bannerbannerbanner
Солдат и Царь. том второй

Елена Крюкова
Солдат и Царь. том второй

– Ну надо же иногда, товарищ комендант… Ведь сами видите, какая служба… Не служба, а тоска поганая.

Улыбка прочертила тяжелое лицо Авдеева.

– Ну ладно. Но чтобы сегодня ни-ни!

Наткнулся глазами на Михаила. Глаза коменданта лениво ощупали Лямина: а, этот?.. этот исполнительный. Четкий. Но не тронь его грубой рукой. Окрысится. Или затаится, что совсем плохо. С такими, как этот Лямин, надо так же четко: приказ – выполнение, хорошо сделал – наградить. А плохо этот солдат не делал еще никогда. Он воевал, а у тех, кто воевал, за пазухой вместо сердца – кремень.

– Солдат Лямин! Сегодня в караул на крыльцо. Двери охраняй!

– Слушаюсь, товарищ комендант.

– А я – к ним пойду!

Ухмылка стала пошлой, чересчур довольной; морда кота, играющего с мышью, подумал Лямин и потер пяткой сапога о носок, счищая присохшую лепеху грязи.

…Аликс стояла у зеркала, когда вошел комендант Авдеев.

Он был противен ей. Впрочем, как и они все, тюремщики. Но Авдеев был противен особенно. Ей хотелось плюнуть в его харю, и она тут же одергивала себя, упрекала в бесчувствии и злобе, тут же, на ходу, где заставало ее это чувство – в коридоре, в столовой, во дворе на скудной бледной прогулке, – пыталась молиться, и молитва выходила плохо, застревала не только в горле – во лбу, в сердце. Больная, длинная заноза. И мучит, и колет, и вытащить нельзя. И теперь уже никто не вытащит.

Ее Ники провел бессонную ночь из-за криков пьяной солдатни; он лежал на кровати, уже одетый. Лег в штанах и гимнастерке поверх нищего, в дырах, покрывала. Это не было покрывало инженера Ипатьева; комендант откуда-то распорядился доставить его, вместе с огромными, величиной с добрую шубу, подушками, набитыми смрадным старым пером. Может быть, из блошиной пролетарской ночлежки?

Аликс дернула углом рта, и ее лицо стало напоминать ожившую белую венецианскую маску.

Она хотела поздороваться с этим человеком – и не поздоровалась. Не могла.

Стала совсем плохой христианкой, никудышной.

И Авдеев, тоже не здороваясь, торжествующе сказал:

– Ну как почивали… граждане?

Через шматок молчания добавил:

– Арестованные.

– Благодарю. Ужасно, – подал голос с кровати царь.

И царь тоже не мог говорить с Авдеевым. Мало того, что он их унизил по приезде – он продолжает унижать их и сейчас, и всякий день! Царь напряженно думал, чем и как он, по рожденью и по праву царь, мог бы унизить это красное отребье, бывшего слесаря. Думал, кривил рот, по лбу его текли и извивались мучительные морщины, но так ничего и не придумывалось ему этакого, чтобы Авдееву вдруг стало больно. А потом он так же, как Аликс, останавливал себя и упрекал: «Как можно! Господь создал всех, всех людей одинаковыми! А эти люди, они просто заблудились! Их просто нашпиговали дикими идеями… И они запутались. Им можно, им надо помочь!»

Но как, чем помочь? И будет ли эта помощь принята? Царь не знал. Говорить с ними о Христе? Они Его отвергают. Для них Бога нет уже давно; с самого начала революции, о которой, как они говорят, они всю жизнь мечтали, они приближали ее, не шли, а просто бежали к ней, брели, спотыкаясь о смерти и ссылки, ползли. И вот доползли. И она обернулась братоубийственной войной. «Авдеев, ты мой брат! И я бы обнял тебя, и расцеловал на Пасху, троекратно. А ты… морду воротишь. Ты – меня – презираешь! Ты ненавидишь меня, я же вижу; но я, я должен тебя – любить! Как мне это сделать? Как мне сделать это искренне, по-настоящему, как, так это делал, умел Христос?»

– В чем ужас-то?

Николай скинул с кровати обмотанные портянками ноги на пол. Долго натягивал сапоги. Потом медленно, очень медленно поднял лицо к коменданту. Лицо царя, прежде такое приветливое и сияющее, все неистово заросло бородой и напоминало грозовую тучу.

– Ваши, – он подчеркнул это, – ваши солдаты всю ночь буянили. Что они праздновали? Свадьбу? Крестины?

Авдеев уже нагло смеялся.

– Скажите, а вы, гражданин полковник, никогда, в армейскую свою бытность, не веселились, не гуляли, не… кутили? Или, вы хотите сказать, вы никогда в жизни не пили водки? С мужчинами такое бывает.

Царица так и стояла около зеркала. Вертела в руках пузырек с духами «Shypre» Франсуа Коти. Потом поставила духи на зеркальную тумбу, они зелено, алмазно отразились в зеркале; схватила кисти своего шелкового капота и стала нервно щипать их.

– Почему же нет. Я веселился. Но в тех местах, где рядом за стеной не спали.

– Ничего! Ведь перетерпели же? – весело крикнул Авдеев.

Авдеев понимал, что издевается над царями. И это доставляло ему ни с чем не сравнимую радость, даже счастье. Слесарь, он теперь распоряжался царской семьей! Вот как вознесла его жизнь! Когда она его еще так вознесет? Да, видимо, уже никогда. Значит, надо ловить этот миг удачи. И пусть неудачник трясется в рыданьях. А он – празднует! Это он сегодня празднует! Да каждый день с царями – как день рожденья; какое удовольствие их топтать, видеть, как глаза бывшей императрицы темнеют от ярости!

Царица бросила вертеть шелковые кисти халата. Сказала себе: спокойно, спокойно, Аликс, успокойся. Это всего лишь человек; и ты всего лишь человек. Вас жизнь поставила на одну доску. Но ведь и одесную Христа висел разбойник, и ошую висел; и один Его поносил и проклинал, а другой смиренно, нежно попросил его: «Помяни нас, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем!» – и Он ответил живой и любящей душе: «Ныне же будешь со Мною в Раю».

…А этот, этот – неужели с тобою в Раю будет?..

…Боже, не надо мне такого соседства… и Рая тогда – не надо…

Сделала шаг к Авдееву. Очень важный, трудный шаг.

– Я бы хотела вас попросить.

– Ну?

Авдеев опять улыбался. Он не мог скрыть радости и довольства.

– Я бы хотела, чтобы рояль… которую, не знаю по чьему приказу, сегодня ночью перенесли в караульную комнату… была возвращена на прежнее место. В гостиную. Моя дочь Мария… она любит играть на рояли. И другие дети тоже. Пожалуйста! Прошу вас!

Авдеев прищурился. Все, кто побывал в Москве, рассказывали, что их вождь, Ленин, любит прищуриваться; и теперь Авдеев пытался копировать Ленина. И все время щурился тоже. Как будто плохо видел.

– Идите вы к черту!

Аликс изо всех сил попыталась не отшатнуться.

– Господь вам судья.

Она тяжело, через силу подняла тяжелую, растолстевшую руку и медленно, скорбно перекрестила коменданта. Комендант плюнул царице под ноги.

– Тьфу! Не надо мне этих ваших крестов! Вы и так уже всю землю, все небо закрестили! Крестили, крестили, и что толку? Везде огонь полыхает! Война! И мы победим.

– Сим победиши… – прошептала старуха и уже себя самое осенила крестным знамением.

Авдеев победно поглядел на царя, на царицу и вышел. Нарочно громко хлопнул дверью. Аликс растерянно обернулась к мужу.

– Зачем тогда он приходил?

– Ты так и не поняла? – Николай смотрел на жену печально, еще немного – и глаза его превратятся в круглые, полные невылитых слез, огромные, мрачно-светлые очи византийской иконы. – Поглумиться.

– Но ведь глум… – Она искала русское слово. – Глум… насмешка… издевательство… это… ему же будет хуже, его же жалко! Ему все это вернется… рикошетом… вернется все, все…

Жена уже плакала. Муж подошел к ней, взял ее за плечи и стал покрывать ее влажное, дряблое, нежное, востроносое лицо мелкими, быстрыми поцелуями.

– Да, да. Конечно. Вернется. И его жалко. Ты права. За него надо молиться. Ты будешь за него молиться? Будешь?

– Буду… Буду…

Она всхлипывала, как набедокурившая девочка. Крепко обняла его за шею. Шея царя стала слабая, он весь был истощен, слаб и хил, еле стоял на ногах. Ему всего пятьдесят лет. Всего пятьдесят.

А ей? А ей – три тысячи.

– Мальчик мой, – сказала царица и сильно, больно притиснула его голову к своему седому виску, к зареванной щеке.

* * *

…Мошкин поджидал Авдеева в комендантской комнате. Авдеев вошел со слишком радостным, неудержимо радостным лицом. С таким лицом после исповеди по улице мальчишки бегут; в краже конфект покаются, им простят, и счастье – голубем за пазухой.

– Ночное дежурство прошло спокойно, товарищ…

– Да уж понял! – Авдеев уселся за комендантский стол. Озирал его. Чувствовал себя начальником. И правда – чуточку – царем. – Приберите как следует караульную!

– Приберем.

– Пустые бутылки повыкиньте! Подметите. Баб заставьте. Пашку вашу, и эту, ихнюю девицу, Нюту.

– Я сам прослежу.

– Да, и вот еще… Слушай-ка, что расскажу! Забавное дельце. Царьки наши просили меня услужить им.

– У… служить?.. это как…

– А так! Приказы задумали раздавать! Старуха прицепилась ко мне, как банный лист: перенеси да перенеси рояль опять в гостиную. Дочь ее, видите ли, будет на той рояли брякать! Чай, перебьется дочь!

– Перебьется, товарищ…

– И что ты думаешь, я ей ответил?

Мошкин сделал личико масленое, хитрющее.

– Думаю, вы ответили как надо, товарищ комендант!

И у Авдеева лицо замаслилось.

– Точнехонько думаешь. Я их – к черту послал!

У Мошкина округлились глаза.

– Как? Царей – к черту? У-ха-ха-ха!

Выходка Авдеева ему понравилась; до того понравилась, что он утирал глаза выгибом руки и махал рукой, и тряс головой, и опять заливался, заходился смехом:

– О-ха-ха-ха, ха, ха! К черту! К черту, это же надо, а!

– Красноармеец Мошкин, молчать!

Мошкин замолк.

– Раскочегарился. Где охранник Украинцев?

– На посту.

– Где именно?

– У забора. Уличная охрана.

– Позови его ко мне. Дело к нему есть.

– Может, Лямина позвать? Вот Лямин – дельный. Он вам любое дело провернет.

Авдеев задумался.

– Нет. Лямина не надо. Украинцев попроворней.

…У стрелка Украинцева были кривые, торчащие в разные стороны передние зубы; так выросли, никто не виноват, и такие уродливые, хоть в пьяной драке выбивай; а у его закадычного дружка, стрелка Арсения Васильева, из далекого города Хабаровска родом, были ужасно выпученные глаза. Глаза выкатывались из орбит, как два крутых яйца, лезли, выпирали, и Васильев ими чудовищно, ради шутки, вращал, пугая и веселя солдат. Все его так и звали – Лупоглазый.

 

А Украинцева – Кривозубый. Два сапога пара.

– Ты вот что, Криво… Украинцев! – Авдеев долго смотрел на бойца, потом крепко ударил его по плечу, и Украинцев слегка подогнул ноги. – Поручение к тебе. Интересного свойства. Получится, не получится у тебя – не знаю. Но вперед! А вдруг!

– Что за поручение, товарищ комендант?

Из-за кривых зубов Украинцев шепелявил, и получалось что-то вроде: «сто за полусение, товарись коменнант».

– Деликатное же, говорю. Подкатись шаром к царю. Подружись с ним!

– Подружиться?.. ого…

– Да, да-да! Мне это надо. Не только мне, как ты понимаешь. Войди в доверие. Кури с ним. Болтай. Сиди напротив. Я тебя для начала поставлю у его дверей на караул.

– Опять?.. но вы же отменили караул на втором этаже, товарищ Авдеев!

– Отменил, да. А теперь опять назначаю.

– И о чем… мне с царем-то… балясничать?

– Расспрашивай его. О разных разностях. О том, кто ему пишет. По ком он тоскует. О чем думает. Да, да, не пялься на меня так изумленно!

– Но я простой мужик…

– Да. Ты простой. И это хорошо. Пусть царь говорит с простым мужиком. Тебе больше доверия. И запоминай, хорошенько запоминай, что он тебе будет вещать.

– Зачем? Вы скажите, а то я чо-то не понял ничо.

– Нам надо, – Авдеев щелкнул пальцами, – улики добыть. Ну, что они бежать замышляют.

– А, понял.

– А твой дружок? Лупоглазый?

– Что – Лупоглазый?

– Он сообразительный?

Украинцев захохотал. Оборвал хохот.

– Вот уж не знаю.

– Ну твой дружок же!

– Да вроде не блаженный.

– Отлично. И его подключим. Ты ему все тихонько только разъясни. Если охрана узнает о нашей разведке – до царя дойдет все очень быстро.

Авдеев откинулся на спинку стула. Мошкин сидел у окна. Напевал тихо и злобно:

– Пускай в гостиной… муж простодушный… жену гулящую… под утро ждет… Любовник знает: она, послушная… смеясь и пла-а-ача!.. к нему придет…

Встрял в разговор:

– Вот это верно. Это верно. Надо с царя начать. Его прощупать.

– Товарищ Мошкин! Одобряете?

– Еще как!

Мошкин уже где-то успел раздобыть на опохмел. Щеки розовели, носик задорно торчал. Кукольная его мордочка чуть опухла после попойки, но глаза – уже глотнул – блестели, зыркали остро, внимательно.

– А может, ты за это дело возьмешься?

– Не-ет, товарищ Авдеев. Лучше я – при вас!

– При мне, ну да, кто-то же должен быть при мне… да…

Тоскливо, косо посмотрел.

– У тебя глоточка нет?

Оглянулся на Украинцева.

– Солдат Украинцев! Все поняли?

– Все! Разрешите идти?

– Идите!

Кривозубый шарахнулся за порог.

– Есть глоточек, товарищ комендант. Извольте.

Мошкин вытащил из кармана косушку, как ящерицу за хвост.

Авдеев хлебнул и закрыл глаза.

* * *

Они сидели втроем на лавке во дворе: царь, Боткин и солдат Арсений Васильев, Лупоглазый. Вечерело. Странная, хитрая, как дикий зверь в тайге, уральская весна. То оттает на пригорках, и почки готовы вот-вот взорваться, то опять завернут холода, и на робко вылезшую в оврагах и на проталинах травку посыплет из туч отчаянный, вражеский снег.

Арсений курил «козью ногу». Свернул ее из старой газеты. Царь близоруко вглядывался. Он делал на газету собачью, охотничью стойку.

– Простите, товарищ Арсений, а у вас осталась газета?

– Какая? – Зенки Васильева еще более округлились, выкатились почти наружу, на щеки.

– Ну, вот эта. – Царь указал на самокрутку. – Ведь вы же кусок только оторвали. А газета, газета-то сама осталась?

– На черта вам газета, гражданин Романов? – Лупоглазый искуривал «козью ногу» быстро, будто жадно обцеловывал или голодно отгрызал от нее клочки, как белка от шишки. – Ить она рваная.

– Да вот… почитать хочу. Новости.

Лупоглазый кинул окурок на землю и придавил сапогом.

– Так ить она старая.

– Старая? А за какое число?

– За невесть какое уже. Прошло, проехало.

Николай судорожно вздохнул.

– Понимаете, мне здесь не носят газет. А в Тобольске – носили. Мальчишка с почты всякий раз приносил.

– Ну, здесь у нас ить такого парнишки нету.

Табачно, горячо выдохнул. Боткин в тоске чертил на дворовой земле неясный рисунок весенней, с надутыми почками, веткой.

Лупоглазый сощурился и задал, как ему казалось, лукавый и умный вопрос:

– Газеты-то газетами, и черта ли в них. А вот письма-то вы ить получаете. А хто вам пишет послания? Цари, короли? Жалко им вас?

Николай опустил голову и смотрел, как доктор возит веткой по свежей мокрой земле, перемешанной с песком и мелкими камнями.

– Жалко.

– А вы – жалитесь, да?

– Нет. Не жалуюсь. Господь заповедал нам принимать все смиренно, что выпадает на долю.

– Доля, доля! – Лупоглазый потер переносье. – Доля, судьба! А вот хто мне разъяснит, что ж такое судьба! И слово-то какое, не вразумлю никак. Суть-ба. Суть нашей жисти, или как? И почему говорят: у каждого своя судьба? Жисть, это я понимаю. Живешь-живешь и в одночасье помрешь. Живет кошка, живет и собака. И волк в тайге – живет. А – судьба? С какого боку к ней подобраться?

Боткин бросил рисовать на земле скорбный иероглиф. Царь и доктор переглянулись.

– Не объяснишь… – беззвучно шепнули губы Боткина.

– Судьба, – раздумчиво повторил царь. И, словно его гнали, подгоняли плетьми, батогами, будто бежал он, уворачиваясь от ударов, бежал и задыхался, и чуть не плакал, и пытался крикнуть, докричаться, достучаться, быстро заговорил:

– Да ведь судьба – это и есть Бог! Понимаете, Бог! Если человек живет без Бога, отверг Бога, он и свою судьбу не слепит, он будет жить хуже зверя… животной жизнью будет жить, поймите вы это! А верующий в Бога – принимает свою судьбу с радостью… со счастьем!.. и не просит иной судьбы взамен. Потому что он живет свою жизнь, свою собственную, ту, которую ему и дал Господь… сужденную ему!.. а не чью-то другую, вот поэтому и – своя судьба! И судьба – это не просто покорность судьбе: будь что будет, и все, а я сложу руки и ничего, ничего ни с собой, ни с судьбой делать не буду… Бог всем нам дает – выбор! Выбор, понимаете, выбор! И вы думаете, выбор сделать просто?! Ой, ой, как непросто! Бывает, человек и ошибается! И тогда он… кается… плачет… просит прощенья у Бога: Господи, я вступил не на тот путь! На неверный путь! Просит: вразуми, Господи, помоги! И я… исправлюсь… я сделаю единственный, верный выбор! Выберу свою судьбу! А – не побегу вместе с толпами кого-то убить, растерзать… надругаться… разрушить, сжечь! Вот вы все разрушили! И хотите наново построить! А вы знаете, какую вы себе судьбу выбрали?! Знаете, чью – судьбу?!

Уже кричал. Встал с лавки. Боткин впервые видел царя таким: одновременно и смиренным, и яростным. Он думал, так среди людей быть не может.

– Судьба – это выбор! – Всегда спокойные, светлые, глаза Николая горели темным огнем. – Выбрал – так иди! Неверно выбрал путь – пошел по нему, побежал – оступился – ногу сломал – душу сломал! Хочешь вернуться – а не можешь! Затягивает в пропасть! Это – дьявол! Это и есть дьявол. Он всегда рядом с Богом. Дьявол с Богом борются… всегда, всегда… и люди друг с другом борются, думая наивно, что это они друг с другом воюют!.. а на самом деле… на самом…

Боткин тоже встал. Обхватил рукой царя чуть выше кисти, за обшлаг кителя.

– Ваше величество, успокойтесь. Не стоят они ваших…

Царь не слушал, не слышал. Навис над сидящим, широко расставившим ноги в нечищеных сапогах Лупоглазым. Кричал торопливо, хрипло, быть может, вовсе и не для лупоглазого Васильева, а для себя.

– На самом деле – в одних дьявол, в других Бог. Бог с дьяволом это воюет! А не люди! Людская каша, война, революция… все оттого, что одни идут за дьяволом, а другие от себя Бога не отпускают! Не хотят отпустить! Ведь главное, главное в нашей жизни – это не мы сами, не наши дети, внуки, наши заводы, наши поместья… даже не наша земля, хотя она – Родина, и ее леса, пашни, поля, реки, моря… это все тоже мы… это все тоже наше тело, наша душа… но даже не она – главное! Наиглавнейшее – Бог! Только Он! Он… все знает… всех ведет… и кто Ему изменяет – тех он наказывает… жестоко, страшно… все их дела может однажды стереть в порошок… именно дела, даже не жизни… можно жить – и быть ходячим мертвецом! Если Бога в тебе, с тобой нет. Вот так и ваши все дела… могут умереть… однажды… все, все!.. вся ваша революция!.. все, за что вы боролись… за что проливаете свою кровь и кровь братьев… ваших…

Уже дрожал, мелко трясся. Из окон, любопытствуя, выглядывали солдаты вечернего караула. Боткин торопливо снял с себя плащ и накинул царю на жесткие, деревянно торчащие плечи.

– Бог, вот что основа жизни! И смерти тоже. Бог! Один! А вы Бога…

Закашлялся. И кашлял долго, с надрывом. Боткин хлопал его по спине. Лупоглазый сидел как каменный.

Царь выдохнул и утер рот кулаком.

– Убили…

Шатнулся.

– Уничтожили…

Доктор подхватил царя под мышки.

– Идемте домой, ваше величество. Идемте. Бросьте. Не стоят они все ваших… проповедей…

Повел царя, как больного. Осторожно, медленно. Лупоглазый смотрел им вслед. Просунул пальцы под фуражку и почесал затылок. Чесал долго. Потом опустил руку и выругался.

Одиноко, сам себе, сказал, зло глядя на опустелую лавку:

– Ить как он завернул. Нас, дескать, Бог покарает. За революцию. За то, что мы, мать-перемать, мы, народ!.. лучшей жисти захотели. Именно жисти, а не муки мученической. А он про Бога: Бог, Бо-о-о-ог! Ну, и кого Он покарал? Вас же и покарал. За все хорошее! Вот так оно!

…В окне стоял Лямин. Он не столько слышал, сколько видел все. Человеческие фигурки двигались, махали руками, кричали, кутались в плащи, курили, топтали сапогами окурки, выпускали изо ртов то, что выпускать безнаказанно нельзя.

Царь шел и трясся.

– Вы не заболели, ваше величество? У вас не лихорадка? Надо беречься инфлюэнцы… здесь Урал, весенние холода…

Внезапно царь обнял Боткина и крепко, крепко прижался к нему. Искал утешения. Это объятие было чистым, честным и беззащитным.

– Простите меня, Евгений Сергеич. Я сорвался. Я не должен был себе этого позволять… с ними. Ведь это мой народ! Мои солдаты! Мои – люди! И они меня предали. Они – отреклись от меня! Это не я отрекся: они отреклись!

– Успокойтесь, успокойтесь…

– Меня утешает то… – Зуб на зуб у царя не попадал. – Что Спаситель… тоже был предан… однако я ни в коем случае, никогда!.. не сравню себя с Ним… Но каждый из нас, слышите, каждый!.. должен держать в сердце Его путь… и по возможности – повторить его… повторить…

– Сейчас горячего чаю, ах, жаль, лимона нет, варенья нет…

– И если мы сейчас Его Голгофский путь повторим – я не удивлюсь, слышите меня, нисколько, нисколько…

– Слышу, ваше величество, как не слышать…

Вел по лестнице так же медленно, и царь с трудом одолевал ступени. Поднялись. Боткин провел царя в спальню. Царица метнулась к нему.

– Что такое! Досиделись во дворе! На нем же лица нет, доктор! Что случилось?!

– Ничего особенного, ваше величество. Просто на дворе похолодало. Вечерний ветерок. А простуда застарелая. Ведь его величество кашляет уже давно? Давно. Но я, как мог, тот кашель снял. А нынче… да там разговор такой вышел, с охраной…

– С охраной?!

Николай уже лег. Аликс сама стаскивала с него сапоги, разматывала портянки.

– С охранником одним. Знаете, такой лупоглазый. Он стал расспрашивать его величество о письмах, что он получает… и сам пишет. А его величество свел разговор на Бога… на божественное… и – переволновался, это бывает…

Крупные слезы старухи быстро капали на царские сапоги и скатывались на плахи пола.

– Аликс, душка, – тихо и медленно, стуча зубами, сказал царь. – Я умею молчать. Я долго молчал. Я раньше беседовал и правда с принцами, с королями. А теперь я беседую с Кривозубым… с Лупоглазым. Это мои собеседники. На колченогой лавке… в тюремном дворе…

– Молчи! Выпей, прошу тебя!

Она держала его голову. Николай привстал с подушки и выглотал из мензурки самодельную микстуру доктора Боткина.

– И я беседую с ними… про замазанные окна, про то, почем на рынке сушеный чебак… про то, где покупают хороший табак… и почему рояль перенесли в караульную… и про то, почему мне не приносят свежих газет… и про наши жуткие, дырявые одеяла… и про мышей, они часто приходят в кухню и даже пробираются к нам в спальни… и про клопов, как удачно перед отъездом инженера из Дома их поморили… Аликс! Я – про клопов! Аликс…

 

– Сейчас он успокоится, – синими губами вытиснул выдох Боткин.

Царица наваливала на мужа одеяла, какие под руку подвернулись; распахнула шкап и вытащила свою шубу; и тоже на него бросила. Он переставал стучать зубами. Взгляд прояснялся. Брови подвинулись вверх, размахнулись седыми дугами под высоким, в морщинах, лбом.

– Ты похож на святителя Николая, – прошептала царица.

И погладила царя по руке, лежавшей поверх серого мышиного, вытертого одеяла.

– Ну, я пойду? – так же, шепотом, спросил Боткин.

– Идите, Евгений Сергеич. И… вот что…

Старуха поманила доктора пальцем. Он нагнулся низко, они едва не столкнулись лбами.

– Держите язык за зубами.

– О да. Да.

…Поздно вечером, уже около полуночи, царь и царица, сидя за столом в осиротевшей, без рояля, гостиной, открыли огромную, ветхую, в коричневом кожаном переплете с потертым тиснением, пахнущую воском и ладаном книгу. Ветхий и Новый Заветы под одним переплетом; книгу принесла ей девица Демидова, а ей дала эта их красная повариха, Прасковья Бочарова, а Бочаровой дал неизвестно кто – и неизвестно на сколько: попользоваться, на время, или навсегда подарили – они не знали. Книгу Аликс страстно желала оставить себе: их родовую, еще Александра Второго, Библию у них украли в Тобольске, когда они отправились в церковь на литургию к архиепискому Гермогену. Пришли, теплые, светлые, расслабленные. Аликс хватилась книги в тот же вечер. И кому из солдат она понадобилась? Они все теперь красные, и Бог для них – мусор: вымести из избы, забыть навек.

Библия, книга книг, вот она. Старуха нежно гладила телячий древний переплет.

– Давай раскрою наугад, – прошептала Николаю.

Раскрыла. По обыкновению, закрыла глаза и слепо повела указательным пальцем по странице.

– Ну что там?

– Седьмая строчка сверху.

– Читай… ты…

Николай набрал в грудь воздуху и радостно прочитал:

– Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся.

Счастье высветилось и на оплывшем лице царицы. Оно даже стало моложе, глаже. И глаза – глубже и яснее. Будто умылась колодезной водой.

– Читай все блаженства, – тихо сказала она.

– А около гостиной сейчас ведь караула нет?

– Нет. – Александра Федоровна задумалась. – Хотя все может быть. Мы это узнаем, если высунемся в дверь.

Царь, с тем же счастливым выражением лица, будто он сидел на лужайке в царскосельском парке, беспечно махнул рукой.

– Они только этого и ждут.

– А ты правда прощаешь им? Ну, как Христос нам заповедал?

Он тяжело вздохнул.

– Правда.

– Начинай.

– Блажени нищии духом, яко тех… есть Царствие Небесное. Блажени плачущии, яко тии утешатся…

Они попеременно читали главные слова их жизни, и жизни каждого, и даже жизней этих, кто, крича и глумясь, или молча, ненавидяще, их сторожил.

И ведь все они, вся охрана дома инженера Ипатьева, все солдаты, до единого, все родились и воспитались в простых русских семьях: крестьянских, рабочих, разночинских, мастеровых, – и в тех семьях, в тех домах на стене в красном углу всегда висела икона, и Святая Библия лежала на видном месте, на самой верхней полке этажерки или дряхлого, сто раз чиненного комода, и ее читали в двунадесятые праздники, и по ней молились, и у изголовья покойника читали псалмы и кафизмы из Псалтыри, и по воскресеньям – с детьми – по пыльной или зимней хрусткой дороге – да непременно – в храм, и как же случилось так, что все эти дети, все эти люди, выросшие с Богом и под Богом, резво, кроваво втоптали Его в грязь?

Кто перегнул палку времени? И – сломал ее?

– Блажени кротцыи, яко тии наследят землю.

– Блажени… блажени…

…Мария лежала в постели, свернувшись в комочек, и думала: вот так белки сворачиваются в дупле, когда зима. Она не слышала, как читают Евангелие родители в гостиной. Она знала. Она часто видела то, чего нельзя увидеть глазами; и ее это не пугало, она понимала это в себе, лелеяла, никому не говорила. Даже мама. А что мама? Она может огорчиться. А сейчас мама нельзя огорчать. Сейчас им всем тяжело, а мама – тяжелей всех.

Били часы. Мария загибала пальцы. Двенадцать. Полночь. Слеза вытекла из угла глаза быстро, стыдливо, стремительно, и затекла в складку ужасной, громадной и плоской, как плаха, чужой вонючей подушки.

* * *

– Ники, что ты делаешь?

Сама увидела. Прижала ко рту пальцы.

– Ах, солнце. Прости. Я тебе помешала.

Эта его улыбка. Она обвивает ему щеки и бороду солнечным плющом, диким виноградом. Ливадия умерла. Дворцы разрушены. В Крыму побоище. В Крыму без суда и следствия на улицах расстреливают людей; ни в чем не повинных, просто – прохожих, беременных женщин, стариков и старух, малых детей. Египетская язва, вот проклятье твое! Глад и мор, вот огонь твой!

Кто писал ей про Крым? Элла? Брат Ники Мишель? Она уже забыла. Все спуталось в голове, ее расколола надвое мигрень, и мигрень стала жизнью и войной. Прекратите боль. Оборвите ее. Не жалейте меня. Пожалуйста. Пожалуйста.

– Пожалуйста…

Царица вцепилась в спинку стула.

– Ты меня просишь о чем-то, милая? Я готов.

Отодвинул дневник, встал перед нею.

Он так вставал перед ней всегда; чтобы глазами до ее глаз дотянуться. Они одного роста, и очень удобно глаза в глаза глядеть.

Жена помотала головой. Щеки затряслись.

– Нет-нет. Ничего. Я просто хочу… тебя… поцеловать.

Взяла его голову руками и прижалась ко лбу сухими, горячими губами. Царь изловил ее летящую руку и напечатлел ответный поцелуй, щекоча ее запястье бородой.

– Солнышко, мне пятьдесят.

– Спасибо Господу за это.

– Мне самому странно. И… страшно.

– Чего тебе страшно, любимый?

– Из нашей фамилии мало кто доживал до пятидесяти.

– Пустое. Ты – дожил. И еще поживешь.

Он опять сел. Тяжело впечатал зад в обитый черной тонкой кожей стул. Кожа была пришпилена к спинке и к сиденью позолоченными медными кнопками.

– А зачем я живу? – Он глядел на нее беспомощно, безумно, взгляд поплыл, ресницы задергались. – Во имя чего я живу?

Аликс смотрела на царя, как на дикого зверя из дальних стран через прутья клетки смотрят дети.

– То есть как это – во имя чего? Наши дочери… и наш Бэби…

– Дети не отвергли меня. Меня растоптала и выкинула за борт моя страна. Моя родина! Вот Пасха прошла. Христа распяли, и Он опять воскрес. В который раз. А я, женушка, я – не воскресну. И ты… не воскреснешь.

Сидя на стуле, обхватил ее за располневшую талию. Спрятал лицо у нее на животе.

– Ники, помни: мучения – это тоже царский венец.

– Терновый…

– Мы все на земле повторяем Христа. Кто-то больше. Кто-то меньше. Но все равно – все. Все равно – Его. Все равно…

Он все сильнее вжимал лицо в ее родной, выносивший пятерых его детей, мягкий, обвислый живот.

– Земля в огне… города горят… камни падают, дома растаскивают по кирпичам, по костям… на костях – пляшут… Брат убивает брата.

– Каин и Авель, Ники! Каин и Авель!

– Да что мне Библия, – оторвал лицо от ее живота. Опять глядел снизу вверх, жалобным щенком, найденышем. – Я ее – наизусть знаю! Но ведь этот народ, этот!.. мне был дан Богом. И Бог венчал меня на царство – над моим народом, этим, вот этим… – Указал на дверь. – А что, если… я – сам попустил этот ужас? Если я – преступник? Аликс, я, я – преступник! Это мое преступление!

Опять спрятал лицо в складках ее юбки. Плечи ходили ходуном.

Жена нежно, судорожно все гладила, и гладила, и гладила его голову.

Не знала, что сказать. Ей казалось – он оглох и теперь никогда не услышит ее.

– Не кори себя. Ты ни в чем не виноват. Слышишь! Ни в чем!

Ее слова бились об него, как крупные градины – о глухую черную землю.

– Я стоял у родовой постели этого ужаса! Этой революции! Я глядел, как она рождается! Более того! Я стоял у постели ее… зачатия… и я все, все видел… и я – не остановил…

– Как бы ты остановил? – Голос Александры отвердел. – Отправил бы беременную Россию к доктору Боткину? На abrasio?

– Абразио… Абразио… К черту все…

– Ники! Молись!

Быстро прижала ладонь к его губам. Ладонь горячая и сухая. Будто бы у нее вечно температура.

Целовал ее ладони, бессчетно, виновато, благодарно.

– Прости. Прости! Я сам не свой. Я гибну. Задыхаюсь.

– Скоро приедут девочки. И ты задышишь.

– Солнце! Как мне искупить свой грех?!

Встал со стула. Аликс попятилась. Царь упал перед ней на колени. Стал истово, размашисто креститься – как пьяный мужик там, в Дивеево, когда они обретали мощи преподобного Серафима. Мужик, наливший зенки до краю, бухался о плиты храма лбом, раскидывал руки и все орал: «Господи! Всех взял! Господи! Варварушку! Митюшку! Еремушку! Возлюбленную Василису! Всех! Серафимушка! Верни! Верни! Верни, все отдам!» Мужика оттаскивали за плечи, за ноги от аналоя, от грозного священника в парчовой ризе, а он все бил руками и ногами и все орал: «Верни! Верни!»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru