Книга Не отвечай читать онлайн бесплатно, автор Егор Конюшенко – Fictionbook
Егор Конюшенко Не отвечай
Не отвечай
Не отвечай

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Егор Конюшенко Не отвечай

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Егор Конюшенко

Не отвечай

История №1. Фарфоровая улыбка


Я всегда гордился своими зубами. Не то чтобы я сверкал ими при каждом удобном случае, но они и вправду были хороши: ровные, белые, ни единой пломбы в тридцать два года. Мать говорила — порода, мол, у деда до семидесяти всё своё было. Я и к стоматологу ходил раз в год, чисто для галочки, и всякий раз врач качал головой: «С таким набором, батенька, только в музее стоматологии выставляться». Вот поэтому, когда мне в руки попала та фарфоровая челюсть, я сперва даже не понял, что это за штука.

Дело было в субботу. Я помогал тётке разбирать старый дом — она переезжала в квартиру, а бабкину деревенскую избу, бревенчатую, с печью и скрипучими половицами, решили продать. По углам пахло сухой полынью, пыльным тряпьём и временем. Я разбирал чердак, скидывал вниз коробки со слежавшейся одеждой, подшивки «Крестьянки», пожелтевшие газетные кипы. В дальнем углу, за печной трубой, пальцы наткнулись на небольшой деревянный ларец.

Он оказался неожиданно тяжёлым, обитым потемневшей латунью. Замка не было — только кованый крючок. Я поддел его, и крышка подалась с тихим, протяжным скрипом. Внутри, на выцветшем малиновом бархате, лежала челюсть.

В первый миг я принял её за старинный протез. Но, приглядевшись, понял — нет. Во-первых, она была неестественно маленькой, почти детской. Во-вторых, материал — не пластмасса и не эбонит, а самый настоящий фарфор. Тонкий, полупрозрачный, с едва заметным голубоватым отливом, какой бывает у дорогого костяного фарфора. Каждый зуб вылеплен отдельно, со своими бугорками и лёгкой кривизной, как у живого человека. Дёсны — бледно-розовые, с тончайшими сосудистыми прожилками. Всё это держалось на микроскопических металлических пружинках, позволявших челюсти открываться и закрываться с лёгким щелчком.

Я взял её в ладонь. Фарфор был холодный и гладкий, точно яичная скорлупа. Челюсть послушно разомкнулась, обнажив ровный ряд зубов и аккуратный, подвижный язычок из того же материала. На нёбе, если присмотреться, виднелась гравировка — крошечные буковки: «Улыбайся, и мир улыбнётся тебе».

— Что за чёрт… — пробормотал я и, недолго думая, сунул находку в карман куртки. Тётке показывать не стал — она бы точно сморщилась и выкинула, а мне стало жаль. Вещица старинная, возможно, антикварная. Продам или оставлю как диковину.

Вечером я вернулся в город, в свою съёмную студию на окраине. Квартирка маленькая, но обжитая: диван, стол, компьютер, полка с книгами. На подоконнике — кактус, поливаемый раз в месяц. Одинокая жизнь холостяка-программиста — что тут добавишь.

Я положил фарфоровую челюсть на стол, прямо возле клавиатуры. Она лежала и словно улыбалась мне в полумраке комнаты — мягко, понимающе. Я потрогал её ещё раз, повертел в пальцах, ощущая неживую гладкость. Потом зевнул, машинально почистил зубы — свои, родные — и лёг спать.

Ночью приснился сон. Будто я стою перед зеркалом в ванной и улыбаюсь. Но улыбка не моя. Губы разъезжаются шире, чем предписано природой, обнажая зубы — белые-белые, с тем самым голубоватым отливом. Я пытаюсь сомкнуть рот, но мышцы лица предают меня, деревенеют. Улыбка ширится, в уголках губ лопается кожа, а зубы скалятся, скалятся, скалятся…

Я проснулся в холодном поту. За окном едва брезжил рассвет. Первым делом я провёл языком по зубам, ощупал пальцами лицо. Всё на месте, всё свои. Живые. Выдохнул.

Челюсть лежала на столе, там же, где я её оставил. Я взял её, зачем-то убрал в ящик стола, подальше с глаз. Может, и правда выбросить, мелькнуло в голове.

Но не выбросил. Забыл. Работа, дедлайны, сериалы — закрутился.

Прошла неделя. Я заметил, что при чистке зубов стала кровоточить десна. Совсем чуть-чуть, розовая пена на щётке. Подумал — щетина жёсткая, сменил на самую мягкую. Не помогло.

Потом зубы начали ныть — не сильно, тянущей, глубинной болью, будто каждый слегка расшатали в лунке. Я грешил на сквозняки, прополоскал рот ромашкой, боль на время утихла.

Ещё через пару дней, ужиная, я ощутил, как на зубах что-то хрустнуло. Машинально подумал — рыбья кость. Выплюнул в ладонь и обмер. На ладони лежал осколок моего собственного зуба: маленький, острый, мелово-белый.

Я бросился к зеркалу. Верхний правый резец был сколот изнутри, ровно, будто по нему прошлись надфилем. Холодный пот прошиб спину. Я тут же позвонил в стоматологию — у них нашлось окно на завтра, в десять.

Ночь я не спал. Ворочался, прислушивался к ноющей боли, которая словно ползла вглубь челюсти. Несколько раз вставал, шёл в ванную, разглядывал скол. Он не менялся, но мне чудилось, что остальные зубы стали как-то иначе преломлять свет. Слишком ярко. Слишком бело.

Утром я поехал в клинику — обычную районную стоматологию в серой пятиэтажке с облупившейся краской. В коридоре пахло лекарствами и липким, детским страхом. Я сидел в очереди, тупо листал телефон. Наконец вызвали.

Врачом оказалась женщина лет пятидесяти, полная, в очках с мощными линзами. Анна Сергеевна. Она усадила меня в кресло, включила лампу, заглянула в рот.

— Та-ак… Скол вижу. А ну-ка, откройте пошире, — она долго осматривала, цокала языком, бормотала. Потом выключила лампу и стянула перчатки.

— Что там? — спросил я, вытирая салфеткой губы.

— Странно, — сказала она, глядя куда-то поверх моей головы. — Очень странно. Эмаль меняет структуру. Становится более плотной, но при этом хрупкой. Словно фарфор.

Я вздрогнул.

— В каком смысле — фарфор?

— Вот, смотрите, — она развернула ко мне монитор со снимком. — Корни истончаются, а коронковая часть уплотняется и стекленеет. Я такого никогда не видела. Это не кариес, тут нужна биопсия, челюстно-лицевой хирург. А пока зашлифую и поставлю временную пломбу.

Она обработала скол, заполнила дефект. Я вышел из клиники с онемевшей щекой и липким, смутным ужасом, поселившимся где-то под диафрагмой.

Дома я первым делом полез в ящик стола. Фарфоровая челюсть лежала на месте. Я поднёс её к свету — и похолодел.

Она изменилась.

Теперь в ней насчитывалось тридцать два зуба — полный взрослый комплект. Я точно помнил: на чердаке их было двадцать восемь, как у ребёнка. Я пересчитал снова, надавливая дрожащим пальцем на каждый бугорок. Тридцать два. И один из верхних резцов справа был сколот — точь-в-точь как мой.

Я выронил челюсть на стол. Она стукнула с тонким фарфоровым звоном — дзынь — и осталась лежать, улыбаясь в потолок своей неестественной, мёртвой улыбкой.

— Этого не может быть… — прошептал я.

Схватил телефон, сфотографировал челюсть, потом — свой скол в зеркале. Сравнил. Идентично. Один в один.

В ту ночь сон вернулся, теперь длиннее и беспросветнее. Я стоял в полутёмной комнате, передо мной на стуле сидела девочка лет десяти: худая, бледная, в старомодном платье с кружевным воротником, волосы заплетены в две тугие косы. Она смотрела на меня и улыбалась — слишком широко для детского лица. Зубы её были фарфоровыми.

— Мне нужны твои, — сказала она тонко, почти пропела. — Мои старые сломались. Дядя доктор сделал новые, но они плохие. А у тебя хорошие. Тёплые. Дай мне.

Я попытался бежать, но ноги будто вмуровали в пол. Девочка встала, подошла вплотную и потянулась к моему рту холодными пальцами.

— Улыбайся, — прошептала она. — И мир улыбнётся тебе.

Я проснулся с криком. Сосед за стеной врезал кулаком — мол, тихо. Я сидел на кровати, судорожно трогал зубы языком. Пломба на месте, остальные вроде целы. Но боль в дёснах вернулась, теперь уже отчётливая, пульсирующая.

Утром я позвонил тётке.

— Тёть Вер, слушай, а дом-то чей был, до бабушки?

— Дак бабушкин, матери моей. А что?

— А до неё? Кто там жил?

Тётка задумалась.

— Да много кто. Дом старый, ещё до революции строили. Бабка рассказывала, будто жила там семья с ребёнком, ещё до войны. Девочка болела чем-то костным, зубы у неё крошились, выпадали. Ей, сказывали, какой-то доктор особенные фарфоровые зубы сделал — по тем временам чудо. А потом они съехали, и дом деду продали. А ты к чему?

— Да так, — выдавил я. — Спасибо, тёть Вер.

Я повесил трубку. Руки дрожали.

Вечером я сидел за компьютером, рылся в интернете. Фарфоровые зубы начала века, болезни костей, аномалии. Наткнулся на статью из архива местной газеты за 1913 год. Писали о докторе Фёдоре Михайловиче Соболеве, известном в губернии специалисте по челюстно-лицевой хирургии и протезированию. Он разработал уникальную технологию фарфоровых протезов, неотличимых от настоящих. Его пациенткой была юная дочь купца, страдавшая разрушением зубов. Доктор изготовил ей полный комплект. Девочка снова могла есть и улыбаться. А через год Соболев пропал без вести. И девочка тоже.

Дальше шла мутная фотография: мужчина с усами и в пенсне, а рядом — худенькая девочка с косами. Та самая.

Я отшатнулся от монитора. Сердце колотилось у самого горла. Я полез в ящик за челюстью, чтобы рассмотреть её ещё раз. Открыл ящик — пусто.

Я перерыл весь стол. Нигде.

— Да где же…

И тут из ванной донёсся звук — тихий, но отчётливый. Будто кто-то скрёб зубами по кафелю.

Я медленно встал и пошёл по коридору. Дверь была приоткрыта. Толкнул.

На полу, возле унитаза, лежала фарфоровая челюсть. Она двигалась. Неуклюже, рывками, перебирая металлическими пружинками, она ползла по плитке, размыкая и смыкая челюсти с тихим клацающим звуком.

Я замер. Она ползла ко мне.

Захлопнув дверь, я отскочил и прижался спиной к стене. С той стороны раздалось царапанье, потом всё стихло. Я стоял, пытаясь унять дыхание, и в голове билась одна мысль: она живая. Она хочет мои зубы.

Всю ночь я просидел на кухне с кухонным ножом в руке, прислушиваясь. Из ванной временами доносилось — клац, клац. Под утро всё смолкло.

Когда рассвело, я осторожно приоткрыл дверь. Челюсть лежала в раковине, неподвижная. Я двумя пальцами, брезгливо, как дохлую мышь, взял её и бросил в мусорное ведро. Потом оделся, вынес ведро на помойку и с облегчением вернулся.

Дома выпил кофе, встал перед зеркалом чистить зубы. Взял щётку, выдавил пасту, поднёс ко рту. И застыл.

В зеркале я увидел свою улыбку. Но я не улыбался. Губы были плотно сжаты, однако отражение растягивало их всё шире и шире, до самых ушей, обнажая зубы — белые-белые, с голубоватым отливом. Фарфоровые.

Я выронил щётку. Дотронулся до лица — губы сжаты. А в зеркале кожа в уголках рта пошла трещинами, и из них проступила не кровь, а тонкая, глянцевая белая глазурь.

Я закричал. И в этот миг почувствовал, как мои собственные зубы зашевелились в дёснах — все разом. Язык ощущал их противоестественную подвижность, словно они держались уже не в кости, а в чём-то мягком, податливом.

Я схватился за щёки. Под пальцами кожа была холодной и твёрдой. Как фарфор.

Позади меня, из кухни, донеслось клацанье. Я обернулся. Мусорное ведро стояло на своём месте — хотя я точно помнил, как выносил его на помойку. Крышка приподнялась, и оттуда показалась челюсть. Она выросла. Теперь это была челюсть взрослого человека, и в ней зияли прорехи — именно тех зубов, которые шатались у меня во рту.

Челюсть улыбнулась мне. Клянусь, она улыбнулась.

А потом мои зубы начали выпадать. Один за другим они с тихим стуком сыпались в раковину — белые, блестящие, фарфоровые. Я открывал рот, чтобы закричать, но из горла вылетали только осколки и облачка белой пыли.

Последнее, что я увидел в зеркале перед тем, как потерять сознание, — собственное лицо, превратившееся в фарфоровую маску с навеки застывшей широкой улыбкой и пустыми глазницами, из которых сыпалась тонкая костяная крошка.

Очнулся я в больнице. Белые стены, белые простыни, белый потолок. Капельница в вене. Во рту — пустота и горький привкус медикаментов.

Врачи сказали: припадок, нервный срыв. Я разбил зеркало, изрезал лицо, потерял много крови. Соседи вызвали скорую, услышав крики. О зубах — ни слова. Я попросил зеркало.

Медсестра долго не соглашалась, но я настоял. Когда она принесла маленькое ручное зеркальце, я долго не решался взглянуть. Потом поднёс к лицу.

На меня смотрел я — обычный, с зашитой щекой и синяком. Я осторожно приоткрыл рот. Зубы на месте, живые, не фарфоровые. И скол на резце с временной пломбой — там же.

Я выдохнул. Может, и впрямь бред, галлюцинация от переутомления.

Через три дня меня выписали. Дома было тихо и пусто. Мусорное ведро и впрямь исчезло — наверное, я всё-таки вынес его в то утро. В ванной висело новое зеркало, поставил хозяин. Я начал жить дальше: работа, дом, сериалы. О челюсти старался не думать. Но иногда по ночам из тёмных углов комнаты мне чудилось тихое, переливчатое клацанье.

Прошёл месяц. Я почти убедил себя, что всё случившееся — плод больного воображения. Почти.

А вчера, чистя зубы перед сном, я машинально глянул в зеркало и заметил, что мои дёсны приобрели неестественный бледно-розовый оттенок — ровный, безжизненный, как у подкрашенного фарфора.

Я замер. Присмотрелся. Провёл пальцем по десне. Гладкая, твёрдая, холодная. Как глазурь на чайной чашке.

Открыл рот шире. На внутренней стороне верхней губы, прямо под носом, проступила крошечная надпись, выгравированная словно иглой по фарфору:

«Улыбайся, и мир улыбнётся тебе».

Я закрыл рот. Посмотрел в зеркало на своё лицо. На свои зубы. На свою улыбку, которая теперь всегда со мной.

И улыбнулся.

История №2. В метро после закрытия станций


Я никогда не любил метро — не из-за боязни эскалаторов или давки в час пик, а из-за самого ощущения подземелья. Воздух там спёртый, настоянный на железе и резиновой пыли, а свет люминесцентных ламп — неестественный, мертвенный, будто вываренный в формалине. И этот гул: постоянный, низкий, вибрирующий где-то под грудиной. Точно огромный зверь дышит во сне.

Но в тот вечер выбора не оставалось. Я задержался на работе далеко за полночь, живу на другом конце города, наземный транспорт уже не ходил, а такси стоило неприлично дорого. Я почти бегом бросился к метро — вдруг успею на последний поезд.

Стрелки показывали около половины первого. Станция «Партизанская» из тех старых, глубоких, с гранитными колоннами и выщербленной мозаикой на сводах. В вестибюле — ни души, лишь сонный полицейский клевал носом у входа да пара уборщиц с вёдрами мелькнули в переходе. Я приложил карточку к турникету, проскочил и почти бегом ссыпался по эскалатору. Ступени уходили в желтоватый сумрак внизу, и мерещилось, будто спускаюсь в глотку, в самое нутро этого зверя.

Платформа встретила меня пустотой. Горели лампы, гудела вентиляция, круглые часы под потолком скалились чёрными стрелками. Я подошёл к краю, заглянул в тоннель. Темнота там стояла плотная, почти физическая — хоть ножом режь. Где-то далеко-далеко подмаргивал красный глаз светофора.

Ждал пять минут, десять. Поезда не было. Я нервно взглянул на часы: половина первого, последний состав ещё должен ходить, я точно помнил расписание. Подошёл к дежурной будке в начале платформы. За тёмным стеклом — пустота.

— Эй! Есть кто?

Только гул вентиляции ответил мне, ровный и равнодушный.

Я двинулся вдоль платформы, заглянул за колонну — никого. На скамейке сиротливо лежала забытая перчатка. Я поднял голову к табло: погашено.

И тут свет мигнул. Раз, другой. Лампы зажужжали, будто рой мух, и погасли разом. Осталось только аварийное освещение — редкие желтоватые лампочки над дверями служебных помещений.

Я оказался в полумраке, один, на глубине полусотни метров под землёй.

— Да ладно… — выдохнул я, и сердце застучало часто-часто, отдаваясь в висках.

Достал телефон, включил фонарик. Луч выхватил из мрака гранитный пол, край платформы, маслянисто блеснувшие рельсы внизу. Посветил в тоннель — чернота, и где-то мерно капала вода.

Я заторопился обратно к эскалатору. Может, он ещё жив, может, удастся подняться. Но лента замерла: ступени уходили вверх, в сплошную черноту, и перила холодили пальцы мёртвым металлом.

— Заперли, — произнёс я вслух. Голос вышел глухой, без эха, словно темнота сожрала его.

Вернулся на платформу, сел на скамейку. Попытался позвонить — связи не было совсем, даже экстренные вызовы молчали. Телефон показывал «Нет сети» и два процента заряда.

Выругавшись шёпотом, я выключил фонарик, чтобы экономить батарею. В навалившейся темноте стало совсем тоскливо. Я слышал собственное дыхание, стук сердца — и ещё кое-что. Далёкий, ритмичный стук. Будто кто-то размеренно шагал по рельсам.

Я замер. Звук приближался. Не шаги — что-то металлическое. Стук. Стук. Стук.

Включил фонарик, направил в тоннель. Луч скользнул по рельсам, гравию, лужам. Метрах в ста впереди я увидел фигуру.

Человек шёл по путям — медленно, размеренно. В руке он держал старый керосиновый фонарь с живым, коптящим огоньком. Одет в тёмную робу путевого рабочего, на голове каска. С каждым шагом шпалы под ним отзывались глухим эхом.

Я вскочил.

— Эй! Помогите! Я тут застрял!

Человек остановился. Поднял фонарь выше, и жёлтый свет упал на его лицо.

Лучше бы я этого не видел.

Лица не было. Нет, черты угадывались, но какие-то смазанные, словно невидимый ластик прошёлся по рисунку. Вместо глаз — тёмные провалы. Рот — узкая щель, и она двигалась, будто человек что-то безостановочно жевал.

Я отшатнулся, фонарик в руке заплясал. Существо постояло, глядя на меня пустыми глазницами, потом медленно развернулось и побрело дальше по тоннелю. Стук. Стук. Стук. Звук таял, пока не растворился в отдалённом гуле.

Я вжимался спиной в холодную колонну, ноги сделались ватными. «Показалось. Мало света, воображение разыгралось», — уговаривал я себя, но зубы уже выбивали мелкую дробь.

Снова сел на скамейку, пытаясь успокоиться. Телефон показывал один процент. Стрелки на станционных часах застыли около часа ночи. Я просидел, наверное, ещё минут двадцать, вслушиваясь в каждый шорох. В тоннеле было тихо, пока я не услышал музыку.

Она доносилась откуда-то из глубины станции, из перехода. Старая, довоенная мелодия, словно из патефона. Женский голос пел по-французски, пластинка шипела, и звук этот был до жути неуместен здесь, в каменном мешке под землёй.

Я встал и двинулся на звук. Переход выложен белой плиткой, арки уходят в полумрак. В дальнем его конце горел свет — не аварийный, а живой, тёплый, желтоватый.

Я вышел на соседнюю платформу и застыл.

Она была полна людей. На скамейках неподвижно сидели мужчины в пальто и шляпах, женщины в платьях с кружевными воротниками, дети с ранцами. Все до одного смотрели в одну точку перед собой. Одежда на них была старомодная, будто из сороковых годов. И у всех — ни единого лица. Те же смазанные черты, тёмные глазные провалы, застывшие в безмолвном ожидании.

Посреди платформы стоял граммофон с огромной трубой, с него-то и лилась музыка. Рядом, заложив руки за спину, стоял человек в форме машиниста: фуражка, китель, галифе. Единственный, у кого было лицо — обыкновенное, человеческое. Пожилое, усатое, с усталыми, покрасневшими глазами. Он посмотрел прямо на меня.

— Опаздываете, гражданин, — произнёс он спокойно, и голос его прозвучал глухо, будто из бочки. — Последний состав уже ушёл.

— Я… я застрял, — слова давались с трудом. — Мне нужно наверх.

— Наверх? — он усмехнулся уголком рта. — Наверх больше не пускают. Станция закрыта. Теперь только вниз.

— В какой вниз? — я попятился.

Машинист кивнул в сторону тоннеля.

— Туда. Там ещё станции. «Садовая», «Кольцевая», «Тупиковая». Поезда ходят, но редко.

Я перевёл взгляд на неподвижных людей. Они не дышали, не шевелились, и тишина стояла такая, что даже шипение пластинки казалось оглушительным.

— Кто они? — спросил я шёпотом.

— Пассажиры, — просто ответил он. — Тоже опоздали. Теперь ждут. Ждут своего поезда.

— Какого поезда?

Он не ответил, лишь посмотрел на меня долго, с каким-то тусклым сожалением.

— Уходите отсюда, — сказал он тихо. — Пока не сели. Идите путями в сторону «Садовой». Там есть запасной выход. Может, ещё успеете.

— А вы?

— А я при них, — он кивнул на неподвижные фигуры. — Моё дежурство бессменное.

Я не стал больше спрашивать. Резко развернулся и почти побежал обратно через переход на свою платформу. Музыка за спиной стихла, и тишина навалилась свинцовой плитой.

Добежав до края платформы, я спрыгнул на пути. Гравий просел под ногами, запорошил ботинки серой пылью. Включил фонарик, посветил вперёд: рельсы, поблёскивая маслянистым блеском, убегали в беспросветную темноту. Я зашагал по шпалам, стараясь не оступаться. Шаг. Ещё шаг. Ещё.

В тоннеле было холодно, со стен свисали провода, трубы, какая-то чёрная пакля. Где-то капала вода, и каждый звук отзывался многократным эхом. Мне всё время казалось, что за мной кто-то идёт — я резко оборачивался, но луч фонаря выхватывал лишь пустоту.

Шёл я, наверное, минут двадцать, пока впереди не забрезжил свет — слабый, мерцающий. Ещё одна станция. Я ускорил шаг, почти побежал и выбрался на платформу.

«Садовая». Старая, заброшенная станция, о которой я когда-то читал — секретные объекты, построенные во время войны, не нанесённые на схемы. Стены обшарпаны, штукатурка осыпалась, обнажая кирпичную кладку. Под сводом одиноко мигала пыльная лампа. На платформе громоздились деревянные ящики, ржавые бочки, пахло сыростью, плесенью и чем-то кислым.

Я огляделся. Где-то здесь должен быть выход. Машинист сказал — может, успею. Двинулся вдоль стены, шаря лучом, и наткнулся на металлическую дверь с надписью «Запасный выход». Дёрнул ручку — заперто.

Навалился плечом. Бесполезно. Замок старый, ржавый, но сидел намертво. В отчаянии заметил у стены кусок арматуры, схватил, принялся бить по замку. Грохот стоял неимоверный, искры летели, но металл не поддавался.

И тут я услышал его. Далёкий, нарастающий гул. Вибрация. Поезд.

Я обернулся к тоннелю. Оттуда тянуло тёплым ветром, пропитанным запахом горелой проводки. Гул быстро приближался, два жёлтых огня выплыли из темноты.

Я бросил арматуру, прижался к двери. Может, это обычный состав? Может, меня увидят, остановятся, помогут?

Состав вылетел из тоннеля на полном ходу. Это был не тот поезд, к которому я привык. Вагоны старые, деревянные, с маленькими подслеповатыми окнами. За мутными стёклами угадывались силуэты — множество силуэтов, прижатых к окнам. И все они смотрели на меня. Смазанные лица, тёмные провалы глаз.

Поезд пронёсся мимо, даже не притормозив. Ветер ударил в лицо, принеся запах тлена и слежавшейся одежды. Я зажмурился. Когда открыл глаза, хвост состава уже исчезал в противоположном тоннеле. Гул стих.

Я остался на платформе один. Колени подогнулись, и я сполз спиной по стене на холодный пол.

— Не успел, — раздался голос над ухом.

Я вскинул голову. Рядом стоял машинист в фуражке. Тот самый, с «Партизанской». Но теперь и его лицо поплыло: черты смазывались, словно воск на огне, глаза стали тёмными ямами.

— Ты теперь с нами, — произнёс он, и голос его звучал глухо, будто из-под воды. — Будешь ждать своего поезда.

— Какого поезда? — закричал я, срывая горло. — Куда он идёт?

— В Конечную, — ответил он. — Все туда едут. Рано или поздно.

И истаял. Просто растворился в воздухе, как дым.

Я остался. Телефон погас окончательно. Темнота обступила со всех сторон — плотная, вязкая, дышащая. Я сидел на полу заброшенной станции и слушал тишину. Иногда из тоннеля доносился далёкий гул — шёл очередной поезд. Но я уже знал: он не остановится.

Не знаю, сколько прошло времени. Телефон давно сдох, голод и жажда ушли, сменившись постоянным, глубинным холодом. Лишь ожидание — бесконечное, как сам тоннель. Я иногда встаю, брожу по платформе, всматриваюсь в темноту. Там изредка мелькают огни. Я машу руками, кричу до хрипоты, но поезда проносятся мимо.

ВходРегистрация
Забыли пароль