© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010
© ООО «РИЦ Литература», 2010
В небольшой, но опрятно убранной комнате, на одной из многочисленных и скромных лифляндских мыз[1] сидели за дубовым чистым столом двое пожилых мужчин. Они составляли между собою совершенную противоположность по их внешности. Один из них, в котором легко было узнать хозяина, так как он угощал своего собеседника, был невысокий, здоровый и толстый весельчак с широкою грудью, короткою шеей и выдавшимся брюхом. Несмотря на свои почтенные годы и тучность, он отличался проворством и ловкостью. Часто во время разговора он или, вскакивая с места, смеялся от души, то отмахиваясь обеими руками, то держа ими свое дрожавшее от смеха брюхо, или, оставаясь сидеть, сильно притопывал об пол своими короткими ножками в такт хохоту. Иногда, после громкого хохота, он отваливался на спинку кресел и с трудом дышал, как будто только что сбросил с плеч тяжелую ношу.
Другой собеседник – гость – был не столько высокий, сколько долговязый и поджарый, с коротким туловищем, с выпяченною искусственно грудью, на худеньких и тонких, точно жерди, ногах, и прежде всего напоминал собою журавля. Сидя на креслах, он беспрестанно вытягивал вперед свои ноги, обутые в высокие кожаные краги. Худощавое, с множеством мелких, неглубоких морщин, вроде продолговатых насечек, и с вытянутыми щеками лицо; лоб с высокими взлизами и глубоким вдоль его шрамом; орлиный, но вместе с тем аляповатый нос; впалые большие серые глаза под седеющими густыми бровями и, наконец, длинные и густые опущенные книзу усы с сильно пробивавшейся проседью, придавали этому гостю воинственный вид. Одежда его соответствовала как нельзя более этому виду. На нем был военный мундир тогдашнего немецкого покроя, из темно-зеленого сукна, с небольшим отложным воротником красного цвета, с мелкими круглыми пуговицами, и узкие лосиные панталоны; а на затылке болталась, словно маятник, то в ту, то в другую сторону, небольшая, плотно свитая косичка. Сбоку у него висел на белых ремнях с огромным эфесом большущий палаш[2], который беспрестанно грохотал, стукаясь об пол, и который он по временам ставил между колен, складывая на его рукоятке свои жилистые руки или упираясь на него его гладко выбритым острым подбородком. К грохоту палаша примешивалось очень часто и звяканье огромных шпор. На столе перед ним лежали белые лосиные перчатки, небольшая треуголка тогдашней формы, с поднятыми с трех сторон полями, а отсрочивавший их золотой галун показывал людям, знавшим толк в тогдашней военной форме, что лицо, которому принадлежала треуголка, было особой штаб-офицерского ранга. Гость, говоривший, как и хозяин, по-немецки, произносил слова резко и отрывисто и порою так строго упирал свои глаза в собеседника, что тот если и не трусил своего приятеля-гостя, то все же весьма заметно проникался к нему уважением, отзывавшимся сознанием какой-то дисциплины. В это время он дружеское «ты» заменял обращением к своему собеседнику на «вы», прибавляя слова «высокородный господин, герр майор, герр фон Шнопкопф» и т. п., и веселость его на несколько времени замирала.
При разговоре двух старых приятелей присутствовало еще и третье лицо, которое, собственно, нельзя было назвать собеседником. Это был мальчик лет одиннадцати – красивенький белобрысенький немчик. Видно было, что на него майор производил чрезвычайно сильное впечатление. Он превращался весь в слух, стараясь не проронить ни одного слова, произносимого воинственным гостем; но лишь только гость хотя случайно обращал на него свои глаза, мальчуган жался, ежился и как будто хотел куда-нибудь спрятаться от этих серых глаз, словно проникавших во все его помыслы. Очень бы хотелось подростку Фридриху подержать в руках или хоть потрогать блестящий палаш майора, надеть на свои маленькие руки его огромные перчатки с раструбами и его треуголку, но об этом нельзя было и подумать: майор смотрел так грозно, что при одной мысли о дерзостном прикосновении к его амуниции у мальчугана опускались вниз руки, черзвычайно шаловливые в другое время.
Беседуя со своим приятелем, майор порою вынимал вставленную в один конец его рта коротенькую глиняную голландскую трубочку, из которой он с наслаждением тянул дым, слегка пошлепывая губами, как будто смакуя вкус той горечи, которая лезла ему в рот. Такие трубочки были тогда в Европе во всеобщем употреблении и со времени Петра расплодились и у наших солдат под названием «носогреек». Майор курил крепчайший кнастер[3], от которого даже у него, несмотря на всю его привычку к этому снадобью, по временам мутило в глазах и в них начинали вертеться зеленые, синие и красные круги. Время от времени майор протыкал набитый плотно в трубку кнастер длинной медной спицей, привешенной к трубочке.
– Его курфиршское высочество, – рассказывал майор своему хозяину, – соизволил отдать тот отряд, к которому я принадлежал, в распоряжение его величества короля шведского Карла XII, и я, таким образом, участвовал в победоносной для шведов баталии под Нарвой. Побывал я потом в Польше, а затем пришли мы в Малороссию – страну очень хорошую, где можно жить и продовольствовать войско очень дешево. Под Нарвой меня прокололи вот сюда пикой, – майор дотронулся рукой до левого бока, – но так как мы остались победителями, то раненые наши, в том числе и я, не были взяты в плен. Совсем другое вышло под Полтавой: там мы были разбиты русскими, и я, раненный пулею вот сюда, – майор высоко задрал вверх правую ногу и указал на ее щиколотку носком левой ноги, – был взят русскими в плен.
Так как Шнопкопф рассказывал теперь о своих военных деяниях, то требовалось оказать ему особенное уважение, и вследствие этого хозяин изменил свое приятельское обхождение с майором на почтительное.
– Ведь вы, господин майор, были взяты в плен вместе с его сиятельством господином графом фон Левенвольдом, моим земляком и почти соседом? – полунапоминая и полурасспрашивая своего собеседника, сказал хозяин. Хотя он очень хорошо знал это обстоятельство, рассказанное ему уже майором, но не упускал случая повторить этот вопрос, так как этим он давал майору повод завести сетования на испытанные им, Шнопкопфом, неудачи по службе, а майор, будучи совершенно одиноким человеком по своему семейному положению любил разговаром об этом предмете с близкими ему людьми хоть несколько отвести свою скорбящую душу.
– Да, но он был тогда простым драгуном и моложе меня на много лет, а теперь какая между нами разница? – хотя и с грустью, но без малейшего проявления зависти проговорил старый служака.
– Но как же он так далеко ушел? – спросил хозяин.
– Через карты и через женщин, – проговорил вполголоса майор, вытянув вперед шею по направлению к хозяину и полагая, что при таких предосторожностях он охранит от всякого соблазна присутствовавшего при этом разговоре мальчугана.
Хотя Фридрих не имел никакого понятия о карточной игре, а тем менее мог себе представить ту огромную и бешеную игру, какую вел Левенвольд в Петербурге, и хотя он, по своему детскому возрасту, не в силах был без постороннего истолкования домыслиться, каким образом можно через женщин выходить в знатные люди, но тем не менее, как это часто случается в детстве, слова майора «женщины» и «карты», хотя и без сознания их настоящего значения, запечатлелись в памяти Фридриха вместе со столь часто повторявшимся в доме отца его именем Левенвольда, о котором говорили как о необыкновенно счастливом человеке.
– Да и что для нас, немцев, значит военная служба? – как бы спросил самого себя с оттенком грусти старый рубака. – Разве мы служим нашему отечеству? Мы служим только тому знамени, под которое то сегодня, то завтра поставит нас слепая судьба.
Майор быстро выдернул изо рта трубку, положил ее боком на край стола и, загремев палашом, встал с кресла и вытянулся во весь рост.
– Я верою и правдой служил тем знаменам, под которыми находился, – торжественно проговорил он, подняв к потолку правую руку, как для присяги. – По повелению моего всемилостивейшего государя данную ему военную присягу я перенес на его величество короля шведского. В сражении под Полтавой меня взяли в плен русские, но не захватили меня, как труса, – я лежал на поле битвы с простреленной ногой и без памяти, ошеломленный ударом сабли по лбу. Плен при таких не позорных ни для какого воина условиях освободил меня от обязательства перед королем шведским, и я получил полное право выбрать себе новое знамя.
Так как майор произносил все это с горячностью и убеждением, стоя на своих длинных ногах, то хозяину показалось неприличным оставаться сидя, и он счел нужным также встать и при этом наставительно подмигнул мальчугану, который вскочил со своего стула; таким образом, вышло нечто торжественное.
– Его величество царь Петр Алексеевич, – продолжал майор, – умевший ценить славу и понимавший несчастье людей, обласкал нас, пленных, и предложил тем, которые могли считать себя вправе отречься от присяги королю, вступить в его царскую службу. Я был свободен и с чистою совестью присягнул военному знамени русского царя; до русских же мне не было, собственно, никакого дела, я их и знать не хотел, но по повелению царя я всегда и на всяком месте сумел бы умереть за него, как следует честному солдату, и соблюду этот долг до тех пор, пока буду служить знамени, которому присягнул.
– О, я знаю, ты честный служака, – подхватил хозяин, обращаясь к майору, медленно, со стуком палаша опускавшемуся в кресло.
– Мне, впрочем, русская служба не совсем чужая; еще дед мой служил в иноземном войске в Москве при тамошнем царе, – не помню теперь, как его звали, – да убежал оттуда, – продолжал майор.
– Значит ты, дорогой Ульрих, не в него пошел. Плохой он, видно, был служивый!
– Нет! – с жаром вскрикнул майор. – И я то же самое сделал бы на его месте. Дед мой был обязан повиноваться только воинскому уставу, а ему вдруг захотели отрезать нос…
Хозяин изумился, а мальчуган встрепенулся и с напряженным любопытством навострил уши.
– Отрезать нос? – сдерживая с трудом подступивший к горлу хохот, спросил хозяин.
– Да, ему хотели отрезать нос по указу главного московского попа, которого называли патриархом, – с негодованием заговорил майор, – и хотел его так наказать за то, что он курил табак, ну а такому закону он не обязывался подчиняться. Он должен был повиноваться только своему начальству, а тут, как оказалось потом, вмешались, по подозрению, русские попы. Что они за командиры немцам?
– Да, да, совершенная правда, – поддакнул хозяин.
Майор хотел было продолжать, но его собеседник готовился разразиться хохотом. По лицу хозяина уже начало скользить судорожное подергивание – предвестник неудержимого хохота. Он хотел как-нибудь предупредить его взрыв подходящею шуткою, так как засмеяться только рассказу майора было бы крайне неприлично.
– А большой был нос у вашего дедушки? – вдруг спросил хозяин и захохотал уже во все горло.
Мальчуган, который до сих пор слушал рассказ Шнопкопфа не без ужаса, вдруг на всю комнату прыснул от смеха.
– А ты, сшенок, как отваживался смеяться над законом? – вдруг на ломаном русском языке обратился майор к Фридриху, грозя ему пальцем. – Я буду тебя научивать, как следует уваживать закон! – с запальчивостью гаркнул майор.
Мальчик, не понимая, на каком языке так грозно заговорил майор, вскочил, оторопевши, с места, а хозяин от изумления разинул рот.
Майор, строго взглянув на своего собеседника, принялся объяснять ему то, что сказал по-русски Фридриху, и стал внушать, что дисциплина требует, дабы молодые люди не позволяли себе издеваться над тем, что устанавливают или требуют старшие, кто бы они ни были, хотя бы и русские попы, и что если он, майор, мог осуждать закон, как человек взрослый, порядком поживший на своем веку, то все же молокососы, подобные Фридриху, должны держать себя чинно при старших и только почтительно слушать, что говорят эти последние, не выражая при этом даже знаков одобрения, а тем еще менее имеют они право выражать знаки порицания.
Хотя и должно было показаться слишком странным, что немец-майор вдруг, ни с того ни с сего, заговорил с Фридрихом по-русски, но это объясняется очень просто. Подогретый уже разговором о святости воинского долга, майор невольно перенесся мыслью в ту среду, в которой он вращался уже двадцать восемь лет, – в среду своих подчиненных из русских, и начал в каком-то полузабытьи делать нагоняй Фридриху на русском языке по привычке, так как этот язык почти исключительно употреблялся им в подобных случаях. Нельзя, впрочем, не добавить, что раздражению вспыльчивого майора посодействовала и насмешка над дедушкиным носом.
Шнопкопф мог быть признан одним из главных типов немецких воинов прошлого века. Мог он, вместе с тем, – при отсутствии в ту пору так называемых ныне «политических принципов», – считаться и типом простого, честного солдата. Надобно сказать, что в это время мелкие владетели разрозненной Германии обратились, между прочим, в поставщиков «пушечного мяса». В их резиденциях беспрерывно слышались и наигрывание охотничьих рожков, и грохот барабанов, и под эти надоедавшие местным жителям звуки и стукотню обучались военным экзерцициям[4] верноподданные герцогов, князей, маркграфов, ландграфов, пфальцграфов[5] и т. д.
Достаточно обученные военной выправке и военным приемам, они то оптом, то в розницу сдавались в временное распоряжение разным верховным правителям, имевшим надобность воспользоваться наемными воинскими силами. Такие сделки, – как обыкновенные имущественные сделки, – заключались своего рода нотариальным порядком. Один владетель обязывался другому выставить, под страхом денежной неустойки, к такому-то сроку такое-то число гренадеров, драгун, кирасиров, бомбардиров, драбантов и других всякого приспособления военных людей. Получивший же их во временное пользование другой владетель обязывался возвратить всю эту рать «в целости» ее собственнику, но так как болезни и баталии не обращали внимания на святость и на нерушимость подобных договоров о сохранении чужой собственности, отданной только на время, а не окончательно, то в договорах об этом постановлялось, что настоящий владелец должен за утрату или порчу его воинства получить известное денежное вознаграждение. Весь могущий произойти при этом ущерб был расписан по статьям с немецкою аккуратностью. Постановлялось, что за полегшего «на поле чести» фендриха должно быть заплачено столько-то, за ефрейтора столько-то, за капрала столько-то и т. д.; провиделась также возможность различных увечий и поранений, причем производима была предварительно их оценка. Ценились тут руки, ноги, глаза, зубы, нужные солдату, чтобы скусывать ружейный патрон; перечислялись тут и другие увечья, делающие всякий воинский чин неспособным к дальнейшему отправлению его боевых обязанностей. Затем уши и нос не входили в оценку, так как истинно храбрый воин мог бы обойтись и без них.
В одну из таких ратных поставок попал и Шнопкопф, понявший уже слишком свято свою обязанность умирать или быть искалеченным ради денег, полученных его августейшим повелителем. Он усердно бил тех, на кого его натравливало начальство, и, в свою очередь, не раз был бит и мят сам куда как больно, собственно, ни за что ни про что. Под Нарвой его, несмотря на победу со стороны той рати, к которой он принадлежал, вдобавок к той ране, которую он получил в бок, вздули еще шибко прикладом; под Полтавой его придавили чем-то тяжелым и стукнули саблей вдоль лба. Но все эти раны не шли у него в счет, и Шнопкопф, вспоминая о них, только радовался, что имел случай выполнить свой священный долг перед тем знаменем, которому он принес присягу, хотя и недобровольную. Битва под Полтавой безупречно освободила его от прежней, слишком невыгодной для него присяги, и он, достигнув теперь в русской службе майорского чина, был по-своему доволен и если с некоторою грустью и вспоминал разницу между собой, незаметным еще майором, и блестящим гофмаршалом Петербургского двора графом Левенвольдом, красавцем и записным игроком, то вспоминал лишь как о примере, наглядно поучающем, что у судьбы есть и свои балуемые чада, и свои пасынки, к которым она относится совершенно равнодушно.
После русского окрика на легкомысленного немчика и внушения, сделанного его весельчаку-родителю насчет необходимости внедрять дисциплину в юные сердца, а также после согласия со стороны отца о пользе такой заботы, разговор весьма естественно перешел к вопросу о будущей судьбе Фридриха. Отец хотел приспособить сына к мирным сельским занятиям, но майор твердо и красноречиво настаивал, чтобы отец отдал будущего юношу в военную службу. При этом он растолковал, что военная служба в России – дело для немцев очень подходящее, и что если при нынешних условиях посвятить ей себя смолоду, то можно уйти куда как далеко – можно попасть не только в генералы, но, пожалуй, добраться и до фельдмаршала.
– Много немцев служит в русских войсках, но их в солдатах мало, почти все они состоят в офицерах, и немало есть также из них и полковников и генералов, – говорил Шнопкопф. – Фридрих найдет себе в Петербурге хорошую немецкую компанию. Вот еще недавно учреждены в Петербурге два гвардейских полка, конный и Измайловский, в которые хотят принимать исключительно немцев. Да что и говорить – живется нам в России не худо! Фельдмаршал Миних родом из Ольденбурга, а первое лицо при ее величестве, его светлость герцог Курляндский – немец из ваших краев; а потом наберется еще много и других наших единоплеменников, состоящих в больших чинах.
– Да вот хоть бы один из моих земляков, – не без гордости вставил хозяин, – генерал Балк, как высоко зашел; значит, служил исправно.
Гость не поддержал на этот раз хозяина. Он не ответил ничего, но, вспомнив историю Монсов и не слишком приглядный брак Балка с Матреной Монс, закусил нижнюю губу и отрицательно помотал головою, а на его строгом и честном лице выразилось неудовольствие. «По-моему, следует служить вовсе не так, чтобы дойти до генеральского чина, – подумал майор, – чин этот надо брать или в сражении, или на учебном плацу, а не иными способами».
– Через дочь свою генерал, как у нас говорят, и с царским семейством породнился, – продолжал хозяин, довольный тем положением, какое занял в России лифляндский дворянин фон Балк.
– Да, это правда, – равнодушно пробурчал майор, – царь Петр выдал его дочь Наталью за двоюродного брата своей жены, господина Лопухина, человека очень богатого.
– Вот оно как! – радостно крикнул отец Фридриха. – Когда я, по твоему совету, буду посылать моего сына на службу в Петербург, то непременно достану ему письмо к госпоже фон Лопухиной от ее здешних родственников, господ Лилиенфельдов. Она станет оказывать Фридриху свое покровительство, и вот, дорогой Ульрих, ты увидишь, как сынишка мой далеко пойдет! – И заботливый папаша весело захохотал при этом полною грудью.
– Прежде чем искать ему дамских протекций, – сурово проговорил майор, – пусть постарается заслужить расположение своего военного начальства.
– Да ведь ты, любезный мой приятель, возьмешь его под свой надзор?
– И сделаю из него исправного солдата, если ты мешать не станешь. Будет дурно служить и не помогут увещания, так примусь и за фухтеля[6]. Шутить я не люблю.
– Ой! Ой! О! – вскрикнул хозяин, которому показалось, что и по его спине гуляет это исправительное орудие.
– Фридрих Бергер! – громко и повелительно крикнул Шнопкопф, встав с кресла.
– Фридрих Бергер! – еще повелительнее и еще громче позвал к себе майор мальчугана, который, после заданной ему русско-немецкой острастки, поспешил улучить благоприятную минуту, чтобы убраться от грозного майора.
Шнопкопф между тем надел перчатки и шляпу, подтянул пояс у палаша и принял внушительную позу в ожидании появления своего будущего питомца, который вскоре после второго зова в сильном волнении предстал перед майором.
Между тем старик Бергер в недоумении посматривал на майора, который в эту минуту казался ему и смешным и грозным, так что он и сам не знал, что ему следует делать – хохотать или трусить.
– Ты должен на первый зоф являться по своему нашальству, – внушительно по-русски сказал Фридриху майор. – Нашальство требует тебя на караул, на тревог. Ты, как говоряйт русские, дерши всегда ухи остро.
Майор эту затвержденную по-русски речь, беспрестанно повторяемую им на службе, перевел теперь по-немецки, желая показать своим знанием русского языка, что он недаром получает свое штаб-офицерское жалованье и что он хоть и немец, но умеет учить русских солдат как следует, то есть прежде разъяснит им, что требуется от них, а потом уж взыскивает за неисправность.
Мальчуган стоял словно вкопанный, но с тою распущенностью, какая бывает свойственна детям, которых мало школят.
Майор отступил задом шага на три от Фридриха, пристально смотря на него.
– Слю… шай!.. Смирно! – скомандовал он, но нежданный новобранец не понял русской команды и, растерянный, смотрел на Шнопкопфа.
Между тем майор, объясняя по-немецки Фридриху, что он от него требует, подошел к нему и начал кулаком подталкивать его подбородок, поднимая толчками, – на этот раз, впрочем, очень легкими, – вверх его голову. Потом, взглянув на него и заметив, что голова мальчика наклонена несколько в правую сторону, он стал тем же способом подавать ее влево до тех пор, пока не привел в такое положение, в каком голова солдата должна находиться во фронте.
Отец Бергер, посматривая на то, как майор выправляет его сына, и незнакомый вовсе с предварительными приемами военной муштровки, только удивлялся, пожимая плечами и покачивая в недоумении головою.
– Ты должен будешь служить исправно, честно и усердно; если же станешь шалить и не слушать начальства, то тебя, как сказано в воинском уставе, – можно будет «весьма шифота лишать через аркебузирование»[7].
Сказав это выражение, взятое буквально из русского воинского регламента, сперва по-русски, майор, для сведения и для надлежащего вразумения Фридриха относительно предстоящих ему по воинской службе обязанностей разъяснил эти слова и по-немецки.
Малый струхнул не на шутку, и из глаз его выступили слезы.
– Я тебе, мой любезный друг, сделаю из него хорошего служивого, – обращаясь к отцу, самоуверенно сказал майор, слегка погладив Фридриха рукою по голове в виде начальственного одобрения.
– Я поручу тебе его в Петербурге, и там ты заменишь ему меня, – с чувством сказал отец.
– Знай наперед, приятель, что я по службе спуску ему ни на волос не дам, а во всех других случаях буду защищать его от притеснений и нападок и никогда не забуду, что он наш брат немец! – И майор протянул свою правую руку для дружеского пожатия с растроганным хозяином.
Шнопкопф пояснил Бергеру, что он, майор, назначен военною коллегией для осмотра и проверки военного обоза в полевых полках, расположенных в Лифляндии и Курляндии, и что, проезжая для исполнения этого поручения невдалеке от его имения, не мог не взять несколько в сторону, чтобы повидаться хотя часок со своим старым другом. Затем он распрощался с хозяином.
– Когда на службе будешь прощаться со мною, – не преминул Шнопкопф внушить Фридриху, – то следует тебе держать руки по швам и сказать только: «Стравья шелаю, ваше высокоблагородие».
Майор, по существовавшему тогда по всей Европе среди военных людей обычаю, разъезжал и по проселочным дорогам не иначе как в полной форме. Только усевшись в бричку, да и то на ночь, он снимал с себя мундир, заменяя его, смотря по времени года, епанчою или тулупом, а треуголку – простою шапкой; но палаша не отцеплял никогда и возился с ним в дороге денно и нощно, твердо памятуя, что истинный солдат должен быть всегда в готовности к бою и что первым признаком такой готовности служит имение при себе надлежащего по роду службы оружия.
Майор выразил хозяину искреннее сожаление, что не мог засвидетельствовать своего глубочайшего уважения госпоже Бергер, его почтенной супруге, которая с двумя взрослыми дочерьми уехала в гости, и просил ее мужа исполнить это за него.
Гремя своим палашом на всю мызу, майор взобрался в бричку, уселся в ней на разостланном сене и отдал провожавшим его отцу и сыну прощальный поклон по военному уставу. Почтарь протрубил в рожок, хлестнул лошадей длинным бичом, и бричка быстро выкатила из ворот на дорогу.