«Господи, услышь молитву мою, внемли молению моему по истине Твоей, услышь меня по правде Твоей; ибо не будет прав перед Тобой ни один живой человек. Стал преследовать меня враг мой, поверг на землю жизнь мою. Он посадил меня во тьму, как давно умерших, и пришла в уныние душа моя; во мне смутилось сердце моё. Я простираю к тебе руки мои: душа моя жаждет Тебя, как иссохшая земля дождя.
Скоро услышишь меня, Господи! Изнемогает дух мой: не отвращай лица Твоего от меня, чтобы мне не уподобиться нисходящим в могилу. Укажи мне Господи путь, по которому я должна идти, ибо к тебе возношусь я душою.
Ради славы имени твоего, Господи, оживи меня, избавь от скорби душу мою. И по милости Твоей истреби врагов моих, притесняющих меня, ибо я раба Твоя есмь».
Вера стояла в самом отдаленном уголке Задонского собора Владимирской Богоматери и шёпотом, сквозь слёзы, произносила слова молитвы. Так отчаянно молилась она нынче, как никогда прежде.
В церкви, она всегда уходила, как можно дальше от своих родителей и сестры, ведь церковь была единственным местом, где Вера не могла прятать своей тоски. Никто и никогда не должен был видеть слёз этой холодной, надменной королевы. Но в последний год она плакала особенно часто, и все эти слёзы было по Митьке. Вера была слишком умна, чтобы не понимать, что уходя в армию, Митька уходил от неё. Что он не любит её.
За все те два года, что Митька был в армии, он не написал ей ни одной строчки, ни одного слова. Но почему? Почему так малодушно оставил её, ничего не объяснив. Вера искала и находила десяток причин, и все они были в ней. Но ведь она трепетно хранила свою любовь, берегла её, готовая пойти на любое преступление, только бы их хрупкое счастье не было разбито. Она готова была пойти, и шла, на многое, не гнушаясь ничем. Да, она уже много страданий принесла людям угрожающим их любви и принесёт ещё, если понадобится. Но выходило, что этого мало.
Сейчас наедине с собой и своими мыслями, Вера признавала все свои грехи, и понимала, что час расплаты настиг её.
«Господи, прости!» − просила она про себя. Но лики святых так пристально и укоризненно смотрели на неё со стен древнего собора.
Вера хотела не думать обо всём этом, чтобы не мучиться терзаниями, жалела, что не родилась глупышкой, что подаренный природой ум не позволял оставаться в неведении. Она понимала, ей стоило бы ненавидеть Митьку за такое малодушие, за равнодушие, но ничего не выходило. Она слишком сильно любила его. И если бы по мановению волшебной палочки он оказался сейчас рядом, Вера, не раздумывая, бросилась бы ему в ноги. И ненавидя себя за слабость, она не переставала мечтать об этом. Но его не было рядом, и, может быть, никогда уже не будет. И всё-таки, в целом мире для Веры не было никого ближе её Митеньки, его ясных васильковых глаз.
Потупив взор перед образами, будто в бреду, Вера твердила его имя, и не в силах сдержать слёз, тихо плакала, плакала, плакала.
А перед иконостасом стояли юные барыни Ксюша, Натали и Злата, и им тоже было о чём переживать, и им было о ком молиться, но они позволяли себе отвлекаться и, щебеча друг с другом, обсуждали последние новости.
В отличие от своих новых подруг, Натали была в Задонском монастыре впервые, и её поражало здесь всё. Ещё при входе в монастырь её поразила, представленная взору чудная панорама зданий, симметрично со всех сторон обрамляющих просторный монастырский двор, посреди которого красовались – к востоку зимняя церковь Рождества Богородицы, а влево пятиглавый величественный собор во имя Владимирской Богоматери. Этот пятикупольный, трехэтажный, восьмипрестольный храм завораживал своим великолепием. Поражала воображение Натали, и находящаяся справа от алтаря в резном киоте Владимирская икона Божьей Матери.
− Это храмовая икона, небесная игуменья монастыря, его святыня и защитница. Это список той самой чудотворной иконы Владимирской Божьей Матери, принесённой на берег Дона основателями Задонской Богородицкой обители, старцами Кириллом и Герасимом, − прошептала Натали Ксюша.
− Да-да, я знаю, − ответила Натали. – Я читала, что этот образ писан на доске Корсунской иконописью. Как же невообразимо она красива, да ещё а этой вызолоченной ризе с жемчугами. Я и не чаяла увидеть её воочию.
Натали имела прекрасное домашнее образована, поэтому отлично разбиралась и в иконописи. И эта преданность православию у неё, немки, легко объяснялась не только русской няней, но и атмосферой духовной жизни окружения, в котором она росла и, в котором ей предстояло жить в дальнейшем, где вечной занозой сидели и лютеранское прошлое её отца и его родословная.
− Тише вы, цокотухи! – прошептал девушкам Митрофан Спиридонович и, повернувшись к Петру Ивановичу сказал: – Австро-Венгрия объявила нам войну!
− Знаю, − со вздохом прошептал в ответ тот.
− А Егор ваш где? – снова обратился с вопросом к Петру Ивановичу Митрофан Спиридонович.
− В Воронеже.
− Я слыхал, уж дюже он к Фаруху зачастил. С чего бы это? Али болен?
− Бог с тобой, голубчик! У Фаруха дочь растёт, быть может, поэтому. Твой Арсений, Митрофанушка, тоже к нашей Вере зачастил.
− Хм, хорошо бы, если б Егор к Полине захаживал. А то готарют, кубыть человек новый у нас в Богоявленском появился. Знать его никто не знает, то исчезнет куда-то, то опять появится, а харчуется у Фаруха.
− Мнительный ты стал, Митрофан Спиридонович.
− А то как же? Нонечя не спокойное времечко настало – война.
− Ну, хорошо, проверь. Только тихо, не как с тем Садилеком, что б его…
− А, что про Сеньку мово заприметил, то верно, − лукаво прищурил глаза Митрофан Спиридонович. – Люба ему Верушка ваша, дюже люба. А могёть чего и сладится между ними?
Но Петр Иванович при словах этих только нахмурился и строго заметил:
− Не высоко ли берёшь, милейший?
− Я что? Знаю только, раз полюбил Сенька, так не отворотится. А коли так, так я никаких денег не пожалею. Нам и приданного не надобно, у самих всего хватает.
− Хватает, знаю. И откуда хватает, тоже знаю, − грозно повёл бровью Петр Иванович. − И, что в приданное титул княжеский взять желаешь, знаю. Да только не забывай место своё, как и происхождение. А то ведь я напомню.
− Тише вы, цокотухи, − надула пухлые губки, обращаясь к отцу и Петру Ивановичу, Злата. Но, не сумев сохранить строгий вид, рассмеялась.
Петр Иванович улыбнулся крестнице и обернулся на Веру, но той уже не было в соборе. Ступая по паперти, она раздавала милостыню нищим, а с разных сторон доносились призывы идти на призывные пункты и восторженные возгласы множества добровольцев в ответ. Отовсюду неслось:
− Да здравствует Россия! Да здравствует славянство!
Но Вера, охваченная своей печалью, не обращала никакого внимания на этот шум, пока не услышала вдруг тихое:
− Храни тебя Господь, Вера Петровна!
Обернувшись, она увидела грязного, одетого в лохмотья старика с длинной бородой и всклоченными волосами.
− Откуда ты знаешь моё имя, старик?
− Все знают красу губернии, княжну Сенявину. И я знаю. Я всё знаю.
− И что же ты про меня знаешь? Что богата и беззаботна? Верно, да только и в богатстве случается, что счастья нет. Настолько нет, что даже к молитве я охладела, что безучастье поглотило. И ничего не хочется делать.
− Как сказывал святитель Феофан Затворник, есть два охлаждения, воспитательное – это когда человек проходит духовное «обучение» по ступеням духовного возрастания. Господь даёт такому человеку урок, помогает проявить свободную волю в исполнении духовного делания, коему он перед этим обучается, читая святоотеческие книги, что любовь ко Христу испытывается противностями. Но бывает и другое охлаждение – наказательное. Оно напускается за осуждение, надмение. И тогда отступает благодать святого Духа и человек познаёт свою немощь, какой он есть на самом деле. Ежели он думал, что он хороший, что он высоко поднялся, то тут вдруг видит, что он и нищ, и слеп, и наг, и беден, как все те, над кем он превозносился.
Вера внимательно слушала старика, и лицо её становилось все строже, а глаза всё печальнее. Не боясь испачкать шикарного платья, она села на корточки перед этим нищим, дурно пахнущим, но необычайно грамотным человеком и участливо спросила:
− Что же делать тогда?
− Молиться и понуждать себя на трудночество, бороться со своими страстями, каяться в том, в чём согрешила и, смирившись до зела и испросив помощи у Бога, исполнять послушание и поступать по заповедям, ведь каждая заповедь – это путеводная звезда, луч света.
− Верочка, мы уезжаем.
Над Верой стояла изумленная Ксюша. Она не узнавала своей сестры, ведь прежняя Вера и близко не подошла бы к этому нищему, оборванному бродяге. По всему было видно, что начавшаяся война слишком сильно изменила людей. Но хорошо это или плохо, ещё никто не понимал.
− Чем я могу помочь тебе, старик? – спросила Вера.
− У каждого свой путь в жизни. Мой определён и другого не надобно.
− Тогда помолись за меня, − сказала Вера и на прощание оставила старику ещё несколько монет.
Домой девушки возвращались в одной карете, не желая всю дорогу слушать разговоры отцов о политике и войне. Одетые по последней моде, они без умолку болтали о Петербурге и общих знакомых.
Натали тянулась к Ксюше и даже завидовала, ведь сама она, угловатая четырнадцатилетняя, не обращала на себя особого внимания, а расцветающая с каждым днём природная красота шестнадцатилетней, набравшейся любовного опыта в замужестве Ксюши, никогда не оставалась незамеченной. Казалось, во всём мире не было девушки милее, очаровательней и обворожительней чем Ксюша.
Их щебет прервал вопрос Златы:
− А скажи Вера, что ты нынче читаешь?
− Библию, − небрежно бросила Вера.
− Хм, а я вот покамест мало забочусь о спасении своей души. Должно быть мало грешу, − с нескрываемой издёвкой сказала Злата. – Я вот прочла Лескова «Леди Макбет Мценского уезда». Не пойму никак любви купчихи. Всё одно, если б княжна влюбилась в конюха, а он бы её к тому же и бросил.
Вера тоже читала Лескова и просто кожей чувствовала, как насмехается над ней эта злая рыжеволосая девчонка, так и не простившая ей несправедливо нанесенного позора сестре Глаше. Но Вера промолчала в ответ, ничем не выдав своего положения. А удовлетворенная своей маленькой местью Злата, громко крикнула кучеру:
− Останови! Я к бате пересяду.
И прежде, чем захлопнуть за собой дверцу кареты, добавила:
− А поделом ей, купчихе-то!
Удивленная произошедшей сценой Натали, вопросительно посмотрела на Ксюшу. Та тихо ответила:
− Странно, что она вообще села с Верочкой в одну карету.
Да, Злата не умела прощать. Поэтому не забыла давнюю обиду, нанесенную своей семье. И ничто не могло изменить этого её внутреннего уклада. К тому же, Злата была ещё и очень мстительна, о чём стоило помнить всем её врагам.
После этой поездки в Задонский собор, всё в голове Веры перемешалось, и её отчаянные молитвы, и пронзительные слова старика на паперти, и этот издевательский укол Златы. Вера спрашивала: «Господи, за что это отчаянье попущено мне? За какой-то грех? Или для того, чтобы я проявила перед Тобой своё усердие, и на деле показала, с каким старанием я буду проявлять образ жизни такой, какой угоден тебе, а не такой, какой угоден моей плоти, моему самолюбию и страстям?»
Но осознание того, как во многом и перед многими она виновата, само собой подсказывало ответ. Вдруг Вере послышался голос Пабло, шепчущий, что час расплаты настал и, что Богу не угодно её счастье.
Вера зажала уши, чтобы не слышать этого голоса, и тогда перед глазами её проскользнула тень. От ужаса руки её похолодели, а ноги подкосились.
− Твой Митька к тебе не вернётся, − продолжал шептать голос. – Не вернётся.
− Не вернётся, − повторила Вера.
И тихонько, чтобы никто не увидел, Вера забрала из буфета все снотворное и заперлась в своей спальне.
Находясь под влиянием просьб Франции, и выполняя данное ей обязательство, Главнокомандующий русской армией Великий князь Николай Николаевич предписал генералу Жилинскому перейти границу Восточной Пруссии на четырнадцатый день мобилизации. В результате, первого августа, Первая армия генерала Ренненкампфа тронулась пешим порядком, так как перевозка армейских корпусов, хотя бы к границе с Германией, на железнодорожном транспорте, российскими стратегами вовсе не была предусмотрена. И потому, уже трое суток, совершая многокилометровые пешие марши, шли на неприятеля русские солдаты. Шла и 27-ая пехотная дивизия Третьего армейского корпуса, в которой служил Чадин Митька.
− Два дня уж идём. Это ж, по сколько мы вёрст в день натаптываем-то? Двадцать пять, а может и все тридцать? Как думаете, Дмитрий Гаврилыч? – спросил старый солдат.
− Не знаю, рядовой. Видать так, − ответил немногословный Митька.
− Вы-то до мобилизации два года в армии прослужили, вона до ефрейтора дослужились. Потому вам и легче. Да и молодой вы ещё, здоровый. Вам ведь, поди, годов двадцать пять?
− Двадцать два.
− Во! А мне уж далеко за сорок. Конечно, для запасных солдат, таких, как я, отвыкших от походов, такой путь тяжеловат.
− А ты, как в дивизии-то оказаться успел? А, рядовой Михайлов? Мобилизацию-то, считай, только объявили.
− А так и успел. Вот жил бы подальше от нахождения дивизии этой, глядишь и не поспел бы.
− Так оно же хорошо, что близко. Задашь немчуре, как следует. А то из Сибири-то, какой-нибудь, покуда бы доехал, уж их всех побили б. Ни одного тебе не осталось бы.
− Так уж и не осталось бы?
− А то? Мы им вмиг покажем почём фунт лиха. Будут знать, как на Русь-матушку кидаться.
− Ох, господин ефрейтор, хорошо бы, если так. А то переходы эти из меня всю душу вымотали.
− Ладно, Михайлов, скоро остановка на ночлег, чуток передохнём.
Но добравшись до ночлега, боевые товарищи поняли, что поспать им этой ночью не доведётся. Оба они получили приказ идти в сторожевое охранение, в дозор.
− Вот и отдохнули, мать его ети, этот дозор, − тяжело вздохнул старый солдат Михайлов. – А вы господин ефрейтор, как не взгляну, спокойный, как будто и не на войну идёте. Неужто и не страшно вам вовсе?
− Не знаю. Я и не понял покуда.
− Эээ, это потому, что войны не знаете. А я вот нагляделся в японскую. Как вспомню, ажник коленки трясутся. Да-да, страшно мне и сказать об этом не совестно. Вот и болтаю потому много.
− Не боись, − смело ответил Митька.
− Как же? Вот, как убьют нас с вами Дмитрий Гаврилыч и всё, кончено. Да добро бы хоть сразу, чтобы без мучений.
− Да будя каркать, Михайлов!
− Вот посмотрю я на вас, как не обнимите вы мать с отцом, да невесту не поцелуете, − всё не унимался старый солдат.
− А у меня, Михайлов, ни матери с отцом нет, ни невесты. Всю жизню с сестрой вдвоем.
− Сирота, значит. А невесты чего ж нет? Парень-то вы видный. Не хорошо это. Я вот помню, как сам, таким же парнем, увидал свою Акулину, так и пропал. А теперь у нас пятеро ребятишек. Как представлю, что не увидать мне их боле… − И закрыл старый солдат лицо большими, натруженными руками, пряча рыдания. Потом вытер слёзы, махнул рукой и замолчал, вспоминая свою Акулину, да детишек. А Митька, сквозь надвигающуюся тьму, внимательно смотрел на его седую бороду, взъерошенные волосы и глубокие морщины на загорелом лице, и, что-то защемило в груди. Вспомнил он своих богоявленских мужиков, родные поля и тёмные воды Дона, вспомнил своих друзей, сестру Машу, которой за два года не написал ни одного письма. А вдруг и впрямь убьют его, и не увидит он больше её лица, которое уже начал забывать.
На третий день пути, вечером шестнадцатого августа, части Первой русской армии подошли к германской границе и в первый раз, где-то вдали, Митька услышал орудийную канонаду.
− Ну, что мужички, видать к утру понюхаем пороху.
Митька поднял голову и увидел над собой пышноусого вахмистра на лихом скакуне.
− Это куда же с нами кавалерия? – спросил Михайлов.
− Это Сёмка Будённый из нашего корпуса, Донской девятнадцатой казачьей сотни, − сказал рядом стоящий рядовой.
− Слыхал про него. Наездник знатный. Говорили, в офицерскую школу его отправили.
− Да, тепереча обучает молодых драгунов, да за деньги выезжает лошадей для господ старших офицеров. Дельце-то это прибыльное. Что там, Михайлов, с такими орлами неужто проигрывают битвы? Так, что не лыком мы шиты.
− Дай-то Бог!
− А слыхал ли ты, рядовой Михайлов, чей корпус русской армии показывал самый отличный результат в стрельбе? Наш – третий, − с гордостью сказал Митька. – Ты вот послухай ещё, как я служил. Нами тогда генерал Ренненкампф командовал. Такой мужик, ух! У него, помню, мундир эдакий был, Забайкальского казачьего войска. Его ему пожаловали за боевые отличия, и лампасы, желтые такие. Дык мы его за энти лампасы и норов крутой «жёлтой опасностью» прозвали. Так вот наша двадцать седьмая дивизия в Вилинской губернии стояла, возля станицы Подбродзе. Мы подымались в пять утра, потому, как в шесть должны были открыть огонь по своим мишеням, а до стрельбища -то ещё полчаса пёхом шуровать. А Ренненкампф, он нашу дивизию дюже любил, потому, как высоко мы стояли и по стрельбе и по строевым успехам. Гутарили, кубыть сам Государь генералу нашему строго наказал выбивать на стрельбе много «сверхотличного». А уж как расхваливались роты, выбивавшие сверхотличную оценку, это и словами не сказать. Командиры по службе выдвигались. А уж, как энти соревнования дух солдатский поддерживали, что ты. А усталость на нас накатывала только, как стрельбы оканчивались, когда надобно было возвращаться с ротой со стрельбища в лагерь, а так ни-ни, держали себя строго.
− Как вспомню, были дела у нас… Ротами сшибались на учениях. Ренненкампф тогда отличившегося командира роты называл «королём наступления», а того, который больше сверх «отличного» выбивал − «королём стрельбы», – поддержал Митьку сослуживец. −А сколько было в лагере в зимнее время таких «наступлений» и «оборон», и днём и ночью, и на учениях, и на смотрах…
− Да разве с такой армией, да с такими генералами не надаём мы немчуре по шее? – снова вступил в разговор Митька. – Эгей, знай наших! Пришли не званы, и уйдут не ласканы!
Митьке очень хотелось подбодрить старого солдата Михайлова, да и сам он настолько верил в силу своей армии, что совершенно искренне был уверен, что война эта ненадолго и, что побит враг будет в ближайшие недели. От того речь его била горячим ключом. И Михайлов, всеми сказанными словами глубоко проникся и сделался немного бодрее.
Утром семнадцатого августа, совершив три усиленных перехода без дорог, первая русская армия стала переходить границу. Из-за отсутствия координации левофланговый 4-й корпус пересёк границу на шесть часов позже центрального 3-го корпуса, среди бойцов которого был Митька, тем самым открыв его фланг. Таким образом, между корпусами образовался разрыв в двадцать вёрст, а начальник 3-го армейского корпуса генерал Епанчин не счёл нужным предупредить об этом 27-ю пехотную дивизию, шедшую в обстановке полной безызвестности слева.
Дивизия подверглась внезапному огневому нападению и короткому удару. Из усадьбы, за которой по старой маневренной привычке укрывалась Митькина группа, стало видно, что немцы особенно упорно бьют своей артиллерией по отдельным зданиям. От точного прицельного огня немецких батарей разлетались в клочья сараи и небольшие здания, в которых укрывались такие же бригады. Набрав побольше воздуха в грудь, Митька сорвался с места и бросился вперёд, увлекая за собой остальных бойцов.
Едва успев пробежать всего несколько метров и громко крикнуть: «За мной православные! За Русь! За славянство!», Митька упал на землю от неожиданно ударивших ему в спину осколков и камней, летящих во все стороны. С трудом подняв голову, он обернулся и с ужасом обнаружил, что от усадьбы, за которой укрывалась группа, осталась лишь груда кирпичей. Не стало рядового Михайлова. Никого не стало. Лишь огонь от гранат полыхал в том месте, где только что находились живые люди, где еще несколько секунд назад находился и он.
Ничего не слыша и почти ничего не понимая, Митька попытался подняться на ноги, но, не владея своим телом, снова повалился на землю. А рядом с ним всё продолжали падать солдаты. Митька закрыл глаза и погрузился в, неизвестную до сей поры, тьму. И вдруг, в этой тьме, послышался ему тихий, откуда-то сверху доносящийся голос сестры Маши. Ласково пела она:
Спит мой Митенька
До восхода солнышка,
До заката месяца.
Баю-бай, баю-бай.
Когда солнышко взойдет,
Роса на земь упадёт.
Баю-бай, баю-бай.
Роса на земь упадёт,
Тогда Митенька встаёт.
Баю бай, баю-бай.
Тогда Митенька встаёт
И на улицу пойдёт.
Баю-бай, баю-бай.