Я: Ничего себе! Едва-едва!
ОН: И не говори.
Я: Голоден?
ОН: Ты читаешь мои мысли.
Тоф играет в Детской лиге за команду, которую тренируют двое чернокожих, и эти двое чернокожих стали Номером Один и Номером Два среди всех знакомых чернокожих Тофа. Игроки его команды (как и тренеры) носят красную форму и тренируются на поле в парке, окруженном со всех сторон соснами и расположенном в двух кварталах от нашего дома, немного выше по склону холма, вид оттуда открывается еще более захватывающий. На тренировки я ношу с собой книгу, полагая, что наблюдать за занятиями восьми – десятилетних детей должно быть скучно, но это совсем не так. Зрелище увлекательное. Я слежу за каждым движением: смотрю, как они подходят к тренеру за указаниями, смотрю, как бросают мячи, смотрю, как пьют воду из фонтанчика. Нет, я смотрю не на всех, конечно, я смотрю на Тофа, слежу за его новой красной бейсболкой, которая ему велика, слежу, как он ждет своей очереди, как он ловит мяч, поворачивается и бросает его тренеру на вторую базу. Я смотрю только на него, даже пока он ждет выхода на поле; мне интересно, разговаривает ли он с другими ребятами, ладит ли с ними; я напряженно стараюсь понять, принимают ли его, и слежу… – время от времени я отвлекаюсь на одного из чернокожих детей, делающих на поле нечто потрясающе, – у них две явные звезды, мальчик и девочка, оба рослые, быстроногие, невероятно одаренные, играют гораздо лучше остальных, но ленивые и расслабленные, поскольку знают о своем таланте. Во время тренировок я жду, когда настанет очередь Тофа, когда придет его черед принимать подачу или стоять на второй базе, практически умирая от волнения.
Мог же его поймать!
Отлично-отлично-отлично!
Ну же, давай!
Я не говорю ни слова, и это все, что я могу сделать, чтобы не поднимать шума. Ловит он хорошо, вообще поймать может все что угодно – мы работаем над этим с тех пор, как ему исполнилось четыре, но вот с подачами… ну почему этот парень не умеет подавать? Может, бита нужна полегче? Заглохни! Замах! Замах! О господи, да такой подачей только мясо отбивать для готовки. Бей по мячу! Бей по этому кокосу, парень!
Сам я никогда не был хорошим бейсболистом, но и в старших классах школы, и в колледже неизменно делал вид, что знаний моих хватит для того, чтобы получить на лето работу тренера по тиболу[44] или начальника спортивного лагеря. Когда Тоф подрос, он ходил бы со мной на тренировки, каждый день таскался бы за мной, с трудом скрывая счастье быть младшим братом начальника лагеря.
Я наблюдаю, и матери наблюдают. Я не знаю, как с ними общаться. Я один из них? Время от времени они стараются вовлечь меня в беседу, но тоже не знают, как вести себя со мной. Я смотрю в их сторону и улыбаюсь, когда кто-то из них шутит, и все остальные смеются. Они смеются – я слегка хмыкаю, не хочу показаться чересчур навязчивым, просто как бы говорю: «Я вас слышу, я смеюсь вместе с вами, я разделяю ваше настроение». Но когда смех утихает, я по-прежнему остаюсь в стороне, я – это нечто иное, а что именно, никто не знает. Они не хотят тратить время на старшего брата, которого послали за Тофом, пока их мать готовит ужин, или задерживается на работе, или застряла в пробке. Я для них – нечто временное. Может, вообще кузен. Может, молодой приятель разведенки? В принципе, им все равно.
Ну и хрен с ним. Дружить с этими мамашами я и не собираюсь. Да и с чего бы? Я не один из них. Они – старье, а мы – новые модели.
Я смотрю, как Тоф общается со сверстниками, перевожу взгляд с одного на другого, прикидываю, подозреваю.
С чего это они смеются?
Над чем смеются? Над бейсболкой Тофа? Ведь она велика, так?
Да кто они такие, эти маленькие засранцы? Я им уши поотрываю.
А, вот в чем было дело. Всего-то. Ха-ха. Ха-ха
После тренировки мы идем домой, вниз по улице Марин-роуд – чудовищный спуск под углом не меньше сорока пяти градусов. Идти по ней и не выглядеть при этом глупо практически невозможно, но Тоф придумал походку, решающую этот вопрос: шагает так размеренно, вразвалочку, на причудливо согнутых ногах, загребая впереди себя руками и отбрасывая назад воздух, – выглядит все это в итоге не так смешно, как обычное неуклюжее шлепанье ногами и размахивание руками. То еще зрелище, эта походка.
Когда мы доходим до нашей улицы, Спрюс, и поверхность выравнивается, я спрашиваю его, как можно мягче, насчет его подач, вернее, их отсутствия.
– Слушай, почему ты так хреново бьешь?
– Не знаю.
– Может, биту нужно полегче?
– Думаешь?
– Да, пожалуй, стоит купить новую.
– Купим?
– Да, поищем новую, что-нибудь придумаем.
Тут я толкаю его в кусты.
Мы по-прежнему в пути. Мы едем на пляж. В машине, если по радио не играет какой-нибудь революционный рок-н-ролл, – революционный рок-н-ролл, написанный и исполненный гениями современной музыки, – мы играем в слова. Какой-то звуковой фон быть должен – музыка или слова. Только не молчать. Смысл игры в том, чтобы назвать бейсболистов, чье имя начинается с той же буквы, что и фамилия предыдущего.
– Джеки Робинсон, – говорю я.
– Рэнди Джонсон, – говорит он.
– Джонни Бенч, – говорю я.
– Кто?
– Джонни Бенч. Кэтчер из «Редз».
– Уверен?
– В смысле?
– Никогда не слыхал о нем.
– О Джонни Бенче?
– Ага.
– И что?
– А то, что ты, может, сам его придумал.
Тоф собирает бейсбольные карточки. Он может назвать текущую стоимость любой своей карточки – а их у него тысячи, если добавить к его коллекции те, что достались в наследство от Билла. И тем не менее он ничего ни о чем не знает. Я остаюсь спокоен, хотя Тоф и заслуживает хорошего удара головой о стекло. Слышали бы вы, какой звук при этом получается. Очень необычный, даже он сам это признает.
Джонни Бенч? Джонни, блядь, Бенч?
– Не сомневайся, – говорю я. – Джонни Бенч.
Мы тормозим у пляжа. Я останавливаюсь здесь, потому что слышал о существовании пляжей вроде этого и еще потому, и как раз здесь, в нескольких милях от Монтары, сразу за широким изгибом шоссе, есть как раз такой пляж с табличкой: «Для нудистов». Мне вдруг становится очень любопытно. Я съезжаю на обочину, выскакиваю из машины…
– Приехали? – спрашивает он.
– Возможно, – говорю я растерянно, голова кружится…
И, не дожидаясь Тофа, обгоняя собственные сомнения, едва ли не бегом направляюсь ко входу. Это нормально? Я думаю, да. Нет, ненормально. Я знаю, что делать, я знаю, что будет правильно. Так? Так. Прекрасно. Нудистский пляж? Прекрасно. Нудистский пляж. Нудистский пляж. Мы идем ко входу. Бородатый мужик, сидящий на стуле с серой металлической коробкой на коленях, требует за вход по десять долларов с каждого.
– За него тоже десятка? – спрашиваю я, указывая на стоящего рядом со мной восьмилетнего мальчика в футболке с эмблемой Университета Калифорнии и в бейсболке козырьком назад, тоже с эмблемой Университета.
– Да, – говорит бородач.
Я смотрю через голову бородача в сторону утеса, пытаясь разглядеть пляж у его подножия и понять, стоит ли оно того. Двадцать долларов! За десятку там должны быть какие-нибудь очень впечатляющие обнаженные женщины, а не просто натурщицы из класса живописи. Это нормально. Это познавательно. Это естественно. Мы в Калифорнии! Все в новинку! Никаких правил! Будущее!
Я почти решился. Подхожу вплотную к бородачу и так, чтобы Тоф не слышал, пытаюсь выяснить, что да как.
– Так что, детям тоже можно?
– Конечно.
– Но ведь это как-то… странно.
– Странно? Что тут странного?
– Так ведь ребенок, понимаете ли. Не слишком ли это?
– Слишком что? Слишком много человеческого тела? – он говорит таким тоном, словно это я тут извращенец, он – Мистер Естественность, а я какой-то одежный фашист.
– Ладно, проехали, – говорю я. Идиотский пляж. Скорее всего, просто кучка голых бородатых парней, костлявых и бледнокожих.
Мы возвращаемся на шоссе, забираемся в красную «хонду» и продолжаем путь. Мимо серфингистов, через эвкалиптовую рощу перед Хаф-Мун-бэй, вокруг порхают птицы, кружатся над нами – они тут тоже для нас! – потом мимо скал перед въездом в Сисайд, далее дорога становится немного более пологой, затем еще несколько поворотов и – вы видели это гребаное небо? В смысле вы, бля, вообще были когда-нибудь в Калифорнии?
Из Чикаго мы уезжали впопыхах. Распродали большую часть вещей – все то, что не хотели брать с собой, – воспользовавшись услугами деловитой женщины, которая пришла, все оценила и связалась с нужными людьми, – явно у нее имелся список энтузиастов, всегда готовых скупить имущество недавно умерших, кому она и сообщила, что по адресу Вейвлэнд, 924, распродажа; мы в это вообще не вмешивались. Разошлось почти всё, мы оставили только кое-что из игрушек Тофа, несколько кофейных кружек и разрозненное столовое серебро. Все это, а также то, что не удалось продать, мы упаковали – получилось, кстати, много, коробок шестьдесят, – погрузили в фургон и сейчас храним в гараже дома на Спрюс-стрит. Билл продал мамину машину, а Бет продала машину отца и купила джип, а я расплатился с банком за «хонду», которую мы совсем недавно купили на пару с отцом, чтобы мне было на чем добираться до дома на выходные.
В Беркли мы живем с Бет, ее лучшей подругой Кэти – она тоже сирота, ее родители умерли, когда ей было двенадцать, – и моей девушкой Кирстен, которая всегда хотела жить в Калифорнии, вот и переехала с нами. На нас пятерых в живых остался только один родитель – мать Кирстен, так что поначалу мы гордились своей независимостью; мы, сироты, начнем домашнюю жизнь с нуля, ни на что не опираясь. Это казалось отличной идеей, что мы будем жить под одной крышей, – как в колледже! как в коммуне! – кто-то присматривает за ребенком, кто-то занимается уборкой, кто-то готовит! Совместные обеды, вечеринки, веселье! Но от силы через три-четыре дня стало ясно – и причины тоже ясны, – что идея была не очень. Каждый из нас напряжен из-за необходимости приспосабливаться к новому месту, новой школе, новой работе, и каждый из нас начал раздражаться, жаловаться и спорить: где чьи газеты; пора бы уже знать, что не стоит покупать гранулированное средство для посудомоечной машины, неужели это и так непонятно, боже ж ты мой. Кирстен, которая еще не расплатилась за учебу, а накоплений у нее почти нет, изо всех сил старается найти работу, но у нее нет машины. И она не разрешает мне платить ее долю аренды.
– Я сама заплатить могу, не беспокойся.
– Не позволю тебе платить.
– Рыцарь снова на коне!
И хотя я могу заплатить, она все усложняет, даже летом. Так что утром я везу ее до метро по дороге в спортивный лагерь Тофа, и мы с Кирстен переругиваемся, только и ищем повода накинуться друг на друга, взорваться, и так до бесконечности, мы даже не представляем себе, будем ли еще жить вместе этой осенью, найдем ли себе к осени работу, будем ли влюблены друг в друга этой осенью. Дом только усиливает наши проблемы, образуются альянсы – Тоф и я, Кэти и Бет, Бет с Кирстен и Кэти – и, как следствие, постоянные стычки, от которых этот дом, со всеми его прекрасными видами, становится тесным; и атмосфера веселья пропадает, хотя мы с Тофом отчаянно пытаемся ее создать.
Например, мы обнаружили, что поскольку полы в доме деревянные, а мебели немного, есть как минимум два идеальных места, где можно разбежаться и скользить. Лучшее – в проходе от задней террасы к лестнице, даже при небольшом разбеге там можно проехать футов тридцать, как раз до лестницы, ведущей на нижний этаж, а ее первую половину можно преодолеть одним прыжком, если, конечно, не пугает сделать в финале кувырок и вскинуть руки, как Мэри Лу Рэттон[45]. Ура! Америка!
Рис. 1
Наш трюк – на радость соседям и прохожим – изображать, как я порю Тофа ремнем. Вот как это выглядит: открыв заднюю дверь на террасу, мы идем в гостиную, я держу в руках сложенный пополам ремень и резко дёргаю его, так что получается звук, словно я со всей силы бью Тофа по ногам. Он визжит, как поросенок.
Ремень: Щелк!
Тоф: (Визжит).
Я: Ну как тебе это, нравится?
Тоф: Прости, прости! Я больше не буду!
Я: Да ну? Да ты ходить больше не сможешь!
Ремень: Щелк!
(Визг) и т. д.
Это очень весело. Мы, Тоф и я, атакуем Калифорнию, живем по полной, пока не наступила осень и нас не заперли в четырех стенах, пока Бет и Кэти занимаются своими делами, а Кирстен ходит по собеседованиям. Мы с Тофом отправляемся на Телеграф[46] поглазеть на всяких чудиков. Мы бродим по университетскому городку в поисках Голого Парня, хиппи, кришнаитов и евреев за Иисуса[47], разгуливающих топлес женщин, которые шокируют гуляющих, выставляются перед телевизионными камерами и дразнят копов, выписывающих им незаслуженные штрафы. Ни одной обнаженной груди мы не увидели, Голого Парня так и не отыскали, но однажды наткнулись на Голого Старика с седой бородой: он непринужденно болтал с кем-то по телефону, стоя в телефонной будке в одних лишь шлепанцах. Мы обедаем в кафе, потом, бывает, спускаемся на пристань Беркли и там, в парке, у самого конца мола, среди зелени и невысоких холмов, достаем из машины (они всегда там лежат) бейсбольные биты и перчатки, мяч и фрисби, кидаем их друг другу, валяем дурака. Делаем всякие мелкие дела: зайти за продуктами, сходить постричься (стригут фигово), а потом время медленных тихих вечеров – телевизора в доме нет; затем мы читаем и болтаем, лежа в его маленькой кровати: «Странно, но я уже почти не помню их», – сказал он однажды, и его слова были обжигающими и беспощадными, потом пришлось час сидеть и вспоминать разные случаи: «Это помнишь? Помнишь? Ну вот, конечно, ты их помнишь», – а потом мы с Кирстен спим в комнате, откуда тот же вид, что из гостиной и с террасы наверху, Бет спит в соседней комнате, а Тоф – засыпает он просто отлично, две-три минуты и отключился – в самодельном домике из занавески и дивана, который мы устроили для него в коридоре между нашими спальнями.
Мы приезжаем в Монтару, на пляж, паркуемся рядом с фургоном, за которым какой-то блондин снимает гидрокостюм. Мы берем свои вещи и идем вниз, с вершины утеса к подножию, по неровным ступеням, Тихий океан радостно приветствует нас.
Взгляните на нас: лежим рядышком, он в рубашке, потому что стесняется. Разговариваем.
– Тебе скучно?
– Ага, – говорит он.
– Почему?
– Потому что ты просто лежишь.
– Я устал.
– А мне скучно.
– Почему бы тебе не спуститься к берегу и не построить замок из песка?
– Где?
– На берегу, у воды.
– Зачем?
– Потому что это весело.
– Сколько я за это получу?
– В смысле – сколько получишь?
– Мама, бывало, платила мне.
– За замок из песка?
– Да.
Я задумываюсь. Соображаю медленно.
– А зачем?
– Затем.
– Зачем затем?
– Не знаю.
– И сколько она давала?
– Доллар.
– Бред какой-то.
– Почему бред?
– Платить за то, что ты играешь в песке? Забудь. Так ты не будешь играть, если я тебе не заплачу?
– Не знаю. Может буду.
Купаться нельзя: океан слишком холодный, обрыв слишком крутой, течение слишком сильное. Мы сидим и смотрим, как вода и пена заполняют устроенные нами рвы и тоннели. Из Тофа пловец неважный, а волны с силой врезаются в берег, и мне вдруг является картина – я вижу, как Тоф, другой Тоф, тонет в двадцати футах от меня. Вот он вынырнул, но его снова затянуло вглубь, налетела волна и проглотила его – это долбаное подводное течение. Я вскакиваю, бегу, прыгаю в воду и плыву с неимоверной скоростью – я ведь был в команде пловцов, умею плавать и нырять, быстро и глубоко – но слишком поздно; я ныряю снова и снова, но там все серое, сплошной песок, все кружится, вода мутная, да, слишком поздно – его отнесло на несколько сот футов… вынырнув, чтобы глотнуть воздуха, я вижу его ручку, загорелую и тонкую, последний взмах и… все! В общем, не стоит нам здесь купаться…
– Эй.
Купаться можно и в бассейне…
– Эй.
– Что, что?
– Что с твоими сосками? – спрашивает он.
– Ты о чем?
– Ну, они вроде как торчат.
Я смотрю ему прямо в глаза.
– Тоф, мне надо тебе кое-что рассказать. Кое-что о своих сосках и вообще сосках мужчин в нашей семье. Потому что когда-нибудь, сынок, [я иногда так обращаюсь к нему, а он называет меня «папой», когда у нас случаются забавные беседы в стиле «отец – сын», мы делаем это в шутку, но в глубине души нас эти термины задевают], когда-нибудь мои соски станут твоими сосками. Когда-нибудь у тебя тоже будут неестественно торчащие соски, они будут затвердевать по малейшему поводу, и тебе придется носить плотные хлопковые футболки.
– Ни за что.
– Так оно и будет, Тоф, – говорю я, задумчиво глядя на океан и провидя будущее. – Ты унаследуешь эти соски, ты унаследуешь эту тощую, с выпирающими ребрами фигуру и не наберешь нормальный вес, пока тебе не стукнет двадцать, а половое созревание начнется немыслимо поздно, и скоро эти красивые прямые волосы, которые тебе нравятся и которые выросли такими длинными и делают тебя похожим на молодого Ривера Феникса[48], эти волосы станут густыми и жесткими, потемнеют и так спутаются, что, проснувшись утром, ты будешь походить на человека, которому три раза сделали завивку, а потом шесть часов везли в кабриолете. Ты постепенно превратишься в урода с кожей, сплошь покрытой прыщами; щеки и подбородок – все будут в прыщах, в огромных красных шариках, которые твой дерматолог назовет «кистами», – раз в две недели их россыпи будут появляться вокруг ноздрей, и они будут такие большие и такие красные, что прохожие с двадцати ярдов будут отшатываться в ужасе, а дети указывать на тебя пальцем и плакать.
– Нет.
– Да.
– Ни за что. Спорим, таким я не буду.
– Молись, чтоб не быть.
Ветрено, но когда лежишь, слушая, как шуршит песок, то чувствуешь тепло, тепло, тепло. Рядом сидит Тоф, закапывает мои ноги.
Впереди так много дел. Обо всем, что предстоит сделать, когда начнется школа, я стараюсь не думать, но одна мысль – что Тофа надо показать врачу, что ему нужно пройти осмотр, – врывается в мое сознание, и голова, бля, тут же наполняется мыслями… Надо составить резюме, надо найти новое жилье, срок аренды заканчивается, и как я буду водить Тофа в школу, если работа будет начинаться рано? Будет ли Бет исполнять свою долю обязанностей, будет ли она слишком занята, не убьем ли мы друг друга? Как часто будет приезжать из Лос-Анджелеса Билл? Как сильно я могу – могу ли – нагружать делами Кирстен? Да и будет ли она вообще рядом? Успокоится ли она, когда найдет работу и купит машину? Стоит ли мне осветлить волосы? Насколько действенна эта отбеливающая зубная паста? Тофу нужна медицинская страховка. Мне нужна медицинская страховка. Может, я уже болен. Оно уже растет внутри меня. Что-то, нечто. Солитер. СПИД. Мне нужно начинать, начинать поскорее, потому что я умру, до тридцати мне не дожить. Моя смерть будет внезапной, даже еще более внезапной, чем у них. Я упаду, упаду, как она упала, и буду лежать, как она, когда я нашел ее. Мне было шесть, дело происходило в полночь, я нашел ее, когда она споткнулась, скатилась с лестницы и ударилась головой о черный кафельный пол. Я услышал, как она стонет, пошел по коридору, под ногами зеленый ковер, с верхней площадки лестницы увидел внизу фигуру в ночной рубашке, скорчившуюся на полу. Я, босой и в пижаме, медленно пошел вниз по лестнице, держась за перила, не имея представления, кто бы это мог быть, почти догадываясь и вместе с тем совсем не догадываясь, и подойдя вплотную, услышал голос, ее голос: «Мне хотелось посмотреть на цветок». «Мне хотелось посмотреть на цветок, – повторила она три или четыре раза. – Мне хотелось посмотреть на цветок». Потом я заметил кровь, черную на черном кафеле, волосы слиплись от крови, стали красными, бурыми, блестящими. Я разбудил отца, затем приехала скорая. Домой она вернулась с повязкой на голове, и несколько недель я не был уверен, что она – это действительно она. Я хотел, чтобы это была она, верил, что это она, но существовала вероятность, что она умерла, а это кто-то другой. Я во все готов был поверить.
Слишком холодно, чтобы лежать с голой грудью. Я поднимаюсь, и Тоф поднимается и бежит, я кидаю вперед него фрисби в расчете, что тарелка опередит его ярдов на двадцать, но, поскольку бросок был слишком хорош, она взмывает в воздух, летит медленно, и он догоняет ее с изрядным запасом времени, останавливается, разворачивается и ловит коленями.
А мы хороши. Ему только восемь, но вместе великолепны. Мы играем на берегу, бегаем босиком, загребая и шлепая по холодному белому песку. Перед каждым броском мы делаем четыре шага и когда бросаем, мир останавливается, не дыша. Броски у нас такие дальние, и такие точные, и такие нелепо красивые. Мы – само совершенство, гармония, юность, гибкость; мы быстроноги, как индейцы. На бегу я чувствую, как сокращаются мускулы, напрягаются хрящи, вздымается и опадает грудь, течет кровь – все работает, все функционирует безупречно; тело в своей наилучшей форме, разве что немного не хватает веса и видно несколько ребер, что, если подумать, может показаться Тофу странным, анемичным, может напугать его, может напомнить о том, как терял вес отец, как его ноги, когда той осенью он сидел в костюме за завтраком, когда отказался от химиотерапии, но все еще ходил на работу, как его ноги под фланелевыми брюками начали походить на дюбели, да, под этими серыми фланелевыми брюками, теперь висящими мешком. Надо подкачаться. Можно пойти в тренажерный зал. Или достать тренажер, по крайней мере несколько гирь и гантелей. Я должен продемонстрировать Тофу тело, исполненное мужественности, безупречное. Я должен быть воплощением здоровья и силы, внушать доверие, гнать сомнения. Я должен быть несокрушим – машиной, совершенной гребаной машиной. Буду ходить в зал. Начну бегать.
Мы бросаем фрисби так далеко, как никто другой. Сначала тарелка взлетает выше, чем у кого-либо раньше, и застывает так, что в голубизне неба остаются лишь полированная фара солнца да крошечный белый диск, а потом она устремляется дальше – туда, куда прежде никто не добрасывал, – в нашем распоряжении мили и мили пляжа, от одного утеса до другого, и вокруг тысячи людей, которые могут ее поймать. Траектория полета – вот что важно; нам известно, что дальность зависит как от скорости, так и от угла броска, – хоть из кожи вон вылези, но брось тарелку по правильной траектории, ровно и прямо, вверх, но не слишком высоко и не слишком низко, потому что, если запустить под правильным углом, ее инерция вдвое увеличит полет, вторая половина – спуск. Так что вам надо обеспечить только половину ее полета, инерция же обеспечит вторую половину. Когда скорость все уменьшается и в конце концов иссякает, то тарелка опускается, словно на парашюте, и тут надо сделать рывок, пробежать под ней; ноги оставляют глубокие следы на мокром песке, и тарелка падает нам в руки, потому что мы уже на месте.
Мы выглядим профессионалами, как если бы уже долгие годы играли вместе. Грудастые женщины останавливаются и смотрят на нас. Пожилые граждане сидят и в изумлении покачивают головами. Верующие опускаются на колени. Никто не видел раньше ничего подобного.