Сегодня, 20 июня 1767 года, я – Рош-Этьен Марэн, королевский нотариус, бальи королевского аббатства Шаз, Варью, баронии Прадез, выборный Ланжака, с согласия его светлости монсеньора Балленвилье, интенданта провинции Овернь в отсутствие месье субинтенданта. Нам стало известно о том, что месье маркиз д’Апше сильно озабочен происходящими вот уже несколько лет ужасными набегами дикого зверя на границе провинции Овернь и области Жеводан, для уничтожения которого были проведены многочисленные облавы, к сожалению, не давшие результатов.
В конце концов, зверь, появившись в приходе Нозейроль и в приходе Деж 18-го числа сего месяца, сожрал дитя. Месье маркиз д’Апше был поставлен в известность о происшествии и в этот же день, 18-го числа сего месяца в одиннадцать часов вечера, с несколькими охотниками, поспешно им собранными, всего числом двенадцать, отправился в свой лес, а затем и на территорию леса месье маркиза де Пона. Этот хищный зверь предстал в десять часов с четвертью вчера утром, 19-го числа сего месяца, перед одним из охотников по имени Жан Шастель, родом из прихода Бессейр, выстрелившим в животное из мушкетона, отчего оно упало мертвым на краю леса Теназейре, что в приходе Нозейроль.
Месье маркиз д’Апше, после того как перевез животное в свой замок Бески в приходе Шаре, решил пригласить нас для проведения проверки. По прибытии в замок Бески месье маркиз д’Апше представил нам данное животное, которое мы опознали как волка, но чрезвычайно сильно отличающегося мордой и пропорциями от волков, которых мы видели в данной местности. Это подтверждается свидетельством более чем трехсот очевидцев со всей округи, прибывших взглянуть на зверя, нескольких охотников и многих других опытных знатоков. Мы определили, что животное имеет сходство с волком только хвостом и задней частью, голова же его просто чудовищна и похожая на свиную. Его глаза имеют необычную часть, похожую на пленку, выходящую снизу глазницы и способную закрывать всё глазное яблоко. Его загривок покрыт очень грубым серо-рыжеватым мехом с несколькими черными полосами, на груди большая белая метка в форме сердца, его лапы имеют по четыре пальца, вооруженных большими когтями, длина которых значительно превышает размеры когтей обычных волков. Передние ноги того же цвета, что и оленья шкура. Это нам показалось примечательным наблюдением, поскольку, по мнению охотников и людей знающих, они никогда не видели волков подобных окрасов. Мы заметили, что его ребра вовсе не похожи на ребра волка, они позволяли ему свободно поворачивать спину, в то время как ребра обычных волков расположены наискось и не дают такой возможности.
В верхней челюсти находятся шесть резцов, шестой – длиннее остальных; два больших клыка и по шесть коренных зубов слева и справа. В нижней челюсти находятся двадцать два зуба: шесть резцов и с каждой стороны клык, как в верхней челюсти, по семь коренных зубов.
Мы заметили рану из трёх надрезов внизу правого бедренного сустава, как внутри, так и снаружи, и нащупали под коленным суставом три дробины. Нас уверили, что это ранение нанес сеньор де Лаведрин, лошадник, выстрелом из ружья два года назад или около того, а также еще одно старое ранение в левое бедро около сустава, еще одна старая рана над левым веком, которая, кажется, была нанесена режущим инструментом. Наконец, этот зверь получил смертельный выстрел из ружья, который пробил ему шею, разорвал артерию и раздробил левое плечо.
Из числа сельских жителей, здесь собравшихся, нижепоименованные узнали в этом животном Зверя и дали следующие показания:
Пьер Аре из Сервилланж, прихода Вентеуж, сказал, что нанес зверю весной 1766 года ранение из ружья в левую ногу.
Жан-Пьер Луд из Вейсейра из прихода деревни Сож, 22 года, заявил, что нанес зверю удар штыком, когда тот пытался схватить девочку из деревни Саузе весной 1766 года.
Жозеф Регор, Жан-Жак Лорен и Бастид Бужеон из Сервилланжа показали, что Гийом Бартелеми был застигнут врасплох зверем, когда охранял скот.
Франсуа Лоран из Вашеллери, прихода Вентеуж, 32 года, заявил, что подвергался набегам зверя в течение трех недель.
Жозеф Шассефейр из местечка Фресс в приходе Шаналлейль в Жеводане показал, что был атакован зверем год назад, когда тот напал на его быков, запряженных в повозку, и ему потребовались большие усилия, чтобы отбиться при помощи мотыги с двумя зубцами.
Антуан Плантен из Сервьера в приходе деревни Сож, 40 лет, заявил, что тот же зверь утащил его дочку 2 марта. Он преследовал животное примерно пятьсот шагов, но потерял из виду в лесу, и его дочь была съедена.
Симон Бартелеми из Сервьера в приходе деревни Сож, 22 года, заявил, что это животное напало на него на пастбище в месяце сентябре, и он выстрелил в него из ружья.
Лорен Ведаль из Сервьера, 17 лет, показал, что это животное нападало на него два раза в месяце мае, но он, к сожалению, был вооружен лишь штыком, впрочем, спасшим ему жизнь. Он также сказал, что видел зверя на пастбище на протяжении примерно двух недель и что зверь съел ребенка Жака Мейроненка.
Антуан Лоран из Сервьера, 12 лет, сказал, что был атакован зверем месяц назад, и он бы погиб, если бы его не спас прохожий.
Жан Бергуну из Моншове, прихода деревни Сож, 48 лет, сообщил нам, что зверь съел мальчика девяти лет в марте 1766 года, и он преследовал зверя долгое время, но неудачно. Он добавил, что зверь напал на него в марте месяце и не съел его только потому, что Бергуну был вооружен железной лопатой.
Анна Шабанель из Вьяллевилля, прихода деревни Сож, 17 лет, заявила, что этот самый зверь напал на нее в августе месяце 1766 года, и она нанесла ему несколько ударов штыком, но безрезультатно.
Маргарита Дентиль из Вьяллевилля, 32 года, заявила, что этот зверь напал на неё во время прошлого поста, и если бы она не была вооружена топором, то погибла бы.
Мари Ребуль из Вейсейра, 19 лет, сказала, что этот же зверь напал на нее также в последний пост, и показала нам три раны, которые он нанёс ей на верхней части правой руки, и другую рану 16,2 см в длину, начиная с теменной кости до задней стороны щеки. Он откусил ей ухо. Её рана до сих пор не срослась.
Жан Шассефейр из Вейсейра, прихода деревни Сож, 44 года, показал, что этот самый зверь хотел сожрать Мари Ребуль, на помощь которой он прибежал.
Антуан Дентиль из Вейсейра, 14 лет, заявил, что этот самый зверь напал на него в лесу 6-го числа сего месяца, и он отбился от него, нанеся несколько ударов штыком.
Катерина Фревсене из Вейсейра, 42 года, показала, что этот зверь напал на неё в месяце июле 1766 года.
Пьер Серубрей из Вейсейра, 22 лет, показал, что видел этого зверя два года назад, когда тот тащил ребенка 8 лет, но выронил его. Зверь съел бы дитя, если бы не подоспел его отец и не спас его.
Жан Тейсседр из местечка Мейронн, прихода Вентеуж, 29 лет, заявил, что зверь нападал на него дважды за приблизительно 18 месяцев.
Жан-Пьер Тюилье из Рува в приходе Вентеуж, 40 лет, заявил, что был укушен в левое бедро этим зверем два месяца назад.
Бартелеми Мусье из Муррана в приходе Вентеуж, 15 лет, заявил, что зверь гнался за ним 5-го числа текущего месяца.
Жан-Батис Бергуну из Вашелери, прихода города Польяк в Жеводане, заявил, что этот зверь нападал на него два раза в течение мая месяца.
Антуан Вейре из Помпейринка, в приходе Бессейр в Жеводане, заявил, что зверь напал на него 5-го числа текущего месяца.
Жан Бурье из местечка Помпейринк, 12 лет, показал, что в то время как он забрался на дерево, этот самый зверь схватил за ногу другого ребенка такого же возраста, но на помощь прибежал мужчина, и зверь отступил, опасаясь преследования.
Бартелеми Дентиль из Святого Соля, прихода Бессейр, 50 лет, заявил, что этот самый зверь нападал на него в лесу три раза за один и тот же день в апреле месяце и изо всех сил старался утащить маленького ребенка, который был с ним.
Жак Пиньоль из Путафу, прихода Вентеуж, 57 лет, заявил, что этот самый зверь в мае месяце появился на лугу и хотел утащить одного из его детей, которого он держал на руках.
Все, из большого количества жителей, заверили нас, что бесчинства, совершаемые этим зверем, стали еще страшнее после последнего празднования Пасхи. И что за это время он загрыз в разных местах на границе Жеводана и Оверни по меньшей мере двадцать пять человек.
Все приложенные измерения зверя были сделаны мэтром Антуаном Буланже и Кур-Дамьеном Буланже, магистрами хирургии, проживающими в Соже, в присутствии месье Жана-Батиста Эгульона де Ламота, доктора медицины, проживающего в Соже.
Из желудка зверя была извлечена кость, похожая на часть плечевой кости среднего ребенка. Все мы также отметили факт, что у этого животного от передней лапы до позвоночника высота составляет 77 см и его глаза цвета красной смородины.
Мы предложили месье маркизу д’Апше и месье графу д’Апше, его отцу, передать это животное в руки и под начало месье Десгринара, бригадира конницы в Ланжаке, тут присутствующего, чтобы отправить в сопровождении двух всадников из его бригады к монсеньору Балленвилье, интенданту провинции. Месье граф и маркиз д’Апше нам ответили, что монсеньора Балленвилье в настоящее время нет в Клермоне и что они хотели бы оставить зверя себе, сделав это в очень достойной манере.
Мы составили настоящий протокол в четырех экземплярах, подписанных вышеупомянутыми месье де Ламотом, Буланже и вышеупомянутым месье Десгринаром, а также отдали два экземпляра месье маркизу д’Апше, по его просьбе, а третий был отослан месье Балленвилье, интенданту.
Сделано в вышеупомянутый день.
Марэн, выборный Ланжака, Эгульон де Ламот, доктор, Буланже, доктор хирургии, Буланже, магистр хирургии, Десгринар, бригадир[1].
Это может показаться странным, но я любил Калькутту. И именно эта любовь заставила вернуться, эта любовь однажды навалилась на плечи тяжестью и тоской, грозя переломить хребет; эта любовь закрыла рот и нос душною лапой безысходности; эта любовь прошептала на ухо:
– Только там.
Да, только здесь я снова могу быть счастлив.
Здравствуй, Калькутта! Муравейник в камне, люди-муравьи и паруса из серых простынь, что хлопают, пытаясь поймать случайный ветер. А тот, ускользая из влажных объятий, от запаха хозяйственного мыла и синьки, стелется по асфальту, гонит пустые пакеты, тревожит банки, шарахается из-под колес.
Есть корабли в моей Калькутте.
Дешевые шхуны с облезлыми бортами, мутными зеркалами да хмурыми капитанами, что до хрипоты спорят за лучшее место. Редкие каравеллы, иноземные гостьи, клейменные «Фордом» или «Фольксвагеном», «Ауди» или «Опелем», но одинаково круглоглазые и брезгливые, норовящие поскорее вырваться отсюда. И хозяева их разделяют мечту.
Вырваться не выйдет. Все вернутся в Калькутту. Уж я-то знаю.
Знают и капитаны летучих голландцев под флагами «Мерседеса». Эти появляются ближе к ночи, крадутся, не в силах противиться зову, не в силах признаться в любви, и оттого, смешные, заглядывают в Калькутту так, как заглядывает подросток под юбку одноклассницы, сам не зная зачем.
Но я выше их всех.
Я другой. Я вернулся. Я купил себе дом, который стоит на границе, я будто и не здесь, но с нею.
Вообще следовало бы сказать, что как таковой Калькутты не существует, что это не город на берегу моря, а всего-навсего район, для тех, кто живет вовне, обыкновенный и даже унылый, похожий на все другие районы чохом. Я как-то пытался объяснить... объяснял даже. Не поняли. Не приняли. Посмеялись, ну и пускай, в конце концов, Калькутта – она как женщина, не каждому откроется.
Но открывшись, уже не отпустит.
И, стоя у окна, я смотрю на асфальтовое море, на суету кораблей-машин, людей, которые в любой игре себя же и играют, я думаю о том, зачем я здесь. Прятаться или искать? Убегать или догонять?
Завершать однажды начатое?
Кто я?
– Скажите, вы считаете себя красивой? – Круглые очки офис-менеджера заслоняли взгляд, но Ирочка все равно его ощущала – колючий и презрительный. И вопрос этот. По какому праву ей такие вопросы задают? И почему при всем возмущении Ирочка не может промолчать.
Или нахамить?
– Нет, – отвечает она, подтягивая сумку. Сумка большая, баулом коричневым, с блестящими пряжками и серебряными бляшками, которые как рыбья чешуя, только крупная. И бантики-плавники имеются, и шарф, кое-как привязанный за ручки, спускается на колени хвостом вуалехвоста.
Хвост вуалехвоста. Чушь какая.
– Итак, вы не считаете себя красивой, – с непонятным удовлетворением уточнила офис-менеджер, тыкая острым карандашиком в Ирочкину анкету.
– Не считаю.
И не считала никогда. Наверное, это было ее, Ирочкиным, проклятием, хотя Аленка говорила, что дело не в проклятии, а в комплексах, от которых Ирочке нужно, ну просто-таки необходимо избавляться. И что если немножко поработать над собой...
Ирочка работала всю жизнь. Ирочка рано поняла, что она не такая, как другие дети, нет, не уродка, но... но откуда это разочарование на мамином лице? И на бабушкином? И на отцовском? И это выражение заразно: оно поселялось на лице воспитательницы из детского сада, и первой учительницы, и второй тоже, и потом всех учителей, подруг, знакомых...
Позже Ирочка поняла, что дело совсем не в ней, а в обманутых ожиданиях. Ждали красавицу, а родилась она...
– Значит, не считаете... знаете, это ведь очень хорошо. Это просто замечательно! – Офис-менеджер расцвела улыбкой, за которую Ирочка ее тихо возненавидела. – Кажется, у нас есть подходящее место, вы подходите просто идеально...
Она пела, она рассказывала сказку, отчаянно привирая – все врут, Ирочка это давно усвоила, – и даже сама увлеклась. А в конце серенады последовал звонок, короткий разговор, результатом которого стала визитная карточка и требование явиться сегодня же.
Двадцать ноль-ноль, и ни минутой позже. Пунктуальность – одно из обязательных требований к кандидату. Второе после некрасивости.
Этот дом стоял на границе района. Выстроенный недавно, он был стар от рождения, и декоративная лепнина ползла по стенам не то уже морщинами, не то жестким кружевом на желтом камзоле брюзгливого старца. Дом пялился на Ирочку через монокли стеклопакетов и осуждающе качал пластиковыми листьями мертвых деревьев. Дом заговорил с ней сухим голосом консьержки и нехотя, наступая на горло собственным желаниям, пустил внутрь.
Лифт. Движение. Остановка. Ковровая дорожка к единственной двери и насмешливое рыльце звонка.
Ирочка нажала кнопку, заранее решив, что в жизни не станет работать здесь.
– Вы опоздали на полторы минуты, – сказали ей из-за двери.
– Простите. Ваша консьержка потребовала паспорт и...
Зачем она оправдывается? Ведь собиралась уйти, так почему бы не сейчас? Хороший повод отступить.
Дверь открылась, и Ирочке велели:
– Проходите. Верхнюю одежду можете положить на кресло. Разуваться не надо. Прямо по коридору, потом налево.
За дверью никого не было. Это невозможно, но не было. Ирочка сдавленно хихикнула, выпросталась из тесного – все-таки следовало взять на размер больше – пальто, кинув его на изящную банкетку, прижала к груди сумочку, скользнув пальцами по шелку шарфика – это успокаивало, – и ступила в сумрачный коридор.
Вросшие в стену светильники, ниши и смутные тени картин, статуй, фотографий. Мягкий ковер крадет шаги, и собственное дыхание кажется слишком уж громким. А может, и не собственное? Вдруг это кто-то за спиной?
Ирочка обернулась.
Пусто. Жутко вокруг. И мысли нехорошие. А если он маньяк? Нет, в самом деле маньяк? Возьмет и убьет Ирочку и... и никому не будет дела, никто не станет трясти милицию, требуя справедливости и возмездия, наоборот, вздохнут с немалым облегчением – избавились от паршивой овцы.
Дверь Ирочка открывала, полностью смирившись с предстоящей смертью и решением принять ее достойно. Входила она с гордо поднятой головой, а потому зацепилась каблуком за ковер, пытаясь сохранить равновесие, взмахнула руками и столкнула что-то, с глухим звуком шлепнувшееся на пол.
– Вы ко всему еще и неуклюжи, – заметил тот же голос. – Впредь я бы попросил вас больше смотреть под ноги, а не по сторонам. У меня здесь много ценных вещей. И много хрупких вещей.
– Д-да, извините. – Ирочка подняла упавшую тарелку – к счастью серебряную, в ряби чеканки и оспинах окислов. – Я не хотела...
– Если бы я решил, что вы сделали это нарочно, я бы вас выгнал. Садитесь. Да, вон в то кресло. Не стесняйтесь, я вас не съем.
Еще одна насмешка, еще одно орудие пыток. Мягкое, проглотившее Ирочку, обнявшее подлокотниками, приподнявшее ноги так, что серая юбка, строгая юбка, поехала вверх, выставляя костистые Ирочкины коленки и толстые ноги. И пиджак складками на животе собрался, верхняя пуговица оттопырилась, а кружевное жабо встопорщилось белым оперением.
– А вы и вправду некрасивы, – как ни в чем не бывало заметил хозяин кабинета.
Он разглядывал ее, сам оставаясь в тени, и взгляд – ох уж эти взгляды – скользил по ботинкам, по лодыжкам, поднимаясь к коленям, замирая на обтянутых паутиной колгот впадинах и буграх, потом полз выше, по расплывшимся на мякоти кресла бедрам. Перебирался на серую юбку, замер на складках пиджака, а голос поинтересовался:
– Вы, случайно, не беременны?
– Нет.
И взгляд пополз дальше, безразлично прыгнув через валы-жабо, коснулся голой кожи – Ирочка вновь осознала, что кожа у нее болезненно-желтоватая, а шея коротковатая, и лицо ее чрезмерно кругло, как любила выражаться бабушка. И на этом круглом лице совсем не к месту широкие брови и широкий же, утиным клювом, нос. И подбородок тоже широкий, и лоб, только при всей ширине – низкий, отчего лицо кажется сплюснутым.
– Пожалуй, вы мне подходите, – вынесли вердикт. – Вы достаточно некрасивы, чтобы не строить иллюзий.
И человек вышел из тени.
– У вас не появится глупой мысли соблазнить меня. Забеременеть. Выйти замуж.
– Я?
– Вы. Вы не станете забывать об обязанностях, потому что вдруг потянет сделать мне кофе или убраться в квартире ради проявления заботы, в которой я совершенно не нуждаюсь. Вы не станете расспрашивать о моих друзьях и моей семье. Вы не будете ждать поблажек только потому, что у вас красивые глаза.
– У меня?
– У вас некрасивые глаза, – отрезал он. – На редкость, скажу я вам, некрасивые. И вы об этом знаете.
– Вы хам! – Ирочка хотела было вскочить, но мягкое кресло держало крепко, насмехалось, заставляя елозить по скользкой коже, пытаясь выбраться из плена мебели.
– Я хам, – согласился работодатель. – И для вас будет лучше, если крепко усвоите этот факт. К слову, перестаньте ерзать, вы смешны.
Ирочка перестала. Ирочка одернула юбку, поклявшись, что в следующий раз придет в брюках... а будет следующий раз? Да ни за что! Она не станет работать на...
– Тимур Макарович, – представился он. – Можно Тимур, но без фамильярности.
Тимур. Не Аполлон Прекрасноликий, не Давид Великолепный, сотворенный рукою мастера, не даже Тимурленг, хотя и славен он был иными подвигами. Но Тимур.
Макарович.
Гроза девичьих сердец, неутоленная печаль зеркал, небось это лицо они отражают куда с большим удовольствием, чем Ирочкино, а потом долго хранят отражение, любуясь чертами.
На испанца похож. Черный волос, черный глаз, бесов огонь, как бабушка бы сказала, непременно сопроводивши сказанное томным вздохом. А матушка добавила бы что-то этакое, об изысканности дорогих клинков... и отец бы признал, что Тимур – просто Тимур, но без фамильярности – достоин породниться с Арванди. И наверное, сам бы предложил ему руку Алены.
Ирочка внезапно поняла, что ничего не расскажет о Тимуре дома.
Пожалуй, этот вариант был удачен. Правда, Тимур до конца не решил, правильным ли было его решение, но в любом случае отступать поздно.
Девчонку жаль. Не из-за того, что ей предстоит, тут он постарается уберечь, но просто жаль. Некрасивенькая. И знает о некрасивости, и возится с нею как с любимым щенком, холит, лелеет, растит комплексы.
К счастью.
Или к несчастью, но дальше оставлять все как есть нельзя.
И Тимур, отвлекая себя от мыслей, заставил говорить. Условия – и взгляд девчушки становится настороженным. Зарплата – настороженность растет. Правильно, слишком все странно, но Тимур платит за свои странности и за чужое нелюбопытство.
– А... а простите, чем я, собственно, заниматься буду? – Она вцепилась в сумку совершенно жуткого вида, из рыжей искусственной кожи, покрытой ко всему прочему лаком и украшенной латунными монетками, с ручек шлейфом свисал печальный шарф, и в его складках терялись руки будущей... а вот странно, кем она будет? Секретарша? Подруга? Помощница? Да, именно, помощница. Она и сама не представляет, как должна помочь.
Стоп. Дальше запретная зона. Ни слова, ни мысли... попробуйте-ка пять минут не думать о белом голубоглазом медведе. Тимур привычно попробовал, зацепившись рукой и сознанием за ошейник Зверя, обнявший запястье. Шастелево наследство помогло: медведь послушно отступил в туман сознания, презрительно хмыкнув напоследок.
– П-простите, – она заикалась, что добавляло образу полноты, а Тимуру уверенности. – С вами все в порядке?
– В полном. Что касается ваших обязанностей, то я сполна их перечислил. У вас с памятью плохо?
– Нет, – вспыхнула моментально. Таких легко поддевать, у них куда ни ткни – всюду слабые места.
– Вот и замечательно, тогда я жду вас завтра. И постарайтесь не опаздывать, консьержку я предупрежу.
– До свидания. – Она-таки выбралась из кресла, под взглядом – Тимур надеялся, что взгляд был достаточно насмешлив, – неловко одернула юбку, непослушными пальцами пропихнула пуговицу в петлю и поправила жабо воротника.
Надо будет сказать, что ей не идет. Шея и так короткая, а с этими пелеринами... на грифа похожа.
– Я пойду? – спросила она.
– Идите, – разрешил Тимур, мысленно добавив: «Только возвращайся. Пожалуйста».
Вернется, обязательно вернется. И освободит его.
Когда она добралась до входной двери и на пульте загорелась красная лампочка – осторожно, хозяин, кто-то собирается выбраться из дому, – Тимур не удержался, нажал на кнопку связи и проговорил:
– Возьми на вахте такси. И завтра, да и вообще, не срезай путь через Калькутту.
Она, наверное, удивится, но послушает совета. Такие всегда слушают чужие советы. И это хорошо... Тимур вышел из кабинета, прикрыв за собой дверь, немного постоял в коридоре, собираясь с мыслями и силами – встреча их потребует.
Он уже был здесь, таился в тиши комнаты. И вроде бы негде спрятаться, но прячется, сливаясь с чернотой, только слышно, как дышит и ворочается – Зверь на цепи, на жеводанском ошейнике. И Тимур собирается выпустить, потому что, если не сделать этого – Зверь вырвется сам.
– Ты нарочно выбрал такую? – Марат первым начал разговор, впрочем, как всегда.
– Да. Тебе понравилось?
– Сам знаешь. Ну да ничего, как там говорится? Стерпится – слюбится.
Смех. Он нарочно, он знает, что Тима корежит от этого смеха.
– Я надеюсь, ты помнишь о нашем договоре?
Смех оборвался, ошейник Зверя натянулся, грозя порваться от старости и беспомощности – не помогает он уже давно. Так стоит ли цепляться за эту надежду? Шастелю она не помогла, и Шастелеву не поможет. Ошейник – сказка, игра, в жизни все иначе. Наверное.
– Помню, Тимур, помню. И не стоит нервничать, я прекрасно понимаю, что девчонку трогать нельзя. Я только не понимаю, зачем она тебе? Ты и вправду надеешься, что будешь следить за мной? Не разочаровывай, Тимур, если я пойму, что ты собираешься меня обмануть...
– Нет.
– Вот и замечательно, – голос стал мягким, ласковым. – Ты умный мальчик, Тимур... и оставайся таким.
– Угрожаешь?
– Предупреждаю.
Я много думал о том, стоит ли предавать бумаге сию тягостную историю, каковая, быть может, навлечет позор не только на меня и несчастного брата моего, но и на нашего отца, человека, которого я долгие годы полагал в высшей мере достойным. Помимо прочего, рассказ мой способен вновь раздуть пламя вражды, утопленное было кровью, и пробудить к жизни позабытую ненависть, кою могут испытывать лишь те, кто подобен друг другу больше, нежели того желает.
Но меж тем тягостные воспоминания и глубочайшее чувство вины терзали меня все эти годы, изводя разум во сне и наяву. И вот теперь я, стоя на пороге могилы, ослабевший и отчаявшийся, готов поддаться, ибо верю, что исповедь и чистосердечное раскаянье спасут мою бессмертную душу. А молитва и те пятнадцать ливров, пожертвованные мною аббатству Шаз, дабы оное включило имя бедного Антуана в список для поминовения, облегчат страдания его в мире вечном. И слабая надежда, что в час Страшного суда Спаситель наш милосердный, внемля голосам человецев, помилует грешную душу Антуана, держит меня в этой жизни.
Однако же, отвлекшись, я утратил нить мысли, каковая связала бы события давнего прошлого и позволила излить их в связный, смею уповать, рассказ.
В то злосчастное лето, в которое начался кровавый счет жертв Зверя, я был еще молод, горяч, своеволен и, по словам отца моего, Жана Шастеля, никчемен. Я давно утратил отцовское благословение и так же, как некогда своим появлением на свет внушил надежды, ныне являл собой лишь разочарованье.
Каюсь, что в то время меня более занимали собcтвенные проблемы, каковые казались мне неразрешимыми, а потому я отчаянно топил их в вине и женской ласке, благо и то, и другое можно было сыскать безо всякого труда. И пусть я не видел ничего дурного в своих увлечениях, находя в них единственную отдушину, но по прежней привычке скрывал их от отца, не без оснований полагая, что он, будучи человеком весьма набожным, не одобрит. А то и вовсе разгневается, и поскольку мне случалось не единожды бывать свидетелем безудержного гнева, вызвать каковой могла самая простая, пустяковая причина, я вовсе не желал давать действительных поводов.
Но прихожу к мысли, что рассказ следует начать задолго до проклятого лета 1764 года, ибо оно и все последующие печальные годы, омраченные знаком Зверя, суть следствие. Сама история началась много, много раньше.
Итак, отец наш, Жан Шастель, истинный католик крепкой веры, был человеком пусть и лишенным титула, однако происхождения благородного, о чем никогда не забывал, и умеренного достатка, который являлся следствием отцовской сноровки в ведении дел и благосклонности, что испытывал к нашей семье граф де Моранжа. Отец же платил покровителю и благодетелю верностью, истинные причины каковой в то время мне были неведомы.
Внешность отца была благообразна и свидетельствовала о великой внутренней силе, каковая находила отражение в крепости телесной. Поговаривали, что по молодости он был буен и невоздержан в желаниях, однако же годы и жизнь смирили бурление страстей, но не погасили пламя в очах его. В гневе, как я уже упоминал, он был свиреп и не властен над собою, о чем, случалось, после жалел, хотя и не пытался как-либо исправить содеянное.
Мать моя, Анна, напротив, отличалась характером тихим и робким, она не смела перечить отцу и тихо угасала, пока в один печальный день не покинула сию юдоль скорби. Тогда я был вне себя от горя, теперь же полагаю, что Господь милостиво избавил ее ото всех бед, которые посыпались на нашу семью, ведая, что сей светлый разум и доброе сердце не выдержат тягот бытия.
Ах, матушка, ежели ты у Престола Его, как и подобает истинной святой – а я уверен, что более благочестивой женщины не сыскалось бы во всем Лангедоке, а то и во Франции, – замолви слово за сына твоего, Антуана, за мужа Жана и за меня, Пьера, не оправдавшего надежд и чаяний.
И да смилостивятся над нами и Отец, и Сын, и Пресвятая Дева.
Господь благословил матушку нашу девятерыми детьми, однако по причине слабого здоровья все они, кроме меня и моего брата, покинув материнскую утробу, столь же легко покидали и сей мир. И снова теперь мне видится в печалях тех промысел Божий, ибо как знать, на скольких бы еще пало проклятье безумия?
Однако, возвращаясь к рассказу. Он был славным юношей, наш Антуан. Открытый, незлобивый, чудесным образом соединивший в себе свет и тихое очарование нашей матери с отцовской статью да упрямством. Сравнивая себя с ним, я снова и снова убеждался, что менее силен и ловок, напрочь лишен обаяния и где-то, против воли даже, мрачен не в меру. Мой разум по-крестьянски медлителен и тяжеловесен, и любая мысль в нем суть плод многих усилий. Я, пусть и рожденный первым, во всем ином оставался вторым. И весьма часто в глазах отца, устремленных на Антуана, видел подтверждение собственных выводов, мучительных, но верных: Антуан должен продолжать род Шастелей. А мне, освобождая путь брату, надлежит удалиться от тягот мира и провести дальнейшую жизнь свою в стенах аббатства. Но я был слишком труслив, чтобы и вправду осмелиться на подобное. Антуан же был слишком добр, чтобы требовать этой жертвы. И доброта его еще больше склоняла меня к мыслям о собственном ничтожестве.
О как мне сейчас стыдно за ту радость, которую я испытал, узнав, что Антуан записался во флот. Я думал не о долгом расставании с любимым братом, не о тяготах, лишениях и опасностях, что станут на пути его. Я думал о себе и о том, что теперь он, совершенный во всем, будет вдали. Я тщетно уповал, что без Антуана наш отец, наконец, обратит свой взор в мою сторону. И желанию моему было суждено сбыться.
Я не хочу описывать те давние обиды и собственные мои мучения, ибо справедливо полагаю: они интересны лишь мне. Я скажу лишь, что с отъездом Антуана жизнь моя, и без того не слишком радостная, стала и вовсе невыносимой. Когда же отец узнал о величайшем несчастье, что, подобно грому небесному, обрушилось на нашу семью, он обезумел. Неистовый, извергал он проклятья, призывая гнев Божий на мою несчастную голову, обвиняя в слабости и никчемности, требуя у небес справедливости, чтобы вернули они Антуана, а забрали меня.
– Ты! Ты, упрямец, заставил уйти его из дому! Ты, проклятый Каин, виновен в гибели брата! – кричал он, пугая слуг и потрясая кулаками, грозя не то еще мне, не то самому Господу Богу. А я молчал, не смея перечить.
И молчание это длилось вечность, пока в доме нашем не появилась скудная надежда: известие, что Антуан не убит берберийскими пиратами, как нам было отписано прежде, но, вероятно, лишь ранен и захвачен в плен. А значит, они, нечестивые и жадные до золота, обратятся за выкупом.
Но дни шли. В молитве по утрам, в проклятиях и обвинениях по вечерам. В разрыве помолвки с милой моей Катариной, которая, оскорбленная и опозоренная таким поступком, справедливо отказала мне от дома, а в скорости обручилась с другим. И разве мог я винить ее? Как не мог винить и отца, сломленного несчастьем.