Мама, гляди, художник изобразил мне на груди ожерелье. Выдумал! А все, кто поглядит на картину века спустя, будут думать, что оно и вправду было. Где же в мире правда? Где ложь? Ты была у меня – это правда. Иначе я бы не родилась. Я не знаю своего отца. Я видела на образах Бога; я видела Царя. Я летала на аэроплане, и меня любили мужчины. И еще полюбят; и еще полетаю. Но я молюсь тебе, мама, если уж Никола-Угодник отказался от меня. Прошу тебя: дай мне любовь! Дай мне большую, великую любовь! Огромную, как море! Чтобы берега жизни ее не вместили! И тогда я пойму: вот чудо. Вот оправдание.
А богатства мне не надо, мама. Его мне принесут на блюде, как дары: и злато, и смирну, и ладан, и данайские фрукты, шелка и сабли с инкрустациями и россыпи самоцветов в шкатулках эбенового дерева. На круглом серебряном блюде, где метет метель и дуют холодные ветры, принесут мне мое богатство, и вкушу я от иранской халвы, и нацеплю на запястье бирюзовый хорезмский браслет, и посмеюсь, беря в руки тяжелый золотой слиток с сидящей на нем рубиновой птичкой колибри. Богатой быть хорошо. Надежно. Богатство – кольчуга; наденешь, и пусть в тебя стреляют. И я буду богатой. Раб вырвется из лап хозяев. Никто не посмеет кинуть меня в грязь лицом. Унизить. Но тогда, когда я буду богатой и знатной, мама, мне все это будет не нужно. Это нужно как мечта: этого нет, этого надо добиться. А зачем? Чтобы вкусить небес на земле? Чтобы знать: вот он, Эдем, и вот он, Содом?!
Мама, мама, родная… Твой нищий плат… твоя куцавейка, штопанная на локтях. Твои бедные латанные сапожки, опорки. Твои холщовые юбки, чисто простиранные, высушенные на Солнце. На морозе белье становится колом. Я пью синее вино неба, запрокинув голову. Закусываю золотым хлебом – слепящим караваем, торчащим в печи зенита. А ты выносишь и выносишь во двор тазы с бельем, развешиваешь на растянутых меж столбов веревках, и бязь и холст тут же схватывает мороз, и руки твои красны, как соленые помидоры из бочки – их ты добудешь из погреба в Рождество, на Святки, когда сплетешь в косичку жалкие гроши, наскребешь по сусекам муки и испечешь пироги – с вязигой, с грибами, с мясом и с яблочным вареньем. Сколько яблок в нашем саду! Нынче урожайный год. Ты накатала их в погреб горы. Разрезанные на дольки яблоки висят на нитках в доме и сохнут. Ты будешь варить из них компот, варенье, грызть долгой зимой просто так, как недосягаемые конфетки. Конфетки, мама, это для богатых. А мы и яблочками пробавимся.
Горбун отбегал от холста, бросался к Мадлен, погружал лицо в ее расцветший лилией живот. Утро брезжило за немытыми стеклами мансарды. Картина была почти закончена. На подушках лежала она, царица. Шелка, ярко-синие и нежно-голубые, спускались с края кровати, обнимая ее ноги, на пол. Туфельки, расшитые золотом, небрежно брошены на ковре. Одной рукой царица поддерживает голову, другую протягивает над снегом простыней, на ее указательном пальце сидит птичка колибри. Груди налитые, молодые: дынно-желтые, веселые, с торчащими ягодными сосками. Голубые тени теснятся в ложбинках. Ключицы отсвечивают перламутром. На ключицах, груди, животе лежит, виясь, длинная нить ожерелья из отборного тропического жемчуга. Он нежно мерцает в полумраке царской спальни. Царица устала. Она отдыхает. Художник подсмотрел миг забытья: любовник только что ушел, и царица грезит, предаваясь мечтам о том, что было и что повторится.
Или не повторится никогда.
Синие глаза широко распахнуты. В них нельзя глядеть – голова закружится. Не заглядывай слишком глубоко, любопытный. Там, на дне, – страдание и мрак; беднота и ужас; рабство и позор. Этого никто не должен видеть. Об этом знать запрещено. Ее память – ожерелье. Сколько жемчужин на нити – столько мучений она претерпела.
И пристально глядит из серцевины живота черно-синий, зловещий Третий Глаз. Он не мигает. Пупок – его зрачок. Татуированные ресницы загнуты кверху. Глаз видит все. Глаз зрит Прошлое, Настоящее и Будущее. От него не скроется ничто. Он пронзает насквозь толщу мира.
И губы в улыбке слегка дрожат. Многажды целованные губы. Они ничего не сказали миру. Они только улыбались. А мир за одни эти губы сделал ее царицей.
– Горбун…
Она стояла у холста. Ее губы повторяли улыбку царственной женщины на портрете.
– Как ты так смог?
Он стоял рядом с ней, ростом ей по пуп. Пожал узкими вдавленными плечиками. Скрипуче рассмеялся.
– Я смог так потому, что любил тебя в эту ночь. Ты сама написала свой портрет. Я не мог иначе. Ты приказывала мне. Всем телом. Всем сердцем.
– Ты растер мое сердце в краску?…
– Да. Такой я жестокий. Видишь, получилось недурно.
– Ты отправишь картину на выставку?
– Да.
– Чтобы ее купили? Чтобы она принадлежала чужому?
– Это уже мое дело, продавать или нет.
Она молчала. Подняла руку, провела пальцем по сырому масляному мазку над бровью.
– Вот здесь морщина, – прошептала. – И еще одна. И еще. Убери. Я хочу долго быть молодой. Я хочу не умереть никогда.
– Ты боишься смерти? – спросил горбатый художник насмешливо. Она обдала его холодным огнем глаз.
Он взял ее руку, поцеловал ее ладонь, пястье, положил себе на лицо, вдыхая запах, и так стоял минуту, две. Она не отнимала руки. За окном шуршали шины авто. День начинался.
– Не бойся, – сказал он. – То, что люди называют смертью, совсем не то, что происходит с ними на самом деле. Мы, художники, это знаем.
Он опустился на колени и поцеловал ее в живот. В широко раскрытый Третий Глаз. В средоточие страсти; в купину огненно-золотых волос, что он час назад живописал нежной и яростной кистью, ударяя по холсту, чертыхаясь, кусая губы до крови.
– Я писал тебя языком, кулаками, шеей, животом, локтями, лодыжками, – прошептал горбун. – Я писал тебя горбом. Ты целовала меня. Я заработал тебя своим горбом. Я отработал тебя. Иди. Ищи своего богача. Он покажет тебе алмазные люстры. Персидские ковры. Изумрудные подвески. Но он не покажет тебе ни мира, ни войны, ни любви, ни Бога. Ты знаешь о том, что он тебя убьет?
– Что ты болтаешь? – вскинулась Мадлен. – Давай лучше я его убью!
– Правду говорю, – сказал художник мрачно. – Сердце мне говорит. Знаю. Разрешаешь мне оставить портрет у себя?
Мадлен задумчиво оделась. Забавное приключение. Когда она дремала в перерыве между ласками, а он, как бешеный, писал ее, не успевая выжимать из тюбиков краски на палитру, слизывал языком, как собака, ненужные мазки, ей привиделась женщина… вроде бы ее мать. Мать стояла рядом с ней в тулупе, держала в кулаке вареную горячую картошку, посыпанную крошенным зеленым луком и перцем, протягивала ей. Ешь, доченька!.. Небось голодна. Не кормят тебя в Пари-то. Из какой жизни пришел сон? Сны не нужны. Нужна жизнь – живая, яркая, полная борьбы и побед. Она победит. Она щедрая. Она радостная и молодая. Она подарит себя художнику, чтобы он помнил о ней.
– Оставь себе, – кивнула. – На что он мне? Все равно мадам отберет. И повесит себе в приемную. А мне натянет нос. Прощай, маэстро! Ты великий любовник. И художник будь здоров. Живи. Если вдруг увидишь меня на дороге жизни – помолись за меня.
Она сбежала по щербатой лестнице. Стоя во дворе, заплеванном шелухой семечек и заваленном пустыми бутылками, меж спящих на Солнце кошек и собак, бросила последний взгляд на мансарду.
Стекла окон мансарды сияли в лучах утра, как алтарный складень.
Она перекрестилась и побежала. Короткая юбка била ее по бедрам.
Граф недолго дулся на нее из-за приключения в Красной Мельнице. Не прошло и трех дней, как он заявился снова – с огромным букетом роз, из-за цветов не было видно, кто это. Он протащился с букетом мимо всех будуаров и ввалился к Мадлен.
Кази и Риффи, сидевшие за столом и потягивавшие из рюмочек старый душистый коньяк, завизжали и разбежались.
– Цветочная голова!.. Цветочная голова!.
Мадлен защелкнула замок и повернулась к цветочной копне.
Ударила по букету, цветы рассыпались по полу, зацеплялись шипами за ее волосы, кружева пеньюара, застревали за низко открытым корсажем.
– Какая прелесть! – притворно-восторженно протянула Мадлен, потрясла головой. Роза свалилась на паркет, выскользув из-за ее уха. – Как мило с твоей стороны!
– Мадлен, – сказал граф хрипло и схватил ее за плечи. – Ты шлюха.
– Ну да, шлюха, – сказала Мадлен весело. – А ты и не знал?
– Мадлен, не делай так больше никогда.
– Как знать.
– Мадлен, пойдем кататься на пароходиках по Зеленоглазой. Я купил два билета.
– Мадам не отпустит. Сегодня ожидается много гостей. Будет бешеная ночка.
– К черту мадам! – завопил он. – Ты можешь послать мадам к черту!
– Могу, – радостно согласилась она.
Они предались любви прямо на паркете, на рассыпанных цветах, и шипы вонзались им в лодыжки, в ягодицы, в подмышки, в лопатки. Он засунул цветок ей в лоно. Обвил розами темя. Она целовала его розой, нежно гладя цветком в тайных местах, и он содрогался всем телом и кричал шепотом: «Роза моя, роза!..» – царапала шипами горящую красной кровью, натянутую, готовую лопнуть от напора горького сока кожу. В дверь Мадлен ломились. Требовали ее визгливо и настойчиво к мадам. Она молчала. Увядающие розы пахли одуряюще. Любовники уснули на паркете, среди роз, крепко обняв друг друга.
Когда выспались – выпили вина, закусили ломтями ананаса, оделись в мгновение ока и исчезли. Сгущались сумерки, Веселый Дом наполнялся народом, жаждущим страсти, и им удалось исчезнуть незаметно, и Зеленоглазая ждала их, и фонари горели на набережной и на маленькой, увитой листьями винограда пристани, и кораблики и лодки качались, отражаясь в черной масляной воде, и на мачтах тоже горели фонарики и плясали и прыгали на смоляной водной глади, ах, переливается масло, черное вино, оно на радость нам дано, давай ступим на корабль и уплывем. Так, чтобы больше не вернуться.
Пристань качалась под их ногами. Они сбежали по трапу на палубу крохотного катерка, обвешанного флагами, гирляндами бумажных цветов, фонарями, сделанными из папиросной бумаги. Внутри фонариков горели лампы, похожие на цветные желуди. «Гляди, Куто, лампады», – сказала Мадлен и вздрогнула. Кровь вышептала ей, поднявшись по жилам к сердцу: лампады, лампады в темном храме, и пахнет медом и воском, и ты стоишь у Спаса Нерукотворного. Что тебе лезет в головенку, кокотка! Смотри не оступись, не упади с палубы в воду. Твой граф умеет плавать?
Кораблик отчалил, чихая и пыхтя, побежал вперед, на север, к близкому морю, по течению ночной реки. Флажки трепал ветер. На палубе располагалась за картонными столиками публика: кто пел, подыгрывая себе на банджо и испанских гитарах, кто резался в карты, и в лунном свете блестела засаленная колода, как смалец. Девушки и юноши, сгрудившись под навесом, играли в «бутылку». Против кого направлялись горлышко и днище прекратившей верченье бутылки, те, краснея и потупясь, направлялись друг к другу под визги, хохотки и улюлюканье приятелей. Они должны были целоваться.
Они и целовались – страстно, неуклюже, долго, так долго, что из публики кричали: «А не пора ли и честь знать!.. Следующий кон!.. Становись в круг!..»
– Как прекрасно плыть по реке, – пробормотал граф, склоняясь к уху Мадлен.
– Да, – рассеянно согласилась она, не отрывая взгляда от маслянисто, тяжело переливающейся воды.
Броситься в эту воду. Если будет очень тяжко.
А ты разве слабая?
А кто сказал тебе, что ты сильная?
У судна есть капитан. Вот он ведет маленький кораблик, и флажки радостно болтаются, бьются по ветру. Кто ведет ее? Зачем ей снятся все время, когда она отдыхает от ненавистных и любимых объятий, зимние сны, огромные храмы на белых площадях с золотыми куполами, сугробы, блины с икрой на Масленицу, Солнце в полнеба, и лучи, как пальцы, путаются в заиндевелых седых волосах берез? Зачем ей снится колокольный звон? Красный звон… малиновый звон… венчают на царство… эй, слышь, Ерошка, а ведь это нашего Царя венчают нынче на царство!.. как не слышать, Скула, наконец-то и на нашей улице праздник…
– У нас пекут блины на Масленицу, Куто?
– У нас их и без Масленицы пекут. В деревнях. Крестьянки. Тебе захотелось блинов? Мы вмиг это устроим. Здесь, на катере, есть повар. Мы закажем ему.
– Не утруждайся. Я просто так спросила. А… что за имя такое… Е-рош-ка?…
– Что тебе лезет в голову, Мадлен!
– Так… приснилось…
– Ты не высыпаешься. Тебя мучат кошмары.
Его лицо перекосилось от ревности. Мужики, что мнут и валяют, и катают, и щиплют ее тело каждую ночь, когда его нет рядом с ней. Кораблик резал темную водную гладь. По берегам мелькали огни предместий. Пари уходил во тьму. Распахивались безлюдные берега, оставались позади мосты, узкие улочки, каменные набережные, громады домов, царапающих крышами небеса, звезды, тучи. Расстилалась земля. Чужая земля.
Зачем тебе, Мадлен, чужая земля?
– А разве она мне чужая? – спросила она вслух. Граф вздрогнул и обернул к ней сердитое лицо.
– Хватит бредней! Ты утомилась сверх меры. Все. Баста. Я выкупаю тебя у мадам.
– Насовсем? – прищурилась она. Ветер отдувал со лба и щек ее волосы. Ее лицо стало открытым и беззащитным, скуластым по-крестьянски. Он увидел, какой бычий, упрямый у нее лоб. Эта добьется своего. Всего, что хочет. Если захочет.
– На три дня. Я дам тебе три дня свободы.
– Свободы, Куто? – Она горько усмехнулась. Вытащила из сумки сигарету, закурила.
– Ты куришь? Я не знал.
– Иногда. Чтобы успокоиться.
– Пей лучше коньяк.
– Тогда я сопьюсь. Обычная история. Любительница абсента. Ты найдешь меня где-нибудь в таверне Гавра, в притоне Марселя, с матросами, за бильярдным столом, в дешевом трактире, с бутылкой и кружкой, и никакой закуски. Я вытаращу на тебя осовелые глаза и закричу: «А-а, вот и наш графчик!.. Графчик, графчик!.. Жирафчик!..» И возьму бутылку за горло, и ка-ак брошу в тебя! И она разобьется вдребезги… а ведь абсента в ней еще много недопитого!.. жалко…
– Фантазии у тебя исключительные. Накинь манто. Я взял специально для тебя.
Он вынул из дорожной сумки красивое норковое манто. Мех драгоценных зверюшек искрился в игре фонарного перекрестного света. Серо-голубые норки. О, это немыслимо. Это для знатных дам. Куда такое простой шлюхе?
– Ты спятил, Куто. – Ее глаза горели и искрились радостью и смехом. – Такой наряд впору царице.
– А ты разве не царица?
Ее губы снова изогнулись в горькой ухмылке.
– Да. Царица Веселого Дома. Некоронованная.
– Ты моя царица.
– Я твоя рабыня, Куто. И ты это знаешь лучше меня. Пока ты мне платишь… за меня платишь, – поправилась она с трудом, – я твоя. Стоит тебе уйти…
Ее губы задрожали. Он укутал ее в дорогой мех. Прижал к себе.
– Не думай ни о чем плохом. Мы же катаемся по Зеленоглазой. И сейчас нас будут кормить блинами. Эй, команда!..
Она закрыла ему рот рукой.
– Не зови никого. Я хочу побыть одна.
Кораблик развернулся и поплыл обратно. На палубе изрядно выпившие парни танцевали с девчонками деревенские танцы. Капитан время от времени давал приказ гудеть в гудок; из трубы катерка шел белесый куцый пар. Колесо вращалось и плюхало. Опять надвигался из мрака Пари – огромное чудовище, людской муравейник, кишащий ужасом и счастьем.
Высади меня на острове посреди Зеленоглазой. На знаменитом острове, с которого пошел Пари. Там старые крепости и замки. Замшелые. У камней черные и серые лица. Они глядят зажмуренными глазами. В каком веке мы живем, Куто? И живем ли? Я плясала канкан. В моей жизни было это. Теперь я могу сказать себе: в своей жизни я плясала канкан.
Я пойду одна. Не ходи за мной! Не провожай. Меня никто не убьет. Я хочу забрести в кварталы, где живет беднота, эмигранты… нищие чужаки… несчастные. Тебя так тянет к подонкам, Мадлен? Меня не тянет. Я истинно говорю вам: легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому… Я исполняю предназначенное. Пусти! Не ломай руку! Она не казенная.
Ты предпочел бы, чтобы я была дешевкой… выплясывала, извиваясь, в кабинке с тусклой лампой под железным потолком, со множеством окошечек, и в оконцах мужские рожи – глаза, носы, лица, сведенные похотью, истекающие слюной рты, искусанные в кровь губы, они впиваются в меня, а я пляшу перед ними голяком, верчу задом, поворачиваюсь и так и сяк, – и мои равнодушные щеки набелены и нарумянены, и мои глаза чуть прикрыты тяжелыми веками: рыдай не рыдай, тебя ничто и никто не ждет, тебе умереть в каморке, свалиться на истертый твоими пятками пол, забить ногами, дернуться и застыть. А мужики все идут в ночную забегаловку, все кидают монеты в прорезь, все пялятся, дрожа и потея, в оконца каморы. Ты хотел бы так?!.. а, вот и магазинчик. Куплю здесь булочку. Есть хочу. Это не просто магазинчик. Внутри, там… дальше… крючковатым грязным пальцем меня манит китаянка, девочка-продавщица… все та же каморка. Вхожу. И свет включается и выключается, включается и выключается. Тьма – свет. Тьма – свет. Мне истошно кричат: раздевайся! Заработаешь много монет! Я стою не шевелясь. Видала я такой заработок.
Из тьмы выбегает кабатчик. Его руки блуждают по мне, как в лесу. Женщина – лес. Женщина – загадка. Ева. Зачем Ева ходит в рубище? Ест из миски? Спит со зверями? Волк когтит ее белые плечи. Кабан испражняется ей в подол. Попугай клюет ее в темя. А она смеется. Она Ева, и за это ей все прощено. Не разгадаете. Так она и сдохнет неразгаданной, Ева, баба, поденщица страсти.
Трущобы Пари. Улочки узкие, как палец. Одинокие люди живут здесь. О чем они тоскуют? Оглянись, Мадлен. Тебя преследуют. Тень. Тень идет за тобой. За каждым идет его тень.
Везде кабатчики с липкими руками. Каморки с волчьим фонарем под потолком. Черная комната. Красная комната. Свет – тьма. Тьма – свет.
Эй, откройте! Кто тут живет!.. А ты кого ищешь, блудница?… Вы священник?… Святой отец, заблудшая овца. Поймать тебе машину, чтобы ты убралась отсюда ко всем… Ой, святой отец, разве можно так сквернословить!.. Да еще в пост… Ешьте красную рыбку!.. Пейте водочку… И ты тоже из страны Рус?!.. Что это за страна?… Не морочь мне голову, девчонка, ты из Полянска или из Древлянска?… там такие скуластые, как ты, синеглазые… Разденься… Я сравню тебя с породистой лошадью. О, святой отец, вы молоды. Вы сгубили себя. Глядите, вот мы голые, и лампа заливает нас то красным, то синим светом, и наши тени на стенах, на коврах дрожат, слившись, и качаются, и я переворачиваюсь то на спину, то сажусь на тебя верхом, то вздергиваю ноги к небу, а ты играешь с моими щиколотками, с моими бедрами, с моим овечьим руном, с моей морскою раковиной. Тени! Мы лишь тени, отец! Мы человечьи тени, овечьи… вечные свечи… горим, тлеем, гаснем. Никто о нас не вспомнит. Никто не зажжет вновь.
Здесь живет много беглых из земли Рус. Пленников. Данников. Странников. Они прибрели сюда, в Пари, в поисках пищи. Иные из них женились на местных. Эроп всех вобрала, втянула, как рот – ягоду из варенья. Стучусь. Грязная дверь. Открывают. О, какая дама!.. В наш-то вертеп!.. Как вы решились… сюда?… в логово… в смрад… Мы плохо говорим по-эропски… дочка каждый вечер выходит на панель… а вы, должно быть, графиня… на вас манто… оно стоит много тысяч монет… подайте нам, Христа ради! Ведь вы, эропцы, тоже верите в Христа… Держи. Держи. Все. Все, что у меня есть. О!.. вы с ума сошли… нам и не снилось… Я люблю тебя, старик. Не плачь. Я запомню, где ты живешь. Я приду еще. Я подарю твоей дочери шубу. Манто из голубых норок.
Мех в слезах. Слезы висят на ворсе алмазами. Это красиво. Поднимаюсь по лестнице. Ступени скрипят. Стук. Откройте! Это молочница?… Да, это молочница. Я принесла вам чудесного молока. Жирного, желтого, сладких сливок, топленого в высоких глиняных крынках. С корочкой. Только из печи. Ах!.. Вы бредите. Да, у меня жар. Как вы бедно живете. Святое Семейство. В люльке – младенец. Почему он не орет? Сыт? Не верю. Вы заткнули ему рот грязной тряпкой, потому что пришла дама. Я не дама. Я Мадлен. Напоите меня чаем с кренделями. Расскажите мне про землю Рус. Да что!.. нам бы на завтра денег заработать. Муж пошел на ночной извоз, я стерегу сон детей… варю суп из костей… Из костей. И вкусный? Я бы угостила вас щами, дама. Это для вас экзотика. Да у меня нынче мясца нет. Мы давно из Рус. Как там люди живут?… Да всяко. Как обычно. Войны, драки… передел земли… расстрелы тысячами… дети с ножами за пазухой бегают… Там капуста растет на огородах. Скрип двери. Входит. Глядит. Внутрь. Вглубь. На стол летит бумажка, на ней портрет великого человека Эроп – не помню, кого. Идем. Со мной. Здесь рядом комната. Ты привяжешь меня цепями к кровати. Так, как Воспитатель привязывал меня в Черной комнате?… Да. Так. И возьмешь в руки железный крюк. И плеть. И насадишь меня на себя, как варежку на замерзшую ладонь. Я молюсь Богу: подольше, подольше. А ты будешь жестока. Хлестай меня плетью. Всаживай в меня крюк. В бедро; в живот. Порву путы! Выпусти меня! Мне больно! Ты бесконечно истязаешь меня! Ты так любишь меня! Я так хочу любви! Так хочу! Хочу! Хочу! Так! Так! Так!
А где земля Рус? Нет земли Рус. Нет такой страны на карте. В пространстве – нет.
И ты мне про нее ничего не сможешь рассказать.
Мой ход по трущобам Пари. Мой ход по трущобам чужбины. Я в дорогом манто, но это бутафория, родные. Скажите мне слово на языке Рус. Яб-ло-ко… мо-ло-ко… да-ле-ко… не-бо… ре-ка… А как будет «любовь»?… Так и будет: любовь. Зачем мне жизнь, если нету родины? Затем, чтобы жить на новой земле. Зачем жизнь без любви? Низачем. Без любви нечего и пытаться жить. Ты думаешь, что ты живешь. А на самом деле…
Бедняки! Стойте! Погодите! Возьмите меня к себе. Я буду вам варить обед. Я буду зарабатывать на панели. Чистить вам рваную обувь. Молиться у ваших самодельных икон. Сгибать проволоку для дужек очков. Писать в книгах на чистых листах странные закорючки и розаны ваших звучных, как удар колокола, слов. Рус! Люди Рус! Не прогоняйте меня!.. Гляди-ка, Ваня, баба пьяная. Кокоточка. Упилась в стельку. Гулящая. Сейчас хлопот с ней не оберешься. Такси ей лови. От обморока откачивай. И что ревет?… Брошку, что ли, дорогую с груди потеряла?… Или девичью честь?… Сдерни-ка с нее парик – у нее волосы наверняка стриженые, черная челка, это она нарочно под блонде выкрасилась, чтоб для мужиков быть помедовее… посмазливее… Не сдергивается!.. Убери лапы. Она ударила меня!.. Проваливай. В спину наддай ей. С лестницы скатится. Не бейте ее, дурни!.. Она дала мне сто монет!.. Брось их в лужу. Они, клянусь, фальшивые. Катись отсюда, кучерявка, дорожку забудь!.. Счастливый путь…
Их руки потрескались от соды. Пальцы устали мыть лестницы и окна. Глотки утомились выкрикивать глаголы на уроках. Ноги утопались ходить: то корзину с углем взвалить на спину и бежать – печи надо протапливать в холода, то мешок с подгнившей капустой и морковью – они на рынке дешевы, а варить щи-борщи надо. Самая выгодная еда. Наваришь на три дня, спустишь в погреб… Их глаза глядят на меня затравленно. Что нужно блестящей даме? Мое платье с низким вырезом, нитка жемчуга, свисающая с груди почти до полу, пугают их. Я показываю им иконку. Николай Чудотворец. Лысый. Седые космы волос над высоким морщинистым лысым лбом. Глаза скорбной полярной совы. Чуть косят. Нос длинный, как у кулика. И рот – птичий клюв. Ах ты, Никола, птица ты заморская. Люди Рус молятся тебе страстнее, чем Богу Христу. Я ему тоже молюсь. Ты нам Николая даришь?… Я вам говорю: он и мой тоже. Стибрила иконку в нашенском храме!.. Слямзила!.. А теперь хвастаешься!.. у, красивое рыло… пошла вон!..
Гонят. Отовсюду гонят. Тебе, граф, этого не понять. Чужбина. Давать дешевые уроки. Стирать на богатых теток, берегущих выхоленные ручонки. Тащить корзины с бельем. Низать бусы на суровые нитки. Изготовлять бархатные шляпки. Вертеть поддельные цветы – розы, тюльпаны, гиацинты – из лоскутов, бумаги, нитяных махров. Водить по городу машину, подбирая прохожих, сшибая здесь, там монету за извоз.
И стоять на панели – на пронизывающем тугом ветру, под густо идущим, падающим, как саван, снегом, под хлесткими струями дождя, под палящим Солнцем, рисующим узор пустыни на голой спине, под россыпью звезд – они сыплются из черной корзины ночного неба, а ты все стоишь и стоишь.
И никто не узнает, как ты ела в Рус пирог с капустой, как хлебала щи лаптями.
Все будут думать, что ты бедная и нескладная девчонка черепашьих трущоб изъеденной временем Вавилонской башни Пари. Пари, Пари, нас только три – Кази, Риффи, Мадлен!.. Нас взяли в плен, и нас взамен ничто ты не бери…
Я иду, шатаясь, по обочине. Мимо шуршат авто. Катите, сволочи, своей дорогой. Они выгнали меня. Меня. Родную. Беднячку. Рабыню. Дуру. Я могу вернуться только в Дом. К мадам. Ох, она и будет рада. Сначала изобьет меня, как водится. Если девочки ведут себя плохо – отлучаются надолго, слоняются по Пари без дела, заводят себе любовников, тратят заработанные деньги бестолково – она бьет их. Она бьет нас недуром, чем попало. Что под руку подвернется. Стулом, линейкой, палкой, бельевой веревкой. Ремнем от старой хозяйственной сумки. Рамой, пустым, без картины, багетом. Кулаком. Может зубы разбить. Как мужик. После побоев с неделю девчонка не может выйти и показаться гостям.
Как звенят тонкие колокольчики в дождливом мареве. Дождь идет. Нежный, тончайший летний дождь. Он печален. Он течет по моим щекам. Аллилуйя. Аллилуйя.
Она долго ковырялась ключом в замке. Кази не откликалась. Никого нет. Принять ванну. Вылить на себя, стоя в тазу, ледяную воду из кувшина. Все же жить здесь можно. Не то, что в Красной Мельнице. И пододеяльник с кружевами. И на столе всегда валяется еда. Вечный праздник. Она села перед зеркалом и уставилась в ледяное пространство большими, чернотой налитыми в ночи, внимательными глазами. Черные круги обняли веки. Это бессонница. Сколько ночей уже она не спит?… Две, три… пять… восемь?…
В доски двери заскреблись мышиными коготками. Это Кази. Ее почерк.
– Отворено. Кази? Ты?…
Да, это была Кази. С закушенным ртом. С перекошенным лицом. В разорванной надвое ночной рубахе. Она придерживала себя за кружево, чтобы рубаха не сползла и не упала на пол. Мелко дрожала. Крестилась. Белые губы. Звон зубов.
– Что, Кази?!.. Ложись. Падай! Сюда!
Мадлен набрала в рот воды из графина и дунула, разбрызгивая, в лицо Кази.
– Они… они!..
– Кто?! Говори!
Кази хватала Мадлен за руки и тряслась. Мадлен силком влила ей в рот чашку горячего глинтвейна. Глинтвейн, сваренный недавно, терпеливо ждал своей участи в кастрюле, накрытый железной крышкой и шалью сверху, чтоб не остыл. Кардамон, корица, гвоздичный корень, цедра плавали в горячем красном вине, источающем пар и жар. Его сварила сама Кази, дожидаясь Мадлен, на спиртовке.
– Кто тебя обидел?! Правду говори!
– Они… это страшно… я не могу… язык… они запретили… они пригрозили мне, если я скажу про них… то мне вырвут…
Кази с ужасом показала на свой язык, высунув его, как собачонка. Мадлен особо не расспрашивала подругу. Небось, распяли да привязали, да батогами секли… жирные рожи…увеселялись… а потом, чтобы разжечь угасающее желание, взорвать себя, бессильных, заново, прибегли к испытанному опьянению – к страху. Кази вывернуло наизнанку от страха. Она тряслась, как в пляске. Черные, копной, волосы ее прыгали по спине, как змеи. Мадлен убрала за ней извергнутое. Погладила ее по мокрому лбу. Уложила в кровать. Намочила полотенце, обвернула, сложенное вдвое, вокруг головы Кази, как венок из одуванчиков.
– Лежи пока. Очнись. Тебе привиделось. Мы помногу не спим. Они… настоящие?…
– Как ты, Мадлен, – заплакала Кази, сморщась. – Что они делали со мной… и человек это переживет… как я вырвалась… не помню… кажется, в дверь постучали… они исчезли, по водосточной трубе…
– Так это были не гости? – дошло до Мадлен. Кази отчаянно затрясла головой.
– Нет! Нет! Не гости! Это были… ох… не могу…
Она зажала себе рот рукой. Мадлен приблизила ухо к ее рту.
– Пойдем ко мне… туда, где они были… – как в бреду, забормотала Кази. – Они там… они спрятались… поджидают меня… они хотят моей крови… моих костей… моего мяса… моей души… Мадлен… не оставляй меня… будь со мной… мне страшно…
Мадлен подхватила подругу.
– Идем туда! К тебе! Это гости издеваются над тобой! Я взорву этот Дом! С мадам вместе!
Она подхватила Кази под мышки, поволокла. Шаг, другой. Я не пойду! Пойдешь. Ты покажешь мне свой страх. Не могу! Я не могу их видеть! Они и с тобой сделают так же… Не бойся. Я крепкая. Я сработана из железа, стали и алмазов. Мне самой надоело. Хоть бы кто-нибудь меня сломал. Замолчи! Не накликай на себя беду!.. Иди. Иди. Переступай ножками.
Когда они дошли до номера Кази, она затряслась как припадочная.
– Не открою дверь! Мы погибнем!
Мадлен, поморщась, резко, нагло рванула дверь на себя.
В будуаре было темно и тихо. Лампы не горели; погасшие свечи источали сладкий запах нагара. Мадлен шагнула в комнату, и под ее ногой захрустело битое стекло. Кто-то, бесчинствовавший здесь, разбил лампы, вазы, кувшины, стаканы. Девушки, осторожно ступая, вошли в сердцевину тьмы; Мадлен крепко держала за локоть трясущуюся, захлебывающуюся плачем Кази. Никого не было. Хрустальные ягоды разбившейся люстры лежали на полу. Под потолком мотался огрызок цепи. Канделябры валялись, как дохлые рыбы.
– Где твой страх, Кази?
Молчание. Единственная жилка бьется на виске. Тьма дрожит над головой. Во тьме над затылком Мадлен разлилось призрачное сияние. Кази застывшими глазами глядела вокруг. Озиралась. Взбросила взгляд на Мадлен. Прижала руку ко рту.
– Ой, Мадлен!.. Корона над твоей головой!.. Золотые зубцы…
Мадлен схватила Кази за холодную дрожащую лапку.
– Что ты еще видишь?!.. говори…
– Вижу… вижу тебя в царской мантии… за тобой идут адъютанты, фрейлины… офицеры в золотых пышных эполетах… две веселых девочки несут длинный шлейф… поддерживают его… красный бархат, горностай… толстый мужик в военном мундире, одышливый, задыхается… ковыляет следом за тобой, держит в руке над твоей головой золотой венец…
– Какой венец?…
– Похожий на золотой цветок… корону… наверху крест, а в нем горит красный гладкий камень… шпинель… или рубин… люди идут за тобой, а ты ступаешь гордо… радостно… грудь твоя открыта, обнажена, алмазные нити оплетают шею… народ клубится, толпится… огромные люстры нависают над толпой… ты направляешься к постаменту, красный ковер устилает ступени… стоит священник… ты поднимаешься по ступеням… старики, усатые, сумрачные, торжественно стоят перед тобой… один старик держит на алой бархатной подушечке золотую палку с набалдашником… другой старик тоже прижимает к груди подушечку, и на ней лежит золотой шар с вензелями и крестом… как не упадет… рядом стоят лакеи, скороходы со страусовыми перьями на шляпах… мужики в кафтанах, в расшитых золотом камзолах… егери с кинжалами за поясом… позументы блестят… а старый священник с белой бородой, кто это?!.. тебе протягивают корону, ты берешь ее и целуешь… надеваешь на себя… наталкиваешь себе на лоб… берешь с красных подушек золотую палку и золотой шар, кланяешься на четыре стороны и садишься в великолепное кресло… это трон!.. с высокой резной спинкой, с подлокотниками из черного и красного дерева… драгоценные камни горят в его изогнутых ножках, как глаза львов… священник взмахивает таким медным большим яйцом, привязанным к железной цепи, взмахивает им… из яйца идет дым… пахнет горящими сладкими травами… хор… поет хор… он поет в небесах… высоко в небесах… я не вижу его… я не вижу!..