bannerbannerbanner
Медальон льва и солнца

Екатерина Лесина
Медальон льва и солнца

Марта

Высокий забор из темно-зеленых узких штакетин, заостренных сверху, и кованая, выкрашенная в солнечно-желтый цвет калитка, на которой висела перекошенная табличка «Колдовские сны». За забором начинались густые заросли кустарника, усыпанного мелкими розовыми цветочками, а дальше, за живой стеной, виднелись деревья и даже вроде бы угол дома.

Странное место.

Стоянка для автомобилей располагалась с другой стороны и была отделена от территории пансионата глухой бетонной стеной, пришлось обходить, благо тропа, выложенная красным выщербленным кирпичом, не позволила заблудиться. Правда, на калитке замок висел.

– Эй, есть тут кто? – Я подергала калитку, просунув руку между прутьев, потрогала замок, увесистый, тяжелый, скользкий. На пальцах остались темно-коричневые масляные пятна. – Эй!

Отдых начинался удачно. Везение продолжалось.

– Э-ге-гей! Откройте!

Положение более чем идиотское, а я ненавижу попадать в идиотские положения. И тут же стало смешно: Господи, что меня волнует? Мне жить осталось всего ничего, а я переживаю по поводу какой-то ерунды. И набрав воздуху в легкие, я заорала:

– Э-ге-ге-гей! Есть кто живой?!

– Чего орешь? – Из-за кустов выглянул дед, в одной руке он сжимал ножницы, в другой – перчатки. – Приезжая, что ль?

– Приезжая.

– Ну так упреждать надо… я им говорю, упреждайте, если кого ждете, а то ж… никогда, вот никогдашеньки никто ни словечка не скажет, а потом навроде тебя заявятся и жалиться начинают, дескать, закрыто… а где ж видано, чтоб открытыми вороты держать-то?

Ножницы и перчатки он сунул за пояс и, достав из кармана ключ, принялся возиться с замком. И ворчать не перестал. Странный человек из странного места. Белая всклокоченная борода, бандана в буро-зеленых разводах, мешковатые джинсы и байковая рубаха в клетку.

Калитка отворилась с тихим скрипом, и старик, махнув рукой куда-то вглубь, велел:

– По дорожке прямо иди, аккурат к администрации и выйдешь.

– Спасибо.

Он не ответил, отвернулся и, надев перчатки, возобновил прерванное занятие. Защелкали садовые ножницы, затрещали перерезаемые ветки, посыпались на землю рваные листья и мелкие розовые цветы, почти лишенные запаха.

Странное место.

– Значит, Викентий Павлович рекомендовал? – Валентина Степановна разглядывала меня с удивлением и некоторым сомнением. Сама она вполне вписывалась в перечень странностей этого места. Красива. Даже очень красивая. Этакая роковая брюнетка в возрасте «вечные слегка за тридцать», знойное очарование женского полдня, расплавленная карамель кожи, дегтярный кофе волос, влажноватые, поблескивающие непролитыми о разбитых сердцах слезами глаза и мягкие, мармеладные губы.

Ненавижу мармелад. И директриса мне не нравится. Директрисам положена монументальная солидность в стиле советского конструктивизма, тяжеловесность форм и строгость линий, костюма ли, прически либо растоптанных туфель на низком каблуке. А тут иное, совершенно иное.

– Порекомендовал.

– Понимаете… – Она поднялась, вышла из-за стола и, одернув белоснежный, накрахмаленный до жесткости халат, на котором редкие складки виделись изломами, заговорила, глядя в глаза: – Видите ли, уважаемая Марта Константиновна, боюсь, что на сей раз Викентий Павлович совершил ошибку…

Тяжелые ресницы, тяжелые веки, радужная пыльца теней и легкие мазки подводки, придающие глазам некоторую восточную раскосость. Милая дамская ложь.

– Боюсь, вам у нас не понравится.

Мне уже не нравилось. Пасторальный пейзаж: цветущие деревья, жужжащие пчелы, поющие птички, пряничные домики с красными крышами и белыми стенами – слишком сладостно, слишком нарочито. Но дело не в этом, дело в Валентине Степановне, которой совершенно не хочется пускать меня в свой псевдосельский рай.

– Понимаете, у нас здесь публика… особая. У нас нет баров, ресторанов, дискотек… мы не задаемся целью развлечь клиентов. Как ни парадоксально звучит, но люди приезжают сюда отдохнуть от развлечений. Встретиться с собой, если хотите, вернуть себя, почувствовать иную жизнь.

– Значит, это то, что нужно. Я тоже хочу почувствовать жизнь.

Мармеладные губы расплылись в улыбке.

– Тогда… тогда придется ознакомить вас с некоторыми правилами. Во-первых, мы очень высоко ценим право клиентов на уединенность. Если кто-то из наших постояльцев начинает досаждать прочим, то, увы, нам приходится с ним распрощаться… деньги, естественно, не возвращаются. Во-вторых, мы не одобряем посторонних визитов – родственники, друзья и прочее, прочее, прочее. Люди обладают поразительной способностью мешать друг другу. В-третьих, мы бы просили избегать шумных развлечений. Из остального – полный пансион, возможно спецменю, столовая работает с семи утра и до одиннадцати вечера, график посещения свободный, любые ваши требования исполняются по согласованию с администрацией. Если условия устраивают, то… – Директриса взяла стопку листов, соединенных розовой скрепкой: – Это контракт на оказание услуг. Все оговоренные мной условия прописаны в нем, поэтому прошу ознакомиться и, если нет возражений, поставить свою подпись.

Ознакомляюсь я долго, исключительно чтобы позлить черноволосую стервь, но она не злилась, сидела себе за столом, подперев ладонью подбородок, разглядывала то ли меня, то ли окно.

А домик мне достался под номером тринадцать. Забавно.

Никита

Ну и захолустье! Хотя даже прикольно, если подумать, давненько он в таких вот совковых кантри-клабах не отдыхал. В последний раз, наверное, в Крыму, когда с мамкой на море по путевке в санаторий поехали. Когда ж это было? Давно, дьявольски давно, а будто бы в детство вернулся. Красная ковровая дорожка с зеленым бордюром, тяжелые шторы, тоже красные, точно из той же дорожки сшитые, массивный стол, кровать полутораспальная и покрывало на ней с кантиком, ну аккурат как в армии.

Хотя нет, от армии бог миловал, Бальчевский, ехидна, постоянно припоминает, дескать, с такой-то фамилией и откосить, ну да ну его, Бальчевского.

А пансионат все равно отстой, за такие бабки могли б чего и поуютнее предложить, а тут телика и того нету… все-таки свинство, какой отдых без телика?

И без бара.

Твою ж мать!

Нет, пить Никита не собирался, не для этого ехал, просто… просто в приличном номере приличного заведения полагается быть бару, упрятанному где-нибудь… вот, к примеру, в ящике стола.

Жуков выдвинул один, потом второй, но единственной добычей стал блокнот и карандашный огрызок. Ничего, тоже пригодятся, стихи писать. В шкафу бара тоже не нашлось, и в комоде, и в стенах, которые Никита простукивал с особой тщательностью, звук везде получался одинаково глухим, зато костяшки заболели, а в одном из углов еще и на гвоздь угораздило напороться.

– Твою ж мать! – повторил Никита вслух, слизывая капельку крови. Стало чуть легче.

В дверь вежливо постучали. Горничная? Своевременно, нечего сказать.

– Войдите! – крикнул Никита и руку поцарапанную за спину спрятал. Потом подумал, что это совсем по-идиотски выглядит, и сунул в карман.

– Добрый день, рады приветствовать вас в пансионате «Колдовские сны», – глубоким грудным голосом промурлыкала горничная. Или не горничная? Нет, не горничная, больно уверенно держится, вон как вошла, руки в карманах халатика, походка модельная, подбородок задран, взгляд скучающий.

А сама ничего, гладенькая, сладенькая, с бесом в глазах. Брюнеточка, смугляночка… чего там еще из рифмы-то? Рифм больше не было, и Никита, привычно огорчившись, буркнул:

– И вам здрасте.

Краля величественно кивнула и, повернувшись на каблуках – теперь стал виден профиль, ничего, не хуже анфаса, хоть садись и рисуй, – продолжила приветственную речь:

– От имени администрации приношу свои извинения по поводу номера. Увы, в заказанном для вас домике, господин Жуков, случился небольшой… пожар.

– Печально.

– Очень, – она говорила, глядя снизу вверх, доверительно и приглашающе, так, что в висках забумкало, застучало. – А единственный номер, оказавшийся свободным, – этот. Вы не волнуйтесь, как только появится возможность, мы вас переселим. И разницу в цене, естественно, возместим.

– Хорошо. Ну, что возместите, хорошо. – Голова неожиданно закружилась. Прилечь надо, тогда все пройдет, он просто устал. Переутомился. И к воздуху чистому он непривычен.

– Значит, могу я считать, что это мелкое недоразумение улажено… полюбовно? – Темные глаза призывно блеснули. Или показалось?

– Улажено. – В конце концов, приходилось жить в номерах и похуже, а тут ничего вроде. Да и на пару дней всего, перетерпит как-нибудь.

– Благодарю вас за понимание, – она шагнула навстречу, оказавшись близко-близко. А халатик-то на двух пуговках только и держится, шпилечка в волосах, вытащи – распадутся, рассыплются тяжелой смоляной волной…

Духи у нее отвратные, липкие какие-то, на туалетную воду, которую Бальчевский использует, похожи, от их запаха тоже мутить начинает. Вот позору будет, если его сейчас на этот накрахмаленный халатик вывернет…

Жуков отступил на шаг и налетел на стол.

– Осторожнее, – мурлыкнула администраторша, но ближе подходить, слава богу, не стала. Господи ты боже, это что с ним такое? Как беременную женщину, от запахов мутит.

Бальчевский сказал бы, что это от водяры, Бальчевский его алкашом считает, но Никита не алкаш, он просто устает. И бар в номере ему совсем не нужен. Вот разве что для порядку.

– А бар тут где?

– Бар? – Ровные дуги бровей приподнялись.

– Ну да, бар, пиво там, винчик, коньячок… я вообще-то непривередливый.

– Ах, бар, – она мило улыбнулась. – Боюсь, господин Жуков, вас неверно проинформировали. На территории санатория нет бара, да и распитие спиртных напитков не приветствуется. Желаю хорошего отдыха! Да и, господин Жуков, если вам что-то понадобится, кроме спиртного, то ресепшен – 101 или 102 по внутреннему.

 

И ушла.

Строчки, строчки, строчки, на тропинки похожи. Игла пробивает ткань быстро-быстро, значит, не больно, и выстраивает, вытягивает синюю цепочку шва.

 – Калягина! – Вера Алексеевна возникла неожиданно, и снова смешно, она такая большая, толстая, неповоротливая, как у нее получается появляться «вдруг»? – Ты посмотри, что ты делаешь, а? Ты б головой своей посмотрела, что делаешь!

Смотрю, правда, не головой, а глазами, и расстраиваюсь. Ну вот, опять: по синей ткани морозными узорами расползаются, переплетаясь друг с другом, швы.

 – Дура ты, Калягина! – Вера Алексеевна отвесила подзатыльник. Не больно, совсем-совсем не больно, обидно только – в моей стране никто никогда никого не бьет.

 – Сил на тебя никаких нету! – Она прижала руку к груди, вздохнула, стряхнула прилипшие к халату нитки – синие и белые и еще немного желтых, но не ярких, солнечных, а выцветших, бледных, точно состарившихся. – И кем ты, Калягина, будешь? Вот вырастешь, выйдешь отсюда и что, на шею государству сядешь?

Стрекот швейных машинок стих, Галька, поджав губы, покачала головой, у Гальки все строчки правильные, ровные, аккуратные, ее Вера Алексеевна всегда хвалит, а Людке вот за неаккуратность достается, но все равно меньше, чем мне.

 – В Советском Союзе тунеядцам места нету! – Вера Алексеевна огляделась – все ли слушают. – Государство вам в руки профессию дает, а Калягина вот не желает на швею учиться. Калягина у нас особенная, ей другого чего подавай!

Когда Вера Алексеевна так говорит, мне становится стыдно. Немного. Но потом я вспоминаю свою страну, ту, где вечером солнце засыпает в львиных лапах и никто не делает то, что ему не нравится.

Мне не нравится шить фартуки. Они одинаковые.

В моей стране каждая вещь особенная.

 – Эх, Калягина, Калягина… – Вера Алексеевна качает головой и зачем-то добавляет: – В артистки тебе надо.

Странным образом ее то ли пожелание, то ли предсказание сбылось.

Мы ставим «Гамлета». Шекспир. Елена Павловна произносит эти слова с придыханием и глаза закатывает, словно пытаясь разглядеть на потолке нечто такое, особенное. Я тоже смотрю, но ничего не вижу, потолок как потолок, белый, вернее, выбеленный, но в углах уже потемневший, поплывший сырыми пятнами, которые, когда снова станут белить, будут закрашивать с особой тщательностью. По осени пятна все равно проступят, попортив толстый слой известки.

Но я не о пятнах хотела, а о Шекспире. Елена Павловна говорит, что Шекспир – это классика, а классику нужно понимать правильно, и рассказывает, что это значит. Я слушаю, и Галька, и Людка, которая быстро начинает скучать и позевывать тайком. Но как доходит до распределения ролей, ее сонливость моментально проходит. Людка мечтает сыграть Офелию и, конечно же, получает роль. Елена Павловна считает, что Людка для таких ролей и создана. А я немного завидую, мне тоже хочется быть Офелией, или Гамлетом, как Галька, а вместо этого мне достается королева. Елена Павловна говорит, что кто-то должен играть и отрицательные роли.

Елена Павловна требует показать всю глубину падения Гертруды, предавшей сына и мужа. Елена Павловна недовольна… у Людки получается, у Гальки тоже, а у меня нет. Это потому, что я не понимаю роли. Объясняют, а я все равно не понимаю.

 – Калягина, Калягина. – Елена Павловна подымается с кресла, обмахиваясь веером из бело-черных листов. Белая бумага, черные буквы, одна за другой, как давешние строчки на синей ткани. – Калягина, ну подумай, какова твоя героиня, а?

У Елены Павловны строгие глаза и ресницы, слипшиеся друг с другом, подчерненные тушью «Ленинград» и оттого очень выразительные. Мне туши не положено, потому что я – не Офелия, Офелии нужно быть красивой, а у меня – отрицательный персонаж.

Еще от Елены Павловны пахнет «Красной Москвой»: терпкий-терпкий аромат, который отчего-то напоминает о недозревших яблоках в нашем саду. И о зеленых сливах с мягкими белыми косточками.

 – Калягина, ты должна показать, что королева – жестокая самолюбивая женщина…

Почему жестокая? Не понимаю, опять не понимаю. Зачем жалеть Офелию, которая сама отказалась от жизни? Почему нельзя жалеть Гертруду? Она ведь просто хотела быть счастливой. Разве это запрещено?

В моей стране не будет несчастных людей.

 – Смотри, Калягина, если мы провалим областной смотр… – Елена Павловна выразительно подымает брови, и Галька-Гамлет следует ее примеру. Только получается смешно – светлые и лохматые, Галькины брови уползают под синий бархат берета, а глаза становятся круглыми, выпученными, как у рыбы-телескопа.

 – Так, девочки, – Елена Павловна громко хлопает в ладоши, – давайте с самого начала…

Декорации пахнут краской и растворителем, а еще немного деревом. Мне нравится вдыхать эти запахи, и смотреть, и гладить шероховатую, в капельках застывшей краски, поверхность. И представлять, что если бы на самом деле… если бы я на самом деле была Гертрудой, то… то никогда не допустила бы дуэли.

В кубке вода, но горькая, и кажется, будто и вправду яд, от него горло сдавливает и в глазах темнеет, и онемевшие губы теряют слова. Нельзя забывать роль, и я пытаюсь доиграть…

 – Молодец, Калягина, ну хоть что-то. – Елена Павловна хлопает, вяло, но от этого звука наваждение исчезает, оставив во рту терпкий привкус яда. Как «Красная Москва», а вот на сливы и яблоки совсем даже не похоже.

Ночью долго не могу заснуть, все думаю о том, что это несправедливо – умирать за кого-то, и что Шекспир был очень злым. И несправедливым.

Никита

– Жорка, ты куда меня отправил? – Жуков старался не сорваться на крик. Пить хотелось, он пил, воду, минералку, сок, газировку, снова сок, квас… горничные уже, наверно, задолбались заказы исполнять, а ему все равно хотелось пить. А еще рвало, от всего, даже от воды. Точнее, особенно от воды. Один глоток – и выворачивает буквально наизнанку.

Страшно. И обидно. И знобит.

– Хорошее место, мне порекомендовали, аккурат для таких, как ты, психов придумано. – Бальчевский на том конце провода что-то смачно жевал, причавкивая и похрустывая. Скотина. – Посидишь пару недель, отдохнешь… заметь, дорогой мой, я мог бы засунуть тебя в клинику, где бы ты торчал не пару недель, а пару месяцев под неусыпным и заботливым присмотром врачей, оплаченных, заметь, твоими же бабками.

Склонившись над ванной – пришлось опереться рукой в стену, – Никита сплюнул, точнее, попытался сплюнуть, но вязкая нить слюны приклеилась к губе и повисла струной.

Струны у гитары, раньше он играл, хорошо играл… и на рояле тоже… но гитару он больше любит, она нежная.

– Тебя бы вывернули наружу, выкачали кровь, промыли б печень и остатки мозгов, а потом собрали бы все это назад. И возможно, конечно, в итоге получился бы человек.

Бальчевский до того увлекся, что даже чавкать перестал. Но какая же он все-таки скотина. Подохнуть бы, вот прямо тут, на коврике в ванной, он мягкий, прорезиненный, темно-синий с оранжевыми морскими звездами. Правда, места мало, но если калачиком свернуться… а накрыться полотенцем. Телефон выскальзывает. На пол его, вернее, на коврик и ухом прижать.

– Но я ж твой друг, Никуша. И как другу мне неприятно подобное насильственное лечение, как друг я понимаю, что ты – не алкоголик. Пока не алкоголик…

Жуков кивнул, и трубка выскользнула, отъехав по гладкой плитке в сторону, пришлось тянуться, а тянуться тяжело, от шевеления живот начинает опасно бурчать. Попытки с третьей трубку удалось вернуть на прежнее место.

– …тебе лишь нужно отдохнуть, побыть наедине с собой, поразмыслить о жизни. Ты талантлив, Никита, ты очень талантлив, так не будь же слабовольной падлой и найди в себе силы измениться!

Жуков снова кивнул. Найдет. Конечно, найдет. Попить бы чего. И поспать. И чтобы голова не болела и не тошнило больше.

– Жуков, ты меня вообще слушаешь? Или уже успел нажраться? Я же просил, чтобы никакой выпивки…

Никакой. Не надо выпивки. И Жорки не надо, ничего не надо, пусть все оставят в покое, дадут полежать на сине-оранжевом прорезиненном коврике. Как будто это море, в трубах за стеной шелестит вода, ванна-раковина на ножках-пирамидках, занавеска от сквозняка в вентиляции шевелится, гладит по щеке и волосам, ластится.

Закрыть телефон. И глаза тоже. И думать… о чем-нибудь приятном.

 
Я буду жить,
не знаю, для кого.
Быть может, просто чтобы видеть солнце.
Быть может, чтобы чувствовать тепло.
И снова быть,
и снова быть не против…
 

Строки рисовались на светло-бежевой плитке тонкими прожилочками, трещинками, словами, которые нужно записать, немедленно, пока не исчезли. А они тают, и сил нет подняться, и в голове пусто-пусто, значит, запомнить не получится.

Никогда у него не получалось запоминать. От обиды на ускользающие строки Никита заплакал.

«Л. сделал предложение. Зря я сомневалась в нем! Нет, не сомневалась, ни минутки, ни секундочки, это были всего-навсего пустые страхи. Колодезные сны, как говорила нянечка о ночных кошмарах. Не будет их больше.

Я счастлива.

Я всегда буду счастлива. Н.Б.».

Семен

Она появилась ближе к обеду. Разнервничавшийся Венька уже решил было сам отправляться в пансионат, чтобы допросить директрису и вообще всех допросить и призвать к порядку, и тут как раз она появилась. Семен собирал рассыпавшиеся по полу скрепки и поэтому сначала увидел красные, яркие-яркие, блестящие туфельки на высоком каблучке, узенькие ремешки, обнимающие щиколотки, потом – круглые коленки с ямочками, темную полосу – границу юбки…

– Ну и? Не надоело разглядывать? – осведомилась дама, усаживаясь на стул. Ногу на ногу закинула, но не пошло, а этак небрежно, и, кроме коленей, стало видно бедро в темной дымке колгот.

– Валентина Сергеевна?

– Степановна, – поправила дама. – Валентина Степановна Рещина, если быть точным. А вы?

– Вениамин Леонардович Шубин, – представился Венька и чуть покраснел, стесняясь. Такой застесняешься, теперь, поднявшись – вот ведь неловко получилось, – Семен получил возможность хорошенько разглядеть гостью. Хороша. Смуглокожая, темноволосая, ухоженная, упакованная в строгий костюм, чем-то на учительницу похожа. – Это Семен Андреевич.

– Очень приятно, – Валентина Степановна улыбнулась. – Если бы не повод, была бы совершеннейшим образом рада знакомству. Прошу простить за опоздание, все-таки пансионат – дело хлопотное, возникли непредвиденные проблемы.

– Но вы справились?

– Конечно. Разве есть у меня иные варианты?

– Вам виднее. – Венькина физиономия пылала румянцем, хоть прикуривай. Вот же, и не мальчишка ведь, а увидел – растаял.

– Вы ведь о Милочке поговорить хотите? – Валентина Степановна поставила сумочку-чемоданчик на колени, щелкнула замком, приоткрывая, и вытащила пачку сигарет. Как Семен и предполагал, пачка оказалась узкой и длинной. Дамской. – Бедная девочка… она и вправду утонула? Сама?

– Гм… пока мы не можем…

– Я могу, – неожиданно зло ответила директриса. – Сама бы она в воду не полезла! Никогда и ни за что! Она боялась воды, понимаете? Панически! Она даже ванну редко принимала, ей в душе было проще и приятнее.

– А вы откуда знаете? – Венька махнул рукой и указал на стул. Ну да, он же терпеть не может, когда кто-то над головою виснет. Стул Семен подвинул ближе к окошку, приоткрытое, оно баловало редким сквозняком, который шевелил бумажные листы на Венькином столе и широкие лопатообразные листья фикуса. Еще ветер приносил запахи – вязкий цветочный и густой, сытный колбасный из соседней закусочной, пивной и хлебный. Пожрать бы, да пока Венька с этой цацой не наговорится, об обеде и мечтать нечего. Веньке-то хорошо, он мелкий, ему много не надо, а у Семена телосложение такое, что есть надо много и постоянно.

– Семен Андреевич, – ехидный Венькин голос прервал размышления. – Вы б записывали показания-то. Так, значит, с потерпевшей вы были хорошо знакомы?

– Очень хорошо. Мы были подругами. Бедная Людочка… – Дама всхлипнула, но как-то невыразительно. – Ее убили, и не отрицайте, убили.

– Кто?

– Откуда же я знаю. Это ваша работа – найти! Я просто уверена, что Людочка в жизни не полезла бы купаться! Воды она боялась! Чем вы слушаете?!

– Спокойнее, пожалуйста. – Семен бабских истерик не любил, особенно таких вот наигранных. Она что, совсем за идиотов их держит?

– А я спокойна. Я очень спокойна, я… – Дамочка, вспомнив наконец о сигаретах, которые по-прежнему держала в руке, вытащила одну из пачки. – Прикурить найдется? Или у вас тут не курят?

 

– Да нет, бога ради, – Венька подал зажигалку и пепельницу. – Но вам и вправду стоит взять себя в руки…

Она кивнула, закурила и, положив сумочку на стол, заговорила:

– Извините, нервы. Господи, Людочка и вправду была очень близким мне человеком. – Тонкие пальчики с зажатой сигаретой коснулись лба, и сизый дым показался вдруг седой прядью, выбившейся из прически.

– Понимаю.

Семен мысленно хмыкнул, ну да, он понимает. И они понимают, что дамочка боится чего-то, но рассказывать о том, чего именно, не станет, сочиняет на ходу, придумывает, выплетает ложь, из которой потом, позже, придется добывать крупицы правды. Ну или хотя бы того, что более-менее на правду похоже.

– С Людочкой мы познакомились на курсах по делопроизводству, господи, это так давно было, даже не верится, что было вообще! А курсы, самое интересное, дурацкие совершенно, сейчас-то понимаю, обыкновенное кидалово. Но корочки выдали настоящие, красненькие с золотыми буквами и круглой печатью. Людочка так радовалась!

– А вы? – Венька сложил руки на столе, голову опустил, смотрит исподлобья, только дамочка не простая, ее дешевым трюком не прошибешь, улыбнулась, на спинку стульчика откинулась и, стряхнув пепел с сигаретки, продолжила:

– А что я? Мне эти курсы, если разобраться, не особо и нужны были. Я – девушка устроенная… была устроенная. Замужняя… вот и на курсы пошла, потому как захотелось секретарем к мужу, правой рукой, помогать, советовать, вносить свой, так сказать, вклад. А там с Людочкой познакомилась. Господи, до чего светлый человек был! Добрая, отзывчивая, хрупкая вся… порядочная до кончиков ногтей.

За окном привычно завыла автосигнализация, залаяла собака, кто-то на кого-то крикнул, а Валентина Степановна, докурив, раздавила в пепельнице окурок.

– Но Людочка мне во многом помогла, кстати, наверное, именно благодаря ей я после смерти мужа не пополнила когорту обманутых дурочек. Людочке ведь делопроизводство постольку-поскольку, она экономикой интересовалась, ну и я следом. Не то чтоб сильно хотелось, но вдвоем-то интереснее… нет, диплома у меня нету. Мы только три курса проучились. А потом Лешик умер… Лешик – это муж мой.

Ее речь была плавной, мягкой, убаюкивающей, вилась, лилась причудливой арабской вязью, совсем как на том браслетике, который Машкина подруга из Турции привезла. Писать тяжело, поди-ка в этих закорючках словесных разберись.

А разбираться надо, потому как прав оказался Венька – убийство это, и отнюдь не потому, что потерпевшая воды боялась, а потому, что ее коктейлем из вина и снотворного накачали по самые, как говорится, уши, а потом в воду и сунули. Вот такая закорючка, вот такой сон колдовской.

– Вы не представляете, как тяжело мне тогда пришлось! Компаньоны наседают, друзья наперебой советуют то одно, то другое, родственники понаехали наследство делить, господи, вспомню – вздрогну. Без Людочки я бы пропала.

Венька кивнул, но поторапливать не стал.

– Кое-что удалось отстоять, конечно, как на сегодняшний день, то больше вышло бы, но мы ведь неопытные были, экономисты-недоучки, теоретики… – Валентина Степановна вздохнула, плечики опустились и тут же поднялись. – С пансионатом тоже Людочкина идея. Это она вспомнила, что возле ее деревни санаторий раньше был, купили, отремонтировали… поднимали вместе. Сначала клиентов приходилось искать, теперь вот только по рекомендации и принимаем. И снова Людочке спасибо!

– За что? Если можно, Валентина Степановна, то поточнее. Все ж таки дело серьезное. – Венька вымученно улыбнулся и, сунув два пальца за воротничок рубашки, оттянул, вдохнул глубоко и пояснил: – Жарко.

– Очень, – охотно поддержала директорша.

– Так что там с идеей-то? – Семену тоже было жарко, и спина чесалась, и шея, вчера обгоревшая, тоже, она уже и облезать начала.

– С идеей? А вы верно заметили, самое важное – это идея. Людочка придумала, сделала ставку на тишину… не на антураж, на атмосферу… Самое главное в нашем пансионате – покой, возможность существовать некоторое время как бы вне жизни. Понимаете, современный человек, особенно житель города, мегаполиса, ежедневно, ежечасно, ежеминутно и ежесекундно испытывает стресс, причем огромный. Работа, дом, общество, с которым необходимо взаимодействовать. А общество – это не только любимая жена и дети, это начальник на работе, хамоватая продавщица из магазина, соседи-алкоголики, давка в метро, взрывы, теракты, войны по телевизору, раздражение, накапливающееся постепенно, друзья, которым везет чуть больше, и тогда завидно, или чуть меньше, и тогда они жалуются на проблемы. Общество требует внимания, а порой людям нужно просто отдохнуть.

Красиво говорит, складно, только все равно непонятно, при чем тут потерпевшая и пансионат этот.

– Людочка предложила именно это – отдых. Абсолютная изоляция, добровольная, прошу заметить. Никакого телевидения, никакого радио, никакого шума, никаких внешних, травмирующих психику контактов. Нет, мы ничего не запрещаем, мы просто предоставляем возможность окунуться в тишину, вспомнить о красоте природы и ненадолго прервать замкнутый бег по кругу жизни… Колдовской сон о жизни. – Она запнулась, замолчала, потом как-то растерянно оглянулась, точно не в силах понять, как оказалась в этом странном месте. – Я… я, кажется, увлеклась? Вы простите, бывает, я люблю пансионат, это дело моей жизни… и Людочкиной тоже. А теперь вот Людочки нет.

– Знаешь, Семен, вот кажется мне, что дурит она нас. – Венька держал пластиковый стакан с пивом на вытянутой руке, ожидая, пока осядет пена. – Вот дурит же! Только въехать не могу, в чем!

Семен отвечать не стал, да и зачем, когда все ясно. Конечно, дурит, полдня псу под хвост, на сказки о чистой и светлой дружбе. Пиво, кстати, тоже было светлым, хотя Семен предпочитал темное, с плотной пеной и легким привкусом жженого сахара, который с каждым глотком ощущался четче, яснее. Хотя и это вроде ничего, хлебом свежим отдает.

Свободная скамейка нашлась почти сразу. Окруженная высокими лохматыми кустами, выходящая на узкую, выложенную плиткой дорожку, она выглядела относительно чистой. Венька выбрал место в тени, отмахнулся от назойливой осы, что выписывала кренделя над стаканом, уселся, вытянул ноги и, сняв ботинки, с удовольствием пошевелил пальцами.

– Чего? Ну жарко мне! И ты садись давай, кайф же…

Кайф. Тихо и спокойно. У сирени листья сердечками, одуряюще пахнут цветы, собранные в высокие грозди-свечи, на дорожке между круглыми чешуями плитки пробивается узкая зеленая щетка травы. Муравей ползет, и еще один, и целый муравьиный караван.

Действительно в кайф, не то что их с Венькой кабинет – четыре стены, два стола, шесть стульев, издыхающий комп и фикус с широкими пыльными листьями. Фикус Машка поливает, специально приходит два раза в неделю.

А бежевые Венькины носки черными пятнами пошли, от ботинок… мысли ленивыми рыбками бултыхались в аквариуме с пивом.

– Будешь? – Венка разодрал пакет с сухариками и аккуратно пристроил на скамейке. – С чесноком… нет, ну Семыч, ну я вообще не врубаюсь, какого фига она дифирамбы подруге пела?

– Из любви и благодарности. – Мелкие сухарики цеплять пальцами было неудобно, зато вкусно, особенно если слизывать ароматные соленые крошки. И пивом запивать. Мало взяли, надо было по два, придется, значит, опять к бочке тащиться.

– Две красивые бабы и дружба с благодарностью? Не-а, не верю! Покойницу нашу видел? Хороша. И эта тоже. Только постарше будет, много постарше. А значит, что?

– Что? – послушно спросил Семен, хотя в данный момент ему было глубочайше наплевать на всех баб, вместе взятых, быть может, кроме Машки.

– Конкуренция! Место под солнцем, выяснение, кто круче и сильнее! Вот что это значит! – Венька отхлебнул из бокала. – Не могут две такие крали под одной крышей ужиться, а если и бизнес общий, то все, кранты полные, или на бабках, или на мужиках, но на чем-то срезаться должны были.

– Тогда почему так и не сказать?

– А на фига? Чтоб ты или я с подозрениями пристали? Не-а, она умная, Валентина Степановна, поэтому и старательно внушала нам мысль, что без ее дорогой Людочки пансионат загнется. Вот смотри, работать начали вдвоем, так она сказала?

– Ну так.

– Но деньги были Рещиной, следовательно, ей и больший кусок. Сначала-то справедливо казалось, а потом, думаю, начались проблемы, вроде того, что Людочке Калягиной стало казаться, что прежние деньги подружка отбила и пора бы по-новому доходы разделить. Ну а директрисе, ясен пень, такая перепальцовка совсем не к месту. – Венька, нагнувшись, поскреб пятку. И ботинки поближе к скамейке придвинул. – Вот она подружку и пришила.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru