bannerbannerbanner
Ночной карнавал

Елена Крюкова
Ночной карнавал

Полная версия

Я читала ей вслух все беловые тексты. Она слушала внимательно. То улыбалась. То хмурилась. То нервно закуривала. То блаженно закрывала глаза. Она снова переживала жизнь, знакомую только ей, а я была лишь ее орудием, лишь инструментом, призванным сработать книгу.

Кроме всего прочего, мадам давала мне денег. «Работа есть работа, – сказала она безапелляционно. – Вы работаете – вы должны получать за работу. Надеюсь, в России еще не отменили этот закон? Тем более во Франции. Считайте, что это ваша маленькая служба». И улыбнулась мне молодой улыбкой.

Денег было немного. Ровно столько, сколько надо было, чтобы продержаться в брюхе такого прожорливого чудища, как Париж. Я была благодарна мадам и за это.

Что стало бы со мной, если бы не было мадам? Я часто задавала себе этот вопрос. Ни я, ни Париж, ни мои редкие друзья из родного мира эмигрантской нищеты и бедноты не могли дать на него ответа.

Наступил момент, когда я поставила точку в последней главе. Это произошло у меня дома, в моем тесном закутке, в отсутствие моего старикана: он ушел на набережную Сены клянчить милостыню, как всегда. В иные дни старичок приносил в шляпе горсть монет и бумажек. В иные – ни сантима, чаще всего в дождливую погоду. Парижане всегда бегут, спешат. Особенно под дождем.

Я сидела под лампой, в комнате было прохладно, я грела о лампу руки и тупо глядела на последнюю фразу романа, вышедшую из-под моего пера. Это было все. И что? Теперь надо сказать мадам Мари adieu? Грустно. Все закончится. И наша дружба, и история Мадлен, к которой я успела привыкнуть и которую видела подчас так ясно, будто бы сама знала ее и беседовала с ней; и наши совместные обеды, и смех, и воспоминания о России, и куренье смешных длинных пахитосок, и… деньги. Деньги. Да, мой заработок. Откуда я теперь возьму деньги на жизнь? Меня обдало холодом. Опять поиски работы, бестолковые, мучительные, изнуряющие. А по нахождении – бездарный, монотонный, грязный труд – мытье посуды в кафе, мытье окон и лестниц в магазинах и туалетах. Роман? Он лежал передо мной, светясь изнутри, сверкая золотом ушедших жизней. Кому он нужен? Я не верила, что его издадут. Во-первых, я писала по-русски, и надо было еще найти переводчика на французский, чтоб роман смог пробежать глазами издатель-француз, и, разумеется, заплатить ему. А во-вторых, я просто не верила, и все. Мне казалось это волшебным, несбыточным сном. Лишь во сне я открывала свою книгу, гладила переплет, нюхала страницы, оттиснутые свежей типографской краской… У меня и в России никогда не было книги. Мои стихи народ переписывал с рукописей. Вот и еще одна рукопись готова.

Только как теперь я буду жить, я не знала.

Я уронила голову на руки. Лампа светила мне в затылок, грела. Под моим лицом шуршали бесполезные бумаги, исписанные мной. И тут в дверь постучали.

Мой старик никогда не стучал – он открывал своим ключом. Я подошла к двери, распахнула ее. На пороге, вся вымокшая, отжимая волосы, стряхивая мокрый снег с плаща, стояла моя подруга, тоже русская эмигрантка, Люська. Она радостно сверкнула в меня большими подкрашенными черными глазами из-под фривольной, a la Lisa Minelli, челочки, обрадовавшись, что я дома.

– Я увидела свет в окне и сразу ринулась к тебе, – говорила она весело, бросая небрежным жестом шикарный плащ на меху на безногое кресло, добытое моим стариканом у старьевщика. Я воззрилась на новую, невиданную вещь.

– Привет, Люська, – я поцеловала ее и кивнула головой на плащ. – Откуда такая непозволительная роскошь? Или ты ограбила банк?

Я знала, что Люська жила порой еще беднее меня. Она влачила существование, перебиваясь по-разному: то подпрыгивая нянечкой в многодетных семьях предместий, то подметая конторы, то продавая круассаны и соки на больших сборищах – фестивалях, конкурсах, состязаниях. Она даже завидовала мне, что мадам наняла меня строчить роман. «Счастливая ты, – вздыхала она. – А я вот писать не умею. Только стирать и убираться». Люська приехала в Париж по глупости. По глупости и осталась. Ей не нужны были ни его красоты, ни его история, она мечтала о жизни на Западе, и она ее получила. Мечты не совпадали с действительностью.

Но такой воодушевленной я видела Люську впервые. И богато одетой.

Я перевела взгляд на ее сапоги. Ого! От Андрэ. Лучшая обувная фирма Парижа.

– Просто-напросто купила, котик, – пожала плечами Люська.

– На что? – Мой вопрос прозвучал глупо.

– На деньги.

– Откуда они у тебя?

Я рада была бы не задавать глупых вопросов, но они сыпались один за другим.

И Люська мне все рассказала.

Оказывается, она все-таки переступила ту грань, которая отделяет просто женщину от женщины-проститутки. И сделала это, после долгих и мучительных раздумий, очень быстро.

– Понимаешь, котик, мне смертельно надоела нищета, – говорила она мне, раскуривая сигарету, в то время как я дивилась на ее костюм от Диора, шарф от Шанель и другие диковины нарядов и косметики. – И я решила попробовать. Ты знаешь, это ведь Париж. И ничего тут особенно страшного нет. И в Москве девчонки этим же занимаются. И везде. И всюду! Ну, мир так устроен. Ну, все на этом стоит! Мужчинам нужны мы! И они за это платят! И платят, представь себе, дорого! Очень дорого!.. Дай мне чаю. У тебя есть заварка?… Я купила тут… полно всего… я же знаю, что у тебя ничего нет…

Люська вывалила из сумки на стол всевозможные яства. Я заваривала чай и думала о Мадлен, героине моего романа. Так вот что нам, женщинам, суждено. Во все времена. Хочешь не хочешь, а идешь на это. Потому что надо жить. А если у тебя семья?! Тогда надо жить тем более.

– У меня сногсшибательный любовник, – приблизив губы к моему уху, зашептала Люська. – Делец. Глава фирмы. Не первой свежести, но… уснуть мне не дает!.. А платит!.. Вот, гляди, – Люська вытряхнула купюры из сумки на одеяло моей нищенской кровати, куда уселась, – и франки, и фунты… и доллары!.. Возьми!.. – Она пододвинула ко мне по одеялу кучу бумажек. – Это я с тобой делюсь на радостях. И знаешь что? – Она остро, пронзительно глянула на меня из-под челки. – Знаешь что я тебе, дуре, скажу? Хватит сидеть здесь и киснуть. Надо делать жизнь. Свою жизнь. У нас, баб, нет другого пути. Ни в России, ни во Франции. Нигде.

– Есть! – попыталась бессильно возразить я. Люська меня даже не слушала.

– Аленка, ты круглая дура! Ну ведь это же все… вот, что на мне… и что еще будет… реально! Я вырвусь из жуткого круга ужаса и бедности! Я поднимусь вверх по лестнице! Вот увидишь!.. Но и ты должна решиться! Я призываю тебя! Это же так просто! И у тебя будет такая красивая, сытая жизнь! Ты забудешь этот мрак… эту жуть, – она приподняла двумя пальцами край моего дырявого ватного одеяла, – в которой ты сейчас прозябаешь! Выйди из болота! Войди в другое пространство!

– Продавать себя?

Я криво улыбнулась. Я понимала правоту Люськи; я знала свою правоту. Мне не хотелось с ней спорить. Я просто очень устала.

– Да, продавать себя! А разве не свой труд ты сейчас продаешь этой твоей мадам?! За копейки… тьфу, за сантимы! За несколько жалких франков, чтоб не сдохнуть!

– Я понимаю, мы все в мире продаем себя. Кто дорого, кто дешево. И те, кто продает себя дорого, знают, на что идут. Они-то и несчастнее всех.

– Почему?! – заорала Люська, тряся меня за плечи. – Я счастлива сейчас! Сча-стли-ва!

– Тихо, не кричи, соседи услышат… Потому что они обманывают других, но себя-то нельзя обмануть. Стать проститутом, проституткой очень легко. Сознательно. Не только от голода. Соблазн роскоши велик.

– А жить всю жизнь как драная кошка, как грязная свинья – не грешно?!

Люська вскочила с кровати и стала сердито резать салями, рокфор, прессованное крабовое мясо. О Люська, неужели жизнь человека – лишь в жратве?! Но Боже мой, Боже, почему я так все время хочу есть?! Убери от меня голод. Возьми от меня жажду. Сделай меня камнем. Бесчувственной железякой. А голод и жажда любви?!

– Что же будет у тебя взамен любви, Люська?!

– Еще и почище других замуж выйду, – сказала Люська с набитым ртом, уписывая за обе щеки бутерброды и крабов. Она тоже, как и я, изголодалась в подвалах и на чердаках Парижа. – Еще как выйду! Позавидуешь! Слюнки потекут! И совмещу приятное с полезным. Выйду за богатого и постараюсь его полюбить. Он будет молодой и красивый. Да ведь и старого полюбить тоже можно. А? Садись, ешь. Нажимай. И советую подумать.

Мы стали думать вместе, поглощая королевскую еду. Люська, вытерев рот, полезла в сумку и вытащила бутылку муската.

– Давай выпьем за твою карьеру, – сказала она мне и подмигнула плутовато. – Я уверена, что ты все равно сковырнешься. И будешь иметь успех. Но тут надо потрудиться. Это ой-ой какой труд. Это тебе не стишки писать.

Она хохотнула и откусила кусочек салями.

– А как это… делается?…

Я спросила очень тихо. Люська еле расслышала.

– Это?… А!.. Очень просто. Я, например, вышла на панель. Прямо на улицу. И мой фирмач меня тут же и подхватил.

– Тебе повезло, дорогая. Это мог быть шофер… лавочник… вообще бандит. На одну ночь. На минуту. За гроши. Без грошей. С оскорблениями. С побоями.

– Откуда ты про это знаешь? – Люська прищурилась. – Пробовала, что ли?

Я опустила голову. Я вспомнила свою Мадлен.

– Давай прежде муската сперва чаю попьем.

Мы пили чай по-русски, долго, много, прихлебывали, подливали, наливали в блюдечки, дули на горячее, как купчихи. Вспоминали Москву. Смеялись. Хохотали. Плакали. Улыбались. Обнимали друг друга. Люська раскупорила бутылку и разлила мускат прямо в пустые чайные чашки – рюмок у старикана не водилось.

– За тебя, – серьезно сказала черноглазая Люська, моя подруга, и ударила чашкой о чашку. – За то, чтобы ты не пропала. Париж сожрет – недорого возьмет. И никто не узнает, где могилка твоя. Вперед!

Когда мы прикончили мускат, была уже глубокая ночь. Я предложила Люське остаться у меня – старикан бродил где-то, верно, уснул на теплых решетках, – но она насмешливо улыбнулась мне, сверкнула черной яшмой глаз.

 

– Пойду на работу. Самое время!

– Постой… а как же… тот? Твой?…

– Тот?… сам по себе. У меня с ним назначена встреча. А новые – сами по себе. И я сама по себе тоже, – сказала Люська и еще раз, чуть хмельная, подмигнула мне. Она была невыразимо хороша: смуглая, черненькая, румяная от вина, курносая. Таких французы любят, потому что она тип француженочки. Ей, наверно, пойдет беретик, лихо спущенный на ухо. – Пойду зарабатывать деньги. Я узнала их вкус. Пойду в ночь. Ночь – это прелесть. Это охота. Это новые приключения. Это мое будущее.

– Люська, ты нарвешься!

– Я? Нарвусь? – Она презрительно поглядела на меня. – Это ты сгниешь тут заживо, дурочка. Над своими никому не нужными бумагами. А я живу жизнью. Живой жизнью. Да, тяжелой. Да, полной опасностей. Но живой. И интересной. И еще такой, за которую деньги большие платят. Пока! – Она чмокнула меня мускатными губами в щеку. – А то пошли со мной!.. Да тебе не во что нарядиться. Хочешь, я тебе для первого похода… тряпок куплю?…

Она упорхнула. Я осталась одна и стала думать.

Я думала, а рядом со мной на столе лежал мой законченный роман.

И вот что я придумала.

Я придумала идти. Ведь это же так просто.

Но, прежде чем уйти, я решила написать это предисловие к роману. Я не верю, что его напечатают. А если его когда-нибудь напечатают, прочитают и предисловие. Значит, написать его все равно надо, подумала я. И вот написала.

А теперь мне осталось совсем немного. Я оглядываюсь вокруг. Бедность и нищета. И пахнет грязными тряпками и мышами. И нагаром – мы с Люськой жгли свечку. Мы воткнули ее в пустую бутылку, по-русски. Одеваюсь. Накидываю на себя старое штопанное пальто – его мне когда-то в России, давно, купила в подарок мама. Обматываю шею траченным молью шарфом. Мажу губы дешевой коричневой помадой. Тру щеки обшлагом, чтобы были румянее. В Париже февраль, в Париже метель, как в Москве. Смотрюсь в зеркало. Пусть одежка плохая, все равно я красива и молода. Я еще красива и еще молода. Мне еще повезет. У меня нет другого выхода.

Входов много, а выход всегда только один. Или его нет вообще.

Аккуратно складываю листы романа в стопочку. Завтра я отнесу его мадам Мари и попрощаюсь с ней. Я выполнила свою работу, мне заплатили за нее. Все. Пусть берет и делает с ним, что хочет.

Я постараюсь как можно скорее забыть о нем.

Вообще забыть о том, что я могу писать. Что я русская. Что я бедная.

Мне надо помнить одно: начинается моя новая жизнь. Какой она будет, я не знаю.

Заканчиваю писать это предисловие. Выключаю лампу. Завязываю шнурки башмаков. Иду к двери. Закрываю за собой дверь.

Возвращаюсь, чтобы дописать это.

Вот это: СПАСИБО ТЕБЕ, МАДЛЕН.

ГЛАВА ПЕРВАЯ. БОРЬБА ЗА ЖИЗНЬ

– Стреляй! Стреляй в нее, граф!

– Барон, взводи курок! Не промажь!..

– Остановитесь!.. Не стреляйте!.. Не стреляйте!.. Не стре…

Она бежала, задыхаясь, босая, по колючему снегу зимнего парка. Ее золотая кудрявая голова фонарем горела в синей февральской ночи. Она бежала полуголая, в белье, и ее горячие ступни прожигали лиловый снег. Боже, как холодно в этом мире. Боже, возьми меня к себе.

Ряженые в масках высыпали в парк. Люди толпились около мраморных лестниц, спускающихся от балконов прямо в сугробы. В ледяном воздухе ярко пылали факелы. Сквозь слюдяно блестевшие оконные стекла просвечивали жарко горящие многоярусные люстры. Люди, переодетые колдунами, чертями, призраками, разбойниками, солдатами, волками, тиграми, медведями, бросались за ней. Догнать. Изловить. Спасти? Или убить?

Глаза женщин, их радужки и жемчужные белки сумасшедше блестели сквозь прорези масок. Она бежала. Тьма сгущалась, и огни дрожали среди деревьев.

И внезапно пошла шагом, как усталая лошадь. И остановилась. Обернулась к тем, кто целился в нее.

– Ну! – крикнула.

Крик разнесся на весь парк. Потонул в накатывающей с зенита черной ночи.

Два выстрела раздались одновременно.

На ее груди и животе стали медленно расползаться красные пятна, красными глазами смерти глядя сквозь тонкое кружевное белье.

Она медленно и сонно оседала в сияющий в свете факелов снег, искрящийся синим, голубым, алмазным, фиолетовым, красным, изумрудным, розовым, золотым.

– Снег, – выдохнула она зачарованно. – Всюду снег. Я ложусь в снег. Он меня заметет. А я так хотела быть Царицей. Вот они, мои скипетр и держава. В крепко сцепленных… костях…

Она упала в снег навзничь, на спину, будто для любви, для объятий, раскинув руки, уставив неподвижную голубизну глаз в бездонье звездного неба.

Двое, стрелявшие в нее, медленно подошли к ней. Снег хрустел под их сапогами.

– А гляди-ка, – хрипло выдавил один из них, высокий и худой Арлекин в клетчатом трико. – У нее побрякушка прицеплена к волосам. Скоморошка чертова. Сорока. Блестящее любила. Что это?!

Они наклонились оба. Всмотрелись. Другой, крепкий, бородатый, с широкими плечами, в венецианской бауте, осторожно тронул мертвые волосы рукой.

– Царская корона, – издевательски процедил. – Только крошечная. Как для куклы. Да она и была кукла. Марионетка. Мы ведь ею управляли, граф. Дергали за ниточки. Вот… дернули в последний раз. Финал! Ваш выход! Давно пора было убрать ее.

Граф молчал. Угол его рта дрожал.

Он смертельно хотел закурить.

Это неподвижное красивое тело раздражало его. Он обнимал его, целовал. Мял. Кусал. Крутил. Вертел. Любил. Любил как мог. А потом ненавидел.

Ненавидел?!

Он рухнул на колени в снег рядом с ней и спрятал дергающуюся голову в красные на морозе ладони, будто пил из горсти и не мог напиться.

А из дворца, щедро освещенного свечами, лампами, факелами, люстрами, светильниками, огнями в тяжелых медных шандалах, лилась, вихрясь и бешенствуя, сверкающая веселая музыка, и она говорила всем, кто вырядился лисой, зайцем, драконом, китайским императором: вот жизнь, а вот смерть, танцуйте, танцуйте, милые, кружитесь в вальсе, в кадрили, в мазурке, выступайте, как павы, в смешном полонезе, ломайтесь и кривляйтесь в шимми и буги-вуги, станцуйте со своей смертью, вы же еще живые, ну, еще шажок, еще па, еще коленце, еще фуэте, так весело вертеться в наслажденье и безумье, так сон похож на явь, и нет у них границы. А эта, убитая?… – да поделом ей, это же была просто шлюха, просто неудачница-куртизанка из чужой страны, и так и не научилась она чисто говорить на нашем языке. Слова ломала. Жизни корежила. Сколько на ее счету убитых душ?!.. кто считал… Вот она лежит. А, да это просто сучонка мадам Лу с Гранд-Катрин! Я знаю ее. Она за нами шпионила. Кто подберет тело? Унесите ее. Заверните в простыню. Что там у нее с затылка в снег свалилось?… Бирюлька. А вдруг заколдованная?… Вы всерьез верите в колдовство, герцог?… А вы дорого покупали ее тело?… Да нет, не особенно. Когда-то она стоила всего пять монет и одну большую красную рыбу. Она очень любила красную рыбу. Кету. Горбушу. И обязательно с икрой. Требовала, чтобы с икрой. Она изумительно раздвигала ноги. Как жареная курица. Едали мы таких курочек. Хочешь поглядеть, как она лежит на снегу? Холодная уже. Где вы ее похороните?… Может… утопить ее в пруду?… Ах, какой веселый карнавал, мамочка!.. А эту белокурую девушку убили понарошку?…

Ну конечно, понарошку, душечка. Кто это сейчас, в наше время, на таком чудесном празднике, убивает по-настоящему. Сейчас уже подадут десерт. Столы во дворце накрыты. Вон лакеи мороженое несут. Инжир. Курагу. Ты любишь курагу? Люблю. А почему она… не шевелится?… Так ряженая же. Играть мертвую так играть. Чтобы никто не догадался.

Эй, ты! Пнуть носком сапога в бок. Пощекотать концом трости нательный крестик между ключиц. Слишком хорошо играешь роль! Классная козочка! Кончай ночевать на снегу! Иди, дуй шампанское! Хлобыщи до умопомрачения! Гуляем на все! Герцог обливает нас шампанским задарма, как золотым дождем! Упейся! Из горла! Вот это карнавал! Карнавал карнавалов! А ты… разлеглась тут, как тюлениха на лежбище! Брось ломать комедию! Вставай! Вставай! Вставай! Эй, ты, вста…

Она лежала не шевелясь.

Ее ярко-желтые крутые кудри перебирал мягкими пальцами надменный, ледяной февральский ветер, налетающий с зимнего залива, куда впадала Зеленоглазая река. Море затаилось рядом.

Если бы она дожила, если бы ее так быстро не застрелили, она бы переплыла это чужое море – раз плюнуть – и вернулась бы.

Игрушечная царская корона, прицепленная к ее темени пошлой резинкой, выдернутой из старых панталон, отвалилась от прически и упала в сугроб, в то время как ее самое поднимали, дергали, как картонную куклу, за руки, за ноги, волокли, переворачивали, встряхивали, бросали, как вещь, на простыни, на связанные узлами полотенца, на носилки, на телегу.

Жить шлюхой и умереть Царицей – это надо было суметь.

…А ты не таращь-то глазенки, а послушай… послушай-ка меня… байки всякие бают… много чего брехливого брешут… сама слышала, да не всякому сказывала… а-ах, зеваю сильно!.. спать хочу… а ты тут еще ворочаешься, все никак не угомонишься… спи, глазок, спи, другой… говорят, баба была одна, так сильно любила Царя, так невозможно… и при нем жила, во дворце, со злата-серебра ела-пила… а уж красавица была писаная: картинка… И вот так уж она любила Царя… а Царь-то ее, кажись, и разлюбил… ух, горе горькое!.. Душа ее до неба в отчаянье взвилась… Стала она думать, как Царю отомстить… а Царь-то к тому времени уже и новой любовью обзавелся, и уже невестой она Царской стала, и уже жениться Царь надумал, велят во дворце свадьбу играть… Глашатаи по всей стране в серебряные трубы прогудели!.. что не спишь, вредная девчонка, а ну-ка, засыпай сей же час… а то рассказывать не буду…

Тишина. Чуть шевелятся под теплым ветром инистые кружева тюля. Рассказ плавный, бормотанье несвязное, шепот сходит на нет, сбивается на вздох, на зевоту, на невнятицу ночной молитвы.

– О-ох, как же она его любила, если сделала такое… такое…

– Какое?… ну, рассказывай скорей…

– А такое… Женился Царь; жена его, красавица, еще краше прежней любовницы глянулась. Забеременела… ну, это уж как всегда… Род людской продолжиться должен… Вот час родов наступил. Стонет молодая царица, извивается в муках… девочку родила… да прехорошенькую!.. лежит младенчик в пеленочках… плачет, вякает, корчится, как червячок… В пеленках кружевных, шелковых… Царских… золотыми коронами по углам вышитых… Закрывай глаза! Закрывай, кому говорят!..

– Не кричи на меня…

– Я и не думаю кричать, моя ягодка… и вот, слушай дальше… та, прежняя-то любовница, прокралась во дворец и… да не сучи ты ножонками!.. отдохни хоть малость!.. сейчас и ночь-то кончится, не успев начаться… и утащила малышку Цесаревну!.. Выкрала!.. А украв, испугалась сильно… бежит с ней, по грязи, по буеракам, задыхается, вопит что есть силы… бежит… на горе утащила младенца, на грех…

– А что такое грех?…

– Все тебе сразу объясни… этого никто не знает, так Бог придумал… зло это, несчастье большое… Кто кого в грех введет – на того страданья всякие посыплются… немощи, болезни… Вот и та красотка-то, бывшая Царская наложница, ох, испугалась… Думает: куда ж бы ее деть-то?… тянет руки девчонка… орет в батистовых пеленках… И положила она ее на крыльцо избы… а дождь сечет!.. а ветер хлещет по щекам!.. завывает в небе, ломает деревья!.. страх, да и только, непогодь какая в мире настала тогда!..

Трещат дрова. Потухает огонь. Тишина сгущается, как старый, засахарившийся в толстостенной банке падевый мед. Скрипят пружины кровати. Поет сверчок. Пахнет куревом – в доме недавно курили; пахнет жареным мясом, деревенской сметаной, мятными лепешками, тонкими цветочными духами, старыми тряпками, прожженными горячим утюгом – ветхое белье отглаживали час назад.

– И гроза не покалечила ее?…

– А то была осенняя гроза: одни слезы да крики, ни грома ни молнии… Вот бросила она младенчика и побежала, прочь побежала куда глаза глядят, не оглядываясь… А девочку подобрали простые люди… вынянчили… воспитали…

– А как они назвали ее?… Воспителлой?…

– Думаешь, я помню, как?… Люди ведь кто что говорят… всех имен-то и не упомнишь… По-разному кликали ее… кто Машкой… кто Маришкой… кто Мариэттой… кто Марго… а по правде ее звали… ее звали… ее…

– Что ты засыпаешь все время!.. Не спи!.. Ты лентяйка!.. ты ленишься мне рассказывать дальше!..

– Ох, прости, старая я стала, что ли… так и клюю носом, как курица… Ну и вот… росла она… росла… и выросла красивая, в точности, как ее мать… и тут началась война… и всех мужиков побили, а всех баб да девчонок в плен забрали… горько в плену-то, тяжко… жить в плену не хочется… руки на себя иные накладывали… а она девочка была умная… смышленая… хлебнула она горя, хлебнула… Не приведи Господь… всякого навидалась… и в канавах спала… и с разбойниками у костра дрожала, а они с нее последнее платьице стаскивали, глумясь и хохоча… и руку за подаянием тянула… и борозды слез пролегли по ее свежим юным щечкам…

 

– А глазки у нее были синие?…

– Синие, синие… как небо над сугробами…

– А что с ней дальше было?… ну не молчи!..

– Боженька мой милостивый, да когда же ты угомонишься наконец, обо что мне голову разбить, отчаялась я, устала, сейчас подушкой тебя накрою, черной тряпкой обвяжу, как клетку с канарейкой, мигом утихомиришься…

* * *

– Кази! Ты где! Дай мне полотенце – вытереться! Я вся вспотела.

Стоящая перед высоким, до потолка, венецианским зеркалом молодая женщина вытирала полотенцем мокрое, распаренное красное лицо. Золотые кудрявые волосы облепляли мокрыми кольцами крутой, как у бычка, лоб. Подруга с нескрываемым восхищением глядела на алые щеки, высокие упругие груди с торчащими врозь сосками. В зеркале отражалась во весь рост вся голая красавица, смеющаяся, с дикими, как у зверя, ослепительными зубами, с неистовым искристым блеском огромных серо-синих глаз. От голой молодой женщины шел пар, будто она только что выскочила из жарко натопленной бани и вывалялась в сугробе.

– Эх и утомилась же я, Кази!.. До чего они мне все надоели!.. Хочу фруктов.

Молодая женщина, наклоняясь и изгибаясь, насухо вытерла перед зеркалом голое тело – подмышки, коленки, живот, бедра, шею, лопатки, ключицы, срамные места, – передохнула, улыбнулась и подмигнула своему отражению; попятилась и плашмя рухнула на обитый атласной, в пошлых цветочках, тканью диван.

– Дай!

Протянула руку. Кази взяла со стола грушу и апельсин – яркие аляповатые фрукты горой лежали в фаянсовой дешевой вазе – кинула грушу голой подружке, сама стала чистить померанец, глубоко, как кошка, вонзая ногти в оранжево сияющую шкуру плода.

– Измучал тебя твой иностранец?

– Они все такие. С причудами. Сделай им то, покажи им это. Зато платят щедро. Мадам довольна. – Нагая криво усмехнулась, снова блеснули великолепные хищные зубы, похожие на крупный отборный жемчуг. – А я недовольна.

Кази подсела к подруге, доедая апельсин. В воздухе тесного, заваленного грудой подушек и думок, прокуренного будуара висел острый запах цитрусовой разломанной корки, напоминающий детство и Рождество. Часы, висящие на стене над головами женщин, пробили три.

Ночь. Глухая ночь. Девушки, не пора ли спать? Или придет новый гость? Черный человек?… А может, синий… или красный?…

– Чем же ты недовольна, Мадлен?… Вот отработаешь свое… по контракту… и гуляй на все четыре стороны…

– Гуляй?! – Голая взвилась. – От мадам гульнешь! Она выжмет из тебя все соки. А потом плюнет, как ты плюешь… эту апельсиновую косточку… Она будет держать тебя здесь до последнего. А когда наступит это последнее… тогда уже… тебе будет… все равно. Мне и сейчас уже… все равно.

– Врешь! – Вскрик Кази отозвался звоном в фарфоровых чашках и хрустальных бокалах, сгрудившихся на неприбранном столе. – Тебе не все равно! Тебе так же хочется жить, как и нам всем! Вырваться отсюда! Выйти замуж! Родить детей! Жить с мужем счастливо! И…

– …и умереть с ним в один день.

Язвительная улыбка снова скривила роскошные губы Мадлен. Полный, персиково-нежный, чувственный рот. Так бы и укусил его, так бы и съел. И клиенты едят. За милую душу. И с сахаром, и с коньяком, и запивая бренди, и просто так, живьем, в собственном соку. Мадлен в собственном соку. Лучшее блюдо мадам Лу. Слаще не бывает. Они все, включая Кази, – просто отребье в сравнении с Мадлен. И они все это знают. И завидуют ей. И гнусавят про нее разные гадости. Она приносит мадам самый большой доход. Как широко, почти раскосо стоят ее коровьи, со сливовой поволокой, безумные глаза!

– Вы все придумываете себе, – процедила Мадлен, вонзая зубы в мякоть груши, смачно всасывая сладкий сок. – Вы обманываете себя. Бедные овечки. Бьются ваши сердечки. Нету у вас умишка ни на грош. Вместо того чтобы слащаво мечтать о сусальных семейных радостях, озаботились бы лучше своими персонами. Какие у вас у всех животы! Ножищи!.. Стыд поглядеть!.. Жир свисает слоями… Себя жалеете. Дрыхнете по утрам, после бурной ночи. Поблажку себе даете. А слабо пробежаться по зимней улице в майке?! Принять холодную ванну?! Отжаться от пола двадцать раз?!..

– Зачем? – Брови Кази поползли вверх. Она облизала пальцы, вымазанные апельсиновым нектаром. – Мне и так хорошо. Я люблю поспать по утрам… А когда же нам расслабиться… благо дрянная мадам не звонит в свой жуткий колокольчик…

– Затем, – вдумчиво произнесла Мадлен, приканчивая грушу, – что важнее тебя самой нет человека в мире. Следи за собой. Содержи себя. Люби себя. Кто сказал: возлюби ближнего, как самого себя?… Вы все и себя-то любить ни капельки не умеете. Будешь на высоте – успех к тебе сам придет. Счастье само на брюхе приползет.

– Что же, Мадлен, – в голосе Кази зазвенели обидчивые слезы, – к тебе-то счастье все никак не приползет на брюхе? А?… Ты-то у нас самая гладкокожая… самая стройная… самая румяная… и пахнешь ты лучше всех… и смеешься звонче… и от богатых клиентов у тебя отбоя нет – только тебя к себе и требуют… И в шкатулке у тебя, небось, скоплено под кроватью и в тумбочке побольше, чем у всех нас…

Голая красавица встала с охнувшего всеми пружинами дивана, выпрямилась, гордо выгнув спину, глянула на чернокудрую худую Кази сверху вниз.

– Потому что ваше счастье – это не мое счастье, – раздельно, чеканя слоги, произнесла она.

Повернулась к Кази задом. Роскошный зад. Цветок. Натура художника. Переливается перламутрово, нежно. Поясница с озорными ямочками так и просит безмолвно быть обвитой жемчужной нитью… либо золотой цепью. Где ювелир, что выкует цепь?

Кази насильно повернула к себе Мадлен за голые плечи. Ее глаза впились в глаза Мадлен.

– А что такое твое счастье? – задыхаясь, спросила Кази. Ее щеки покрылись красными пятнами. – Или это секрет?! Ты злая, Мадлен!

– Я не злая, – пожала плечами голая, – я просто настоящая. А вы все поддельные куклы.

– Кто тебе дал право всех судить?! – сорвалась Кази на крик.

– Не вопи, сейчас сюда мадам прихромает и нам обеим задаст, – устало бросила Мадлен, сдернула с дивана скомканную простыню и укутала ею голые плечи. – Никого я не сужу. Я хочу вырваться. Вырваться отсюда. Но не так вырватьтся, как хотите вы.

– А как?…

В голосе Кази послышалось рыдание. Еще немного, и эта клушка разревется. Ночь. Глубокая ночь. Плачь сколько хочешь. Но плакать нельзя. Могут прийти. Схватить за руку. Потащить. Втолкнуть в чужую комнату. Кинуть на кровать. На диван. На кушетку. На пуфик. Задрать ноги. Содрать тряпки. И пищи не пищи, ты уже не птичка, не зверек. Не сурок, не сорока. Ты просто жалкий человечек. Жалкая женщинка на ночной работе. Ты служишь. Это служба твоя. Ты сама выбрала ее. Ну и служи. А слезы тут при чем. Плачут пусть кошки и собаки. А человечки не плачут. А женщина не человек! Врешь. Женщина больше чем человек. Больше чем нечеловек.

Женщина это женщина.

Родиться женщиной – несчастье. Проклятье.

От кого зависит, девочкой ты прорежешься на свет белый из утробы или мальчиком?! От отца?!

– Так, – Мадлен стояла, повернувшись к черному ночному окну, и неотрывно смотрела в смоляную темень за замерзшим стеклом. – Очень просто. Я вырвусь отсюда и разбогатею. Я буду крутить головы самым богатым людям этой земли. Дурить их, как хочу. И идти все выше. Выше. Выше. Подниматься по лестнице любви. Бежать по ней семимильными шагами. Прыгать через две ступеньки. Выше! Вперед! Вы все болтаетесь уже далеко внизу. А я бегу. Мир раскрывается передо мной. Лучшие отели. Залы. Катания на лошадях. На яхтах. На машинах новейших марок. На собственном корабле. На собственном аэроплане. Блеск брильянтов на моих пальцах. В моих ушах. На моей обнаженной груди. На лучшей в мире груди – лучший в мире брильянт: сколько каратов?…

Улыбка Мадлен пугала Кази. Мадлен наступала на Кази грудью, и Кази пятилась, а Мадлен все наступала, и огнем пылало ее широкоскулое, с гладкой опаловой кожей, лицо, и безумие, смех и озорство вспыхивали в широко стоящих, как у стельной коровы, глазах.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru