речь, была та самая графиня de Valence, которую мы так хорошо знали.
По приезде отца мы уехали с ним с Орловскую губернию к нашему дедушке. Теперь, когда путешествие совершается так быстро, в удобных спальных вагонах, трудно себе представить всю сумму утомления, которая выпадала путешественникам, предпринимавшим столь дальний путь. Мы ехали в двух дорожных каретах; в первой двухместной помещались родители и один из нас попеременно на скамеечке; в другой большой четырехместной остальные дети с няней и Каролиной Карловной, камер-юнгферой112 моей матери. Моя гувернантка Miss Hunter осталась в Париже. Над обоими экипажами помещались большие чемоданы во весь размер крыш кареты, а сзади были места для мужской прислуги. Эти рыдваны были крайне тяжелы и тащились шестериками из самого Петербурга. Было жарко, пыльно, утомительно до невозможности, и казалось, что длилось бесконечно, но все имеет конец, и мы приехали в Москву, где остановились в нашем фамильном куракинском доме113. Помню этот приезд поздно вечером, как я старалась размять ноги, прыгая в этих знакомых впоследствии комнатах. Нам подали чай с калачами, которые я увидела в первый раз, и кипячеными сливками, что показалось мне отвратительным. Между тем мой отец, увидев фортепиано, тотчас сел за него и стал играть прелюдию. Как теперь вижу эту маленькую сцену – моя мать, разливающая чай в описанной обстановке, тут же управляющий Соловьев и мой отец, играющий на дребезжащих клавикордах и поющий модный тогда романс «Черный цвет, мрачный цвет, ты мне мил навсегда»114. Еще длинный бесконечный путь уже не по шоссе, а по грунтовым дорогам, и, наконец, приехали в Куракино к важному и внушающему трепет старому князю. Он жил постоянно в деревне. Слишком избалованный жизнью с колыбели, единственный представитель славного рода, наследник огромных имений115, он вступил в жизнь под сенью высокого государственного значения своего отца и дяди116, но извлек мало пользы от этих преимуществ. Он был, несомненно, умен и обладал высокой культурой, равно как и музыкальным талантом, но все эти дарования давали ему только повод к презрению других и питали его непомерную гордость. Женившись рано по страсти на прекрасной княжне Елизавете Борисовне Голицыной, мать которой происходила от старшей владетельной ветви царей Грузинских, он через год уже открыто изменял ей с известной актрисой M-me George и тем приводил свою жену в отчаяние. Она была страстная, артистическая натура, серьезно образованная под влиянием ученого итальянского аббата, приглашенного в дом как воспитателя ее братьев117, но грубоватые натуры трех молодых повес мало его интересовали, а все старания свои он сосредоточил на развитии богато одаренной молодой девушки, в которой нашел благодарную почву. Сам перворазрядный классик, он читал с ней в подлиннике произведения латинских философов. Она знала в совершенстве итальянский и французский языки и писала на них свободно в стихах и прозой. Поэтическая натура ее проявлялась с одинаково выработанной техникой в литературе, музыке, живописи. Сохранились ее прелестные стихи и портрет ее детей и сестры Татьяны Борисовны, писанные ею миниатюрой и пастелью. В пожилых уже годах и больная, она еще играла наизусть с удивительной беглостью и чувством концерты Моцарта и Фильда. Она много страдала в своей недолгой брачной жизни: может быть, ее оскорбленная страстная натура не устояла бы против искушений, если бы она не нашла опору в неведомом для нее доселе новом мире. У нее, воспитанной философом, которого духовный сан выражался одной сутаной, религия занимала мало места в жизни. В эту пору она коротко познакомилась с французскими эмигрантами, графом de Maistre, Princesse de Tarrente и другими, деятельно занимавшимися вместе с иезуитами католической пропагандой. Благодаря им, ее жаждущая душа познала суть христианства, и, естественно, она переняла также и форму, в которой явились пред ней высокие утешительные истины, и она перешла в римско-католическую веру. Она оставила свет и успех в нем и предалась всем существом вновь созданному религиозному чувству, на котором основала свою жизнь. Но этот кризис явился слишком поздно для ее расшатанных нервов; натянутые до последней степени, они не выдержали нового сильного напора, и развивающаяся постепенно психическая болезнь обрушилась на нее всей своей тяжестью. Столько дарований, прелести, ума, таланта – все было сметено неумолимым недугом, и двадцати шести лет от роду она перестала жить сознательной жизнью, сохраняя в своем прозябании лишь проблески памяти о прежних днях.
Дедушка принял нас с удивительным волнением. Когда, вышедши из второй кареты, вслед за нашими родителями, опередившими нас, мы прошли через длинную анфиладу в кабинет, мы увидели его стоящим на коленях посреди комнаты и громко благодарящим Бога, приведшего нас к нему. Все были в слезах. Были ли эти восторги искренни? Без сомнения. Он чувствовал сильно, но он так окружил себя раболепством и лестью, в атмосфере которой он играл роль какого-то сверхчеловека, что привычка к сосредоточию всех интересов на себе взяла свое, и его жизнь, несмотря на наше присутствие, осталась по-прежнему помпезно одинокой. Нам отвели особый небольшой каменный дом. В таком же точно доме помещался дядя, князь Александр Борисович, приехавший представить в первый раз свою жену, княгиню Марию Александровну (после, однако, 8-летнего супружества). Общий сад соединял эти дома, и в нем были устроены для нас первые виденные нами русские качели. Строгий этикет был установлен в Куракине. Утром посылалось узнать о здоровье князя, и до возвращения посланного, иногда долго задержанного, нельзя было идти гулять, так как это было бы признаком малого интереса к просимым сведениям. К обеду, к 5 часам перед нашими домами подавались две коляски с четверней цугом118 для выезда в большой дом. К этому времени мамá и тетя нарядно одевались, и мой отец был во фраке. Разумеется, мы всегда шли пешком, и наши экипажи следовали за нами. После торжественного и пышного обеда нас отпускали, и мы ездили кататься по окрестностям. Помню, как мой отец поднимал свою высокую серую шляпу, отвечая на приветствия встречаемых крестьян, а дядя только кивал своей покрытой кавалергардской фуражкой головой и смеялся над поклонами своего брата. Вечером в десять часов большие опять бывали у отца на ежедневном концерте из собственных музыкантов, на который они получали каждый раз особое приглашение. В парке были разные храмы и беседки, между прочими, храм философии довольно несообразно был окружен двенадцатью пушками. Каждый день за полчаса до обеда палили из одной из них, а в торжественный момент, когда садились за стол, раздавался второй выстрел. В дни наших именин палили из всех пушек по чину, для нас, внуков, обходился круг один раз, т.е. было двенадцать выстрелов; для второго поколения два раза, а для самого князя три раза, т.е. было тридцать шесть выстрелов. Он был окружен обществом управляющих, главных и других секретарей, всякого рода фавориток, которые интриговали между собой, сплетничали на детей и обкрадывали его ужасным образом. Многие из них и потомство их имеют до сих пор дома и имения, нажитые без особого труда. Иногда при нас говорилось о разных инцидентах, касавшихся этого мира, и чтобы мы не понимали, о ком шла речь, звали дедушку «le grand voisin»119. Но мы прекрасно понимали и сами стали звать его этим именем. Все они исчезали при появлении семьи. Иногда только мы их встречали на наших катаньях, причем замечалось, что их лошади и коляски были лучше тех, которые нам отпускались. Конечно, мы только впоследствии узнали, кто были эти незнакомцы. Тогда вся обстановка поражала нас исключительно своей странностью. Воспитанным как европейские дети, нам казалось, что мы перенесены в какое-то отдаленное царство, где мы стали какими-то царьками и как будто переживали волшебную сказку наяву. Думаю, что мой дед переживал ту же сказку и наполнял пустоту своей жизни самопоклонением и мелочным этикетом, который подчеркивал его величие. С ранней молодости он привык к большому свету и сохранил в одиночестве все привычки изящной жизни. Ни на один момент он не опустился. Карьера его началась блистательно. Двадцати лет он сопровождал отца своего, назначенного чрезвычайным послом для присутствия на свадьбе Наполеона с Марией-Луизой, тогда как его дядя князь Александр Борисович уже состоял в Париже постоянным послом, так что все трое князей Куракиных были представителями России на этом торжестве. Он очень рано был сенатором и в этом звании произвел ревизию в Сибири. По возвращении своем, может быть, по преувеличенному представлению о своих заслугах, а может быть, и по основательным причинам, он счел себя обиженным и не по достоинству оцененным и, не перенеся этого укола своему самолюбию, демонстративно оставил службу и удалился в свое имение, где стал будировать двор. Вероятно, он ждал, что его вызовут, но этого не случилось, и, не будучи сорока лет от роду, он обрек себя на одиночество. Человека его характера и его привычек жизнь в отдаленной деревне, как бы роскошно она ни была обставлена, не могла удовлетворить. Думаю, что взятая на себя роль владетельной особы до некоторой степени заглушала его тоску. Он много читал и писал огромные письма прекрасным французским слогом, где представлял себя мудрецом, отрешившимся от шума и света и вкушающим спокойствие уединения. Но в этих письмах слишком ясно сквозит горечь и неудовлетворенное самолюбие. В окружающем его обществе он встречал одну лесть и раболепную покорность, и чувство своего огромного умственного превосходства над ними питало в нем презрение к людям и сознание, что он создан из иного, чем большинство из смертных, теста. Полагаю, что он был глубоко несчастен. К тому же, денежные дела его запутывались, пришла роковая минута, когда обнаружилось, что он состоял должником 12 миллионов. Полное разорение было на волоске. Оно было только устранено влиянием кн[ягини] Анны Александровны Голицыной, моей бабушки, благодаря связям которой было установлено над куракинскими имениями попечительство. Несмотря на это учреждение, князь Борис Алексеевич был мало стеснен в распоряжении своим имуществом. Конечно, некоторые из имений пришлось продать, но то, что оставалось, было еще значительно, и мы видели в Куракине, что образ жизни его был широк по-прежнему. Последние годы он ездил в Пятигорск на лечение. Что такое были эти поездки с самого Куракина на долгих120, со своими лошадьми и экипажами, с остановкой каждую ночь – трудно теперь вообразить. Впереди ехал фургон с поварами, кухонной и серебряной буфетной посудой; за ним дормез князя и целый караван с секретарями, камердинерами, с фавориткой и ее штатом. Замыкал обоз другим фургоном, где помещалась складная мебель, чуть не на целую комнату. Железная кровать с зелеными шелковыми занавесками, ширмы, столики, все принадлежности для туалета из серебра. И таким образом ехали до Пятигорска каждое лето и осенью возвращались оттуда. В последнюю такую поездку осенью 1850 года, на обратном пути он должен был остановиться в Харькове и там тяжело занемог. К счастью его, в Харьков одновременно приехала свояченица его Татьяна Борисовна Потемкина, возвращающаяся из своего Святогорского имения. Они в продолжение многих лет не виделись, так как отношения между князем и семьей его несчастной жены были почти прерваны. Но, узнав об его болезни, она тотчас же отправилась к нему. С ней был состоящий при ней доктор M. Patenôtre. Состояние князя было настолько серьезно, что она решилась не покидать его. Для умирающего присутствие Татьяны Борисовны было как Богом посланное. Ее глубокая религиозность нашла доступ к его душе и пробудила в ней источник добра, заглушенный его эгоистическим самопоклонением. Вместе с тем изящность ее и умный разговор окружили его природной атмосферой, от которой он отвык, но которую не мог забыть. Он внимал ее словам и принял с радостью выписанного ею настоятеля Святогорского монастыря отца Арсения121. Его беседы и молитвы тронули его до того, что он дал обет, в случае выздоровления, поступить в число братии управляемого им монастыря. Но не суждено было ему исполнить этот обет. Он тихо скончался, примиренный со своей совестью, с теплыми выражениями благодарности и любви ко всем окружающим и к отдаленным своим детям. Так как в силу обета его считали как бы поступившим в монастырь, его отпевали как монашествующего, и он погребен в Святогорском монастыре. Ему было 66 лет.