bannerbannerbanner
Пагуба. Переполох в Петербурге (сборник)

Е. П. Карнович
Пагуба. Переполох в Петербурге (сборник)

XXII

Несмотря на свое прежнее убожество, Лесток всегда умел жить в довольстве и среди обстановки, далеко превышавшей как его наличные денежные средства, так и те, на которые он мог так или иначе рассчитывать.

Бывший полковой эскулап жил теперь богатым барином. Кроме прекрасного городского дома в Петербурге он построил еще для себя, по плану знаменитого Растрелли, каменный загородный дом, приобрел еще дом в Москве и зажил там открыто. Раз в неделю собирались к нему на вечер все бывшие в Москве с государынею «знатные персоны», «придворные дамы» и «придворные кавалеры».

Ведя всегда веселую, а в молодости разгульную жизнь, Лесток любил повеселиться и угостить своих приятелей и знакомых, которые и собирались в большом числе к нему в тот вечер, на который он пригласил остаться маркиза. Угощение у него и в этот вечер – как это, впрочем, водилось и всегда – было на славу. Живя уже давно в тесной дружбе с Шетарди, от которого Лесток позаимствовал много утонченностей по гастрономической части, Иван Иванович хотел теперь подражать такому пышному амфитриону[16], каким не только считался, но и был на самом деле маркиз. В Петербурге, как и в Москве, Шетарди, следуя русскому обычаю русских бар, держал открытый стол, но стол его слишком разнился от того, чем угощали своих столовников русские баре. У этих последних приходившим без зову гостям подавались самые простые, незатейливые, без всяких приправ кушанья, с постановкой на стол водки, домашних настоек и наливок, тогда как маркиз потчевал своих гостей самыми изысканными блюдами, художественно приготовленными его метрдотелем, который пользовался громкою известностью как в Париже, так и всюду, куда он сопровождал своего господина. Простые крепкие напитки, предлагаемые при русско-барском угощении, заменялись у Шетарди самыми лучшими винами иностранных марок.

Лесток подражал примеру, подаваемому ему относительно обстановки домашней жизни таким тонким ее знатоком, каким был Шетарди, и устроил свой дом и свое как петербургское, так и московское хозяйство на широкую ногу.

В расшитом золотом кафтане – а такие кафтаны в ту пору были еще редки, – в превосходно зачесанном парике, в тончайшем кружевном жабо и с такими же пряжками на башмаках, Лесток, со свойственной французам любезностью, встречал своих гостей, благодаря одних за честь, а других за удовольствие, которые они доставили ему своим посещением.

В нескольких комнатах были расставлены ломберные столы для желавших играть в карты. Карточная игра сделалась самым обычным способом времяпровождения при дворе Анны Ивановны, не любившей танцев. В молодости Елизавета Петровна была страстная охотница до них и на вечерах – по словам французского посланника Юзон д’Альона – она «при первом ударе смычка бежала опрометью в большую залу, прерывая самый серьезный разговор». С годами она все более и более начинала любить карточную игру, и в последние годы ее жизни такая игра сделалась главным и даже единственным ее развлечением. Хотя в ту пору, о которой говорится теперь, карты не занимали еще императрицу слишком сильно, но тем не менее она не отказывалась от них. Вообще же при дворе и в знатных домах велась огромная игра, и в этом отношении дом президента медицинской коллегии был не из последних.

Сам Лесток был бешеный игрок, и в прежнее время, при неимении собственных средств и при часто случавшихся весьма чувствительных проигрышах, вел громадную игру на деньги Шетарди, представляя ему, и небезосновательно, что большая игра поддерживает связи с обществом и что такие связи необходимы и ему, Лестоку, и ему, Шетарди, чтобы вести с успехом предприятие, задуманное ими обоими в пользу цесаревны.

Маркиз, знавший все условия общественной жизни, понимал, что карты служат одним из самых надежных средств для сближения между людьми, и, соглашаясь с доводами игрока-медика, отсыпал ему золото щедрою рукою, как один из снарядов, пригодных для достижения их общей цели; но мосье Арман сплошь и рядом проигрывал получаемые им субсидии в такой среде, от которой никак нельзя было ожидать какой-либо поддержки его политических замыслов.

Увидев, что все гости или расселись за карты, или составили из себя особые кружки для беседы, или собрались в танцевальную залу, Лесток, полюбезничав с дамами, отправился в ту комнату, где происходила главная карточная баталия. Там на столе, покрытом зеленым сукном, лежали то столбиками, то вразброс ярко блиставшие червонцы, раздражавшие алчность игроков. Червонцы эти быстро переходили в карманы, а иногда, при громадности выигрыша, и в шляпы счастливых игроков.

Лесток принял участие в этой игре. Счастье везло ему чрезвычайно, когда бывший около стола маркиз стал сперва слегка, а потом все сильнее подергивать Лестока за рукав его кафтана и, наконец, воспользовавшись перерывом в игре, отозвал его в сторону.

– Ты, мой любезный Арман, ведешь себя не совсем так, как следует вполне добропорядочному хозяину, – полушутя и полунаставительно сказал маркиз. – Ты жестоко обыгрываешь своих гостей. В чужом доме обыгрывание допускается, но у себя, когда идет непомерное счастье, нужно приостановиться. Забастуй и пойдем со мной к канцлеру; мне нужно кое-что сказать ему, а ты будешь моим переводчиком.

Не обижаясь нисколько замечанием Шетарди, Лесток подошел к игорному столу и свел счеты.

– Кому, господа, будет угодно отыграться, я буду во всякое время к услугам каждого, а сегодня, как вы видите, идет ко мне безумное счастье, и я не желал бы, пользуясь им, опорожнять у себя в доме кошельки и карманы моих милых гостей. Я предоставляю себе иметь удовольствие в другом месте, – добавил он с шутливою любезностью.

В одной из комнат маркиз и хозяин нашли канцлера князя Черкасского, разговаривавшего, или, вернее сказать, бурчавшего с каким-то старым генералом, который, видимо, старался отвязаться от докучного высокого сановника, придерживавшего его за борт мундира.

– Я позволю себе воспользоваться свиданием с вашим сиятельством и услугой любезного хозяина, чтобы сообщить вам, господин канцлер, данное мне версальским кабинетом поручение.

Лесток передал по-русски слова маркиза, и было заметно, что Черкасский остался очень доволен обращением к нему Шетарди. Князь поотвык уже от такого внимания, так как вице-канцлер был главным заправилою и с Черкасским никто из послов не находил даже нужным и объясняться; но искательный маркиз счел нелишним потешить старика почетом, принадлежавшим ему по его высокой должности.

– Версальскому кабинету было неприятно сделанное в России распоряжение о неупотреблении русскими дамами на платьях дорогих французских материй. Меня очень огорчают самые ничтожные пререкания нашего кабинета с мудрым правительством ее величества, но в настоящем случае я решаюсь возбудить их, так как являюсь защитником прекрасного пола, к которому принадлежит и ваша божественная государыня. Распоряжение об ограничении роскоши в России направлено прямо против Франции. До сих пор произведения наших шелковых лионских фабрик имели в Петербурге, а отчасти и в Москве очень хороший сбыт, между тем ныне сбыт их значительно уменьшился.

– Против Франции никакой злокозненной факции тут не было и нет, – забормотал Черкасский, – тут была только воля всемилостивейшей нашей государыни, и закон издан для блага всей российской нации, так как ее величеству, по благополучном восприятии Российской державы, благоугодно было тотчас же пресечь ту неистовую роскошь, коя стала господствовать у нас при бывшей правительнице. Ее императорское величество находит, что пример воздержания от роскоши знатных персон воздействует благоприятно и на всю российскую нацию.

Лесток перевел речь князя, слегка подталкивая под локоть маркиза.

– Какой вздор мелет этот дурак, – добавил от себя Лесток. – Трудно передать хорошо по-французски его болтовню.

– Я как нельзя более удовлетворен объяснениями вашего сиятельства, – сказал маркиз, отвешивая почтительный поклон Черкасскому. – Я передам нашему министерству все то, что вы изволили высказать так основательно и с прямодушием, столь редким при щекотливых дипломатических вопросах. Вероятно, наше министерство, безусловно, согласится с доводами вашего сиятельства и взглянет на это дело иными глазами, отстранив недоразумения, которые хотят вызвать наши общие недоброжелатели.

Маркиз и Лесток, насмешливо улыбаясь, отошли от канцлера и остановились от него поодаль, весело разговаривая между собою и беспощадно остря над Черкасским, когда до слуха их долетело имя Бестужева, упоминаемое в другой кучке тоже остановившихся в зале гостей. Для Лестока имя это сделалось ненавистно, и он благодарил судьбу, что вице-канцлер тотчас после коронации императрицы уехал в Петербург, выводя тем своего врага из крайне затруднительного положения, так как Лесток был бы обязан пригласить Бестужева к себе и сам ездить к нему. Теперь для того и другого была своего рода отрадная передышка.

В той кучке гостей, где произносилось имя Бестужева, упоминалось и имя принца Гессен-Гомбургского, состоявшего генералом русской службы. Предметом разговора было донесение Бестужева о тех «продерзостях», которые позволял себе принц во время отсутствия государыни в Петербурге. Враждуя с принцем, Бестужев обвинял его, как главнокомандующего войсками, оставшимися в Петербурге, в том, что «5 сентября, во всерадостнейший день тезоименитства ее императорского величества, стрельбы беглым огнем не было»; что во французской комедии принц сидел со своей супругою один близ места императрицы, не пригласив ни обер-гофмейстерину, ни знатных персон; что «мелкое офицерство» пускалось в ложи, а иностранным министрам мест не было; что те из них, которые возвратились с коронации из Москвы в Петербург, должны были дожидаться своих колясок полчаса, как об этом сказывал Бестужеву обер-конфузионмейстер граф Сантий, – потому что, по распоряжению принца, «незнатные коляски караульные пропускали».

 

В другом своем донесении вице-канцлер сообщал из Петербурга государыне, что «портные подмастерья, будучи в здешней публичной комедии и злобясь, что одна о портных пиеса представлена, собравшись, комедиантов били» и что принц сперва велел забрать подмастерьев, а потом приказал выпустить их, «хотя ему, – добавлял Бестужев, – ни в какие статские и гражданские дела вмешиваться не велено».

Так как разговор об этом происходил в доме заклятого врага Алексея Петровича, то участвовавшие, в угоду хозяину, порицали Бестужева, оправдывая, как могли, распоряжения принца, хотя, без всякого сомнения, в другом месте принцу сильно доставалось за его «продерзость в всерадостнейший день», за его невнимание к знатным персонам и за его своевольные распоряжения с портными подмастерьями.

Заслышав упоминание о принце Гомбургском, к кружку разговаривавших подошел и князь Никита Юрьевич Трубецкой, которому принц был свой человек, так как он был женат на сестре его, княжне Анастасии Юрьевне. Трубецкой тоже вмешался в разговор и, как человек грубый и неблаговоспитанный, принялся отделывать Алексея Петровича на разные лады. Он теперь имел своего рода силу. Во время коронации императрицы он был верховным маршалом и старался угодить не только ей самой, но и приближенным к ней дамам, оказывая им разные мелочные услуги. Вследствие этого и Авдотья Ивановна Чернышева, рожденная Ржевская, некогда любимая Петром I, и Мавруша, или Маврутка Шувалова, жена Петра Ивановича, ровесница и первая наперсница Елизаветы, и Скавронская, и Анна Карловна Воронцова, двоюродная сестра императрицы, чрезвычайно благоволили к Трубецкому и поддерживали расположение к нему императрицы.

От кучки гостей Трубецкой перешел к хозяину.

– Вот сейчас слышал я толки об Алешке Бестужеве: дельно о нем, каналье, толкуют. Уж поймаю я его когда-нибудь, и от меня он не увернется, а если мне это удастся, то доведу я его до того, что он сложит голову на плахе, – сказал Трубецкой.

– В вашей справедливости и в вашей настойчивости нельзя, князь, и сомневаться. Вы настоящий генерал-прокурор: вы были так справедливы даже в отношении вашего зятя, графа Головкина, – отозвался Лесток, хотя и примирившийся наружно с князем, чтобы совокупными силами действовать против Бестужева, но в душе не терпевший его за его ненависть к иноземцам. Лесток хорошо знал, что Трубецкой был бы не прочь расправиться круто и с ним самим. Напоминанием же о Головкине ядовитый Лесток хотел кольнуть князя, судившего своего зятя.

– Да, братец, – резко сказал Трубецкой, – я расправился с ним, как ты со своей свояченицей, Юлькой Менгден. Оба мы молодцы! – И при этих словах генерал-прокурор обернулся спиной к Лестоку, кольнув его, в свою очередь, ссылкой баронессы Юлианы Менгден.

В откровенных своих беседах с Шетарди Лесток высказывал сожаление, что он возвысил Бестужева и Воронцова, надеясь найти в них поддержку своей политике, но что они, вместо благодарности, не оказали никакого содействия его видам и что поэтому он употребит все средства, чтобы лишить их кредита, доброго имени и даже жизни.

Готовя пагубу вице-канцлеру, Лесток рассчитывал, что после падения Бестужева иностранные дела будут поручены Семену Нарышкину или князю Антиоху Дмитриевичу Кантемиру, или – что еще лучше – Румянцеву, при котором он и Шетарди надеялись действовать через его жену, чрезвычайно ловкую интриганку.

Вообще положение графа Алексея Петровича Бестужева казалось очень непрочным к тому времени, когда императрица, после своей побывки в Москве с марта 1742 года, возвратилась в опустевший на это время Петербург только 31 декабря того же года.

XXIII

Бергеру жилось в полку очень плохо. За свои недобрые качества он был нелюбим товарищами; как сварливый человек, он перессорился со всеми ими и, как сплетник и болтун, перессорил и их чуть ли не всех между собою. Заносчивость его и наглость не могли привлечь к нему его сослуживцев. Он считался вралем и пустомелей и прослыл человеком злым и нечестным. В первое время своей службы Бергер, по крайней мере, считался усердным и исправным офицером, но разгульная жизнь приучила его к лени, небрежности и распущенности. Ходила о нем молва, что он не прочь и понаушничать старшим на младших, но потерпел в этом неудачу, так как, желая подслужиться и выскочить вперед, он или выдумывал то, чего никогда не бывало, или пустой случай преувеличивал до такой степени, что он представлялся ужасным событием.

В денежном отношении ему также не везло. Он уже давно спустил дочиста то небольшое состояние, которое успел когда-то скопить его отец трудовою жизнью. Между тем деньги для него требовались в значительном количестве и на карточную игру, и на веселые гулянки. Он занимал где только мог и был кругом в долгах, которых не только не думал платить, но еще с грубостью и злостью относился к своим заимодавцам. Начальство Бергера очень радо было бы сбыть от себя такого непригодного офицера, но Бергер умел или искусно вывернуться, или выпросить себе снисхождение. Да и трудно было решиться поступить с ним слишком строго. Все вообще офицерство было тогда крайне распущено как в гвардии, так и в полевых полках, и, удалив из службы Бергера, пришлось бы удалить и других, которые во многих отношениях были нисколько не лучше его. Поэтому все, с кем имел Бергер сношения по службе, очень желали бы сжить его под каким-нибудь благовидным предлогом и только ожидали подходящего к тому случая. Однако не решались поступить с Бергером круто и потому еще, что, зная его характер, боялись, что он примется мстить тем, кто наделал ему неприятностей, а при тогдашней легкости обвинений он, по своей беззастенчивости и недобросовестности, мог наделать много зла тем, кому бы вздумал отплатить за себя. Несмотря на всю неблагоприятную обстановку, Бергер не терял все-таки надежды выйти в люди, если только повезет ему счастье, и по своим нравственным понятиям он под счастьем разумел каждый случай, который, несмотря на всю гнусность способов, можно было бы употребить в свою пользу.

Хотя все знавшие продувного кирасира не только не старались сближаться с ним, но, напротив, желали быть от него подальше. Тем не менее ему удалось заручиться приязнью двух лиц: армейского майора, находившегося по делам службы в Петербурге, Матвея Фалькенберга, своего земляка, и Ивана Лопухина, состоявшего камер-юнкером при дворе императрицы. Фалькенберг по своему нравственному складу и по своей неразборчивой искательности очень близко подходил к Бергеру, и они вдвоем нередко рассуждали о том, как бы им выйти из их ничтожества и проложить дорогу к богатству и почестям.

– Не везет нам с тобой, – говорил Бергер Фалькенбергу. – Вот посмотришь, что за счастливцы эти лейб-кампанцы: были простые солдаты, неучи, из мужиков, а теперь у них капитаном – императрица, капитан-поручиком – полный генерал, оба поручика – генерал-лейтенанты, два подпоручика – генерал-майоры, прапорщик – полковник, сержант – подполковник, капралы – капитаны и даже простые рядовые – поручики. Да и всем им даны поместья. Оклады их вчетверо больше наших, и в полевые полки их выписывают простых солдат капитанами. Впрочем, что и говорить о лейб-кампанцах, – стоит только посмотреть на гвардию: из нее чуть не мальчишки выходят в другие полки бригадирами и генерал-майорами, а мы что с тобой? Неужели же так-таки мы и протомимся всю жизнь?

– Не представилось нам, любезный мой Фридрих, случая отличиться, – заметил Фалькенберг.

– Не представилось, так надобно поискать его. Ты, конечно, знаешь о деле камер-лакея Турчанинова, которого в прошлом году в Москве кнутом били. Ведь все в один голос говорят, что никакого заговора не было, а только выдумали на Турчанинова и донесли Лестоку, а он и ухватился за этот донос, желая показать, что он охраняет государыню от злых людей.

– А что же получили те, которые донесли? – спросил Фалькенберг.

– Получили они награды не очень важные, потому что и обвиненный-то был не знатная персона, а вот если бы был сделан донос, как мне говорил однажды по-русски Лопухин, на «важную птицу», то вышло бы дело совсем иное.

– Да где достанешь важную птицу? Например, хоть бы Лопухин – он очень дурно отзывается об императрице, – если бы, положим, донести за него?

– Ну, тоже неважная птица. Нет, любезный Фалькенберг, тут нужно хватить кого-нибудь повыше, и, право, если бы к тому оказался случай, то уж я не дал бы маху.

– Да и я тоже.

– Если представится нам такой случай, то будем действовать заодно, по-товарищески, – проговорил Бергер, протягивая руку Фалькенбергу.

Совсем иные отношения были у Бергера к молодому Лопухину. Хотя Лопухин был недоволен падением ласкавшей его семью правительницы, которая оказывала внимание и ему самому, и его матери, и хотя он проговаривался иногда об этом в приятельской беседе с Бергером, особенно под пьяную руку, но он был далек от всяких политических затей и в сущности был только неустанным гулякой и бестолковым кутилой. Этого рода слабость единственно и сближала его с Бергером. Молодой Лопухин полагал, что во всем Петербурге нет более лихого собутыльника и лучшего товарища для всяких дневных и ночных похождений, а также нет более искусного игрока на бильярде, до которого Лопухин был страстный охотник. Он готов был не выпускать из рук кия с самого раннего утра и до поздней ночи. Щелканье бильярдных шаров приводило его в неизъяснимый восторг, а удачный карамболь и особенно выигрыш нескольких партий у Бергера, который по своим расчетам иногда нарочно поддавался Лопухину, делал его на некоторое время счастливейшим человеком в мире, так как после того он мог хвалиться тем, что по временам обыгрывает даже такого известного игрока, каким считался Бергер.

Бергер постоянно льнул к богатому и расточительному баричу, так что мог не только кутить с ним на даровщинку, но – что еще важнее – занимать у него деньги без отдачи. Иногда хитрый кирасир для поддержания своего мнимого кредита, когда бывал при деньгах, вытаскивал из кармана кошелек и изъявлял желание рассчитаться с добряком кредитором.

– Э, полно, Фридрих, толковать о таких пустяках, – с добродушной небрежностью говорил Лопухин, – сосчитаешься со мной, когда разбогатеешь, а мне денег не нужно.

И кирасир проворно прятал в карман свой кошелек, будучи заранее уверен, что такие дружеские слова будут повторяться при каждом его предложении о расчете.

Бергер, человек с наклонностью предателя и готовившийся так или иначе проложить себе дорогу, затрагивал по временам на всякий случай и политические мнения Лопухина, но после неудачной своей попытки разговориться с Лопухиным о шуточном будто бы доносе на майора Шнопкопфа уже не решался вести с Лопухиным таких откровенных разговоров, какие вел с другим своим приятелем, Фалькенбергом.

– Ну их! – говорил обыкновенно Лопухин, когда Бергер начинал заводить с ним речи о приближенных к императрице лицах. – Как будто нельзя прожить без почестей и отличий. Сперва я было сердился на то, что меня «унизили чином», но как пораздумал, то и увидел, что горячусь напрасно. Вот хотя бы ты: немного постарше меня и в службе состоишь подолее, чем я, а между тем ты только поручик, а я, никогда не служив ни в гвардии, ни в полевых полках, уже подполковник. Будет с меня и этого… Да, впрочем, что о том толковать, выпьем-ка лучше. – И, говоря это, Лопухин наполнял вином стакан, стоявший перед кирасиром.

Бергер не терял, однако, надежды рано или поздно извлечь для себя пользу из близкого знакомства с откровенным и недалеким подполковником. Он соображал, что Лопухин, вращаясь в таком обществе, в котором всего чаще говорят о государыне и «правителях» и где, наверное, ведутся порою разные «неистовые» речи, может проболтать что-нибудь пригодное для него, Бергера. Бергер тем вернее мог рассчитывать на такой случай, что приятель его был из опального семейства, роптавшего на переворот, происшедший в пользу царствующей государыни, и на заточение благоволившей к нему правительницы. Ему было известно из откровенных разговоров Лопухина, что матери его стоила много слез ссылка Левенвольда и что она бог знает на что решилась бы, лишь бы иметь от него какую-нибудь весточку. Кроме того, Бергер вообще чуял поживу в том кружке, к которому принадлежало семейство Лопухиных.

16Амфитрион – гостеприимный, хлебосольный хозяин.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru