– Извини, что не сдержался, сестренка, – неуверенно сказал Адам. – Я просто не в форме, устал с дороги. Отосплюсь и буду как новенький.
Он приобнял меня и поплелся искать свой «бьюик».
На следующее утро на футбольном стадионе Боудина Адам был бодр и излучал оптимизм.
– Отличный денек, правда?
– Да, хороший.
– Для сведения, – сказал Адам, когда мы направлялись к трибуне, – я сегодня утром говорил со стариком. И Ее Королевским Сплетничеством. Обоим было безоговорочно заявлено, что Роберт О’Салливан – хороший вариант, так что они должны за тебя радоваться.
– Как они это восприняли?
– Разумеется, ужасно.
Я от души рассмеялась, радуясь, что впервые за долгое время брат снова демонстрирует свой сарказм и ехидство.
Тем более что он добавил:
– Я велел отцу десять раз прочесть розарий[42], от этого он себя чувствует лучше. Он ответил совершенно так, как подобает ирландскому католику. Сказал, чтобы я отвалил на хер.
Я снова засмеялась и сказала:
– Идем, игра вот-вот начнется.
Мы заняли свои места на трибунах, по дороге я без конца здоровалась с многочисленными приятелями Боба.
– Вижу, ты знакома со многими спортсменами.
– Это друзья Боба, не мои. Ты, возможно, в курсе, что я никогда не переступала порога братства Бета. А сейчас, когда Боб выходит из него, меня, видимо, считают опасной, как чума… заразила и похитила их брата…
– Знаешь, я, пока учился в колледже, тоже был весь из себя братский чувачок.
– Я помню.
– Мы были вот такими же противными, горластыми дебилами. Выходя из этого племени – становясь независимым, – твой парень, по сути, говорит всем остальным: я могу добиться большего. И это видно: он может и будет добиваться большего. Я вот не смог так же, как Боб. Но я и не такой способный, как он.
– Не говори так.
– Почему? Это правда. Он такой же умный, как ты, а это что-нибудь да значит. Питер – тоже талантище. А что я? Лох лохом. Никогда не любил учиться. Никогда не стремился добиться успеха. Всегда ломал голову над тем, как получше устроиться в жизни. И всегда себе отвечал: я недостаточно хорош, чтобы на многое рассчитывать.
– Но в Чили ты, кажется, процветаешь.
– Ага, цвету и пахну! Хотя, знаешь, в пустыне Атакама, вообще-то, очень круто. Она прямо рядом с Андами, так что, считай, высокогорье. Реальное высокогорье. Я научился ездить на лошади. Представь, я верхом на лошади, в пустыне, на высоте шести тысяч футов, в Южной Америке. Просто сказка какая-то. Я там пристрастился ходить в походы с одним из местных, Альберто, почти каждые выходные. Он классный парень. Вроде как наш подручный.
– В каком смысле?
– Ну, он посредник, когда дело касается отношений с шахтерами и их боссами, полицией и бандершами из местных борделей.
– В пустыне Атакама есть бордели?
– Это шахтерский город. Естественно, публичные дома там есть.
– И вы их курируете?
Адам нервно передернул плечами:
– Одно могу сказать: там, наверху, не так уж много незамужних женщин. Одиночество очень ощущается.
– А чем именно ты занимаешься?
Еще одно нервное пожатие плеч.
– Так, разным. Тебе будет неинтересно.
– А ты попробуй.
– Часто мотаюсь в Сантьяго и обратно. Координация денежных поступлений, бюджет… все такое. Честно говоря, если бы я делал ту же работу в штате Нью-Йорк, уже сдох бы от скуки. А там, в Южной Америке… ну, иногда я говорю себе, что живу как в романе каком-нибудь. Тем более что никому не понятно, что дальше будет при Альенде. Началась национализация. Все только и говорят о том, что в течение года максимум государство прихватит и нас. Еще ходят слухи, что Альенде создает собственный КГБ – тайную полицию для устранения всех противников его режима.
– Он же победил на выборах, так?
– С минимальным перевесом.
– Потому что участвовали еще две партии, кажется? Выборы ведь не были сфальсифицированы, правда? Это означает, что Альенде был избран демократическим путем. И еще это означает, что ты не можешь называть его правительство режимом.
– Даже если так оно и есть на самом деле, дайте ему два года, и эта страна превратится в Кубу. Никакой свободы… Ограничения на передвижения… Ты либо сторонник партии, либо враг государства.
– Вижу, папа основательно над тобой поработал.
– Не надо меня унижать, у меня могут быть и свои суждения о подобных вещах.
– Извини. Но все-таки о папе… ты его часто видишь?
– Да он постоянно в разъездах, мотается туда-сюда между рудником, Сантьяго и Нью-Йорком. Иногда нам удается выкроить часок, чтобы выпить пару ядреных писко. А так я все время сам по себе.
– И что же у него за «грязная работа»?
– Я уже ответил по телефону.
– Скорее уклонился от ответа.
– Наш рудник собираются национализировать. Чтобы держать руку на пульсе, приходится подкупать людей в правительстве, больших шишек. Социалисты любят взятки, как и все остальные. Я ответил на твой вопрос?
– Ну, наверное, – протянула я.
Адам ни в чем меня не убедил, но я понимала, что нечего и рассчитывать на искренний ответ.
– Значит, тебе там нравится? – спросила я.
– Не с кем словом перекинуться. Даже нет телевизора. Кино тоже нет. Вечерами бывает тоскливо.
– Попробуй читать.
– А вот это не мое.
Началась игра. Тему пребывания Адама в Чили пришлось закрыть. Матч был напряженным и жестким. Футболисты Тринити играли грубо, не гнушались запрещенных захватов и подсечек. Но ребята из Боудина все равно были сильнее, а когда какой-то дефенсив лайнсмен[43] кулаком дал Бобу под дых, это заметил судья и закрыл глаза на то, что Боб в ответ лягнул его по ноге бутсой. Бобу даже удалось сделать тачдаун на тридцать ярдов после того, как после фамбла он овладел мячом и бросился к энд-зоне. Мы все вскочили на ноги и кричали, когда Боб провел этот фантастический прием, дав возможность Боудину одержать победу со счетом 21:17.
Когда после финального свистка мы шли к игрокам, Адам подтолкнул меня в бок:
– Твой парень – молодец! Бесподобно играл. Надо же, ну кто бы подумал, что моя сестренка-отличница западет на футболиста? У тебя очень счастливый вид.
Я и чувствовала себя счастливой, хотя страх не проходил – страх потерять свободу, связав себя узами. На День благодарения я согласилась поехать на встречу с родителями Боба. Его мать, Ирен, только что вышла из психиатрического отделения Объединенной бостонской больницы, где проходила курс шоковой терапии. Она оказалась хрупкой, сдержанной женщиной в домашнем платье и фартуке. Думаю, шоковая терапия повлияла на нее – Ирен выглядела отрешенной, казалось, она не очень хорошо понимает, что происходит вокруг. Я невольно подумала о своей маме и о том, что, несмотря на все ее безумие, я бы ни за что не согласилась подвергать ее такому чудовищному лечению. Лучше мать-истеричка, чем такая… психически стерилизованная.
– Ты играешь с Бобби в одной команде? – спросила меня Ирен.
– Пока еще нет.
Мой ответ вызвал смех его отца, Шона. Было заметно, что поначалу он отнесся ко мне с настороженностью. В его глазах я была чересчур богемной, слишком независимой, да и одета совсем не женственно. Что же касается Шона, то первое мое впечатление было таким: крупный, внушительный, с явно выраженным южнобостонским акцентом. Золотой крест на шее, солидный пивной живот и грубость, которая противоречила его нежной привязанности к сыну. Вскоре я поняла, что Шон не был типичным ирландским болтуном-пустозвоном. Добрый и порядочный, он искренне гордился Бобом, был в курсе его дел и оказался вовсе не таким ограниченным, как я решила поначалу. Убедившись, что я без всякого жеманства, не морщась, пью «Джемесон», а в ответ на его консервативные выпады не прикидываюсь возмущенной и оскорбленной, он стал склоняться к выводу, что со мной все не так плохо.
Подвозя нас к Южному вокзалу на поезд до Коннектикута, он повернулся к своему сыну:
– Можешь забыть все, что я тебе говорил раньше насчет того, что ты хочешь съезжаться с дамой.
– Я бы не стал называть Элис дамой.
– Ну, на бабу она не тянет.
Я чуть не подавилась сигаретным дымом, когда Шон это сказал, и так и ехала дальше, хохоча и потягивая «Гиннесс» из бутылки, которую он сунул мне перед выходом из дома. Шон свою высосал, когда водил меня по улицам Бостона, пустым наутро после Дня благодарения. Было одиннадцать утра, а мы пили. Мне казалось, что это невероятно круто.
В поезде я повернулась Бобу:
– Отец у тебя ничего.
– Он почти расист, жутко сентиментальный и упертый… я его очень люблю. Так что я рад, что он тебе понравился. А мама… мама витает в облаках. Но – Господи, убей меня на этом самом месте за то, что я такое говорю, – это несравненно лучше той озлобленной безумной мегеры, какой она была.
– Впервые слышу, что ты поминаешь Бога.
– Каждого ирландского мальчишку-католика учат: каким бы чудищем ни была твоя мать – а у меня как раз такая, – не смей сказать о ней плохого слова, не покаявшись в этом грехе.
Я взяла Боба за руку:
– Родители – это кошмар.
В отличие от Шона О’Салливана, который не возражал против того, чтобы мы с его сыном спали в одной кровати, мой папа еще до нашего приезда ясно дал понять, что Боб будет ночевать в гостевой спальне:
– И пусть не вздумает впотьмах прокрасться к тебе, понятно?
Боб, узнав о том, что нам приготовлены разные спальни, заверил моего отца, что с уважением относится к его решению. Сразу после этого он польстил моей маме, сказав ей, что, судя по нашей домашней библиотеке, у нее отличный литературный вкус. Увидев «Возвращение Кролика» в гостиной рядом с креслом, где мама обычно читала, он затеял с ней оживленную дискуссию о том, чьи короткие рассказы лучше – Апдайка или Чивера. Но тут мама повернулась ко мне и сообщила, что Синди Коэн мечтает повидаться со мной.
– Хотя ты, конечно, слишком занята, чтобы позвонить ей.
Я напряглась, испугавшись, что мама начнет давить на чувство вины. Она ведь прекрасно знала: я перестала общаться с матерью Карли, потому что это уничтожало меня, заставляя вновь и вновь переживать ужас оттого, что моя подруга пропала и, скорее всего, погибла. Боб, умница, сразу все понял, тем более что я рассказывала ему о том, что после исчезновения Карли миссис Коэн постоянно хотела общаться со мной. Не успела я ответить на мамин выпад, как Боб заговорил о своих планах на следующий семестр – он-де подумывает провести исследование по Синклеру Льюису. Мама клюнула на его уловку и пустилась в воспоминания, как в середине сороковых она в Коннектикутском колледже была очарована «США»[44] Джона Дос Пассоса.
В разгар этой милой болтовни мой отец подтолкнул меня.
– Ты уверена, что он еще и в футбол играет? – спросил он вполголоса.
Никогда я не видела, чтобы кто-то так очаровал маму. Она, конечно, не флиртовала, но я могла дать голову на отсечение, что Боб ее просто потряс. Особенно тем, что отнесся к ней всерьез и вел с ней интеллектуальные беседы. Папу это еще больше озадачило.
– Твой парень знает, как снискать расположение дам, – сказал он мне.
– Он просто очень умный, – улыбнулась я.
– Так у тебя с ним все серьезно?
– Я вообще-то с ним съезжаюсь, пап.
– Да, я слышал.
– Ты грозился, что не будешь давать мне денег, если мы будем с ним жить в грехе. Так меня это устраивает. Мне предложили работу в библиотеке колледжа. Двадцать часов в неделю, по два доллара в час. Из этих денег я смогу оплачивать жилье. Еще я ходила в финансовый отдел, узнавала насчет студенческих пособий. Мне там сказали, что я могу оформить ссуду на оплату обучения на ближайшие два с половиной года, а выплачивать ее можно в течение двадцати лет после окончания учебы. А профессор Хэнкок даже пообещал, что приложит все усилия, чтобы я получила стипендию.
– Что еще за профессор Хэнкок?
– Может быть, самый гениальный человек, которого я когда-либо встречала.
Отец поморщился:
– Ничего себе заявка.
– И он, кстати, обо мне довольно высокого мнения.
– И пытается залезть тебе в трусы?
– Господи, пап…
– Просто спросил.
– А подтекст был такой: если он думает, что я не дура, то только потому, что хочет меня трахнуть.
– Воздержитесь от таких выражений, юная леди.
– Воздержись от дискриминации женщин.
– Какая еще дискриминация! Просто нормальное отцовское беспокойство. Дай-ка угадаю: он истинный джентльмен, рыцарь без страха и упрека?
Я почувствовала, что краснею, но все же умудрилась пробормотать:
– Да, он такой.
Папа кисло улыбнулся:
– Я вижу, ты втюрилась в этого типа.
– Так несправедливо, – зло прошипела я, заливаясь румянцем. Мы стояли достаточно далеко, так что мама и Боб не могли слышать наш диалог. – Мой отец не собирается больше оплачивать мое обучение, а этот профессор – который оценил мой интеллект, и не более того! – вмешивается, чтобы помочь. Потому что, в отличие от моего отца, он верит в меня.
– Нечего звонить всем подряд, что у тебя отец-самодур.
– Пойми, папа. Я не хочу, чтобы ты хоть в малой степени чувствовал себя обязанным меня содержать. Тем более ты считаешь, что я своим поступком нарушаю моральные нормы.
– Никогда я не говорил такого.
Я улыбнулась, подняв глаза к небу.
Папа нахмурился:
– Хорошо, допустим, я это сказал. А теперь хочу, чтобы ты это забыла. Можешь ты это сделать? Видишь, твой старик извиняется.
– Не нужно извиняться, папа. И платить за меня не надо…
– Ну ты и штучка! Жалко, что и слушать не захотела о юридическом. Из тебя бы вышел отличный прокурор – заставила бы плохих парней обливаться по́том.
– У меня нет такой цели… – Я решила, что пора сменить тему: – Когда ты в следующий раз летишь в Чили?
– Во вторник.
По его голосу я почувствовала, что отцу не терпится поскорее вырваться отсюда через южную границу.
– Как Адам? Справляется?
– Отлично, насколько я могу судить.
– Что у него там… новая грязная работа?
– А ты все никак не уймешься?
– Когда от меня что-то скрывают, во мне просыпается упрямая ирландская девчонка. На Рождество он приедет?
– Если у него не будет других планов… А другой твой брат со своей новой подружкой-святошей собрался в Монреаль.
– У Питера новая девушка?
– Вы что же, до сих пор с ним не разговариваете?
Я только пожала плечами.
– Видно, он всерьез перед тобой проштрафился, раз ты до сих пор его не простила.
– Все уладится в конце концов.
– То есть это ты мне намекаешь: «Папа, не лезь не в свое дело»?
– Я немного злопамятна, – усмехнулась я.
В глубине души я и сама понимала, что слишком сурово обошлась с братом, но ничего не могла с собой поделать, не могла отделаться от мысли: как же он мог удрать вот так с малознакомой девушкой, особенно в тот момент, когда, учитывая все случившееся в Олд-Гринвиче, я так нуждалась в заботе старшего брата.
– Ты злопамятна? – переспросил отец. – Не пойму, в кого бы?
Два дня прошли сносно – в большой степени благодаря тому, что Бобу удалось успокоить моих родителей. Как это было интересно – обнаружить, что чужой парень, представитель моего поколения, способен очаровать двух этих людей, невероятно вспыльчивых, взрывоопасных, рядом с которыми у меня возникало ощущение, что они втягивают меня в какой-то опасный водоворот. Родители настояли на том, что будут провожать нас вдвоем. Ранним утром в воскресенье они довезли нас на машине до Стэмфорда и посадили на пассажирский поезд до Бостона, чтобы там мы пересели на автобус, идущий в Брансуик.
На вокзальном перроне папа меня обнял.
– Я всегда знал, что ты найдешь правильного ирландца, – шепнул он мне на ухо.
Мама – на то она и мама – выразилась даже более определенно:
– Если ты упустишь этого парня, я тебе никогда не прощу.
Боб обменялся рукопожатием с папой, а маму обнял, и она сказала достаточно громко, чтобы я расслышала:
– Она тебя не заслуживает.
И вот мы уже сидим в вагоне второго класса и смотрим в окно на пролетающие мимо пригороды Коннектикута.
– Все прошло гладко, – заметил Боб.
– Пока мама не выступила со своей последней ремаркой.
– Тем и хороша жизнь в колледже, что мы можем, фигурально выражаясь, оставить все это за дверью.
Ох, уж это, мать его, самообольщение. Вернувшись в Боудин, мы оба в течение трех последних недель семестра, очень напряженных, не поднимая головы, сидели над учебниками. Сдав наконец все экзамены и курсовые, мы потратили несколько дней на сборы и переезд на Плезант-стрит. Сильвестер к этому времени неделя как уехал в Германию, и мы довольно быстро обнаружили, что при внешней аккуратности хозяйство он вел не слишком хорошо. Морозилка была забита смерзшейся едой. В кухонных шкафах обнаружились тараканы («Я думала, что тараканы бывают только в Нью-Йорке», – сказала я Бобу), а раковины, ванну и туалет покрывали какие-то отвратительные пятна. Прежде чем распаковывать свои вещи, мы, одолжив машину у приятеля, закупили массу всевозможных чистящих средств и принялись за работу, отскребая грязь и окуривая квартиру, чтобы изгнать насекомых. Это был очень долгий день, а когда он подошел к концу, мы повалились на свежезастеленную двуспальную кровать и отметили это дело, занявшись безумной, чумовой любовью. Потом мы приняли ванну, попивая «Микелоб» из бутылок и прижимаясь друг к другу среди пузырей пены.
– Мне и в голову не могло прийти, что на первом курсе в Боудине я буду надраивать квартиру вместе со своим парнем.
– Который теперь уже официально перестал играть в футбол.
– Когда ты это решил?
– Да буквально вчера. Тренер Маттингер вызвал меня в свой офис и спросил, правда ли, что я вышел из Беты. Потом сказал, что в этом сезоне я не так сосредоточен на игре, как раньше. А потом начал выспрашивать, правда ли, что я провожу время с какой-то «интеллектуалкой-хиппи» – это дословно. Ну, на этом месте я ему сказал, чтобы он вычеркнул меня из состава команды.
– Из-за этих его слов?
– Три сезона и так выше крыши. Уходить надо на подъеме… и все такое… Не то чтобы три седьмых финала сезона такой уж подъем. А с другой стороны, все же пять тачдаунов и восемь перехватов за последнюю осень – по-моему, нормально.
– Почему же ты мне только сейчас рассказал?
– Просто хотел дождаться подходящего момента.
– Зачем? Ты что же, боялся, я этого не переживу?
– Эй, что за тон?
– Эй, а что было выжидать почти два дня, чтобы дать мне знать, что принял важное решение? Нет, ну как же так? Маттингер наверняка уже все рассказал своим помощникам. Да мало этого, ты же устраивал прощальную вечеринку в Бета. Так я уверена, что своим дружкам ты тогда тоже намекнул об уходе из команды. Получается, я обо всем узнала последней.
Пока я произносила этот монолог, Боб отрешенно смотрел в потолок с таким видом, будто то ли витает в мыслях где-то очень далеко от меня, то ли внимательно изучает конденсат, собравшийся на побеленной стене ванны. Когда я закончила, он долго, очень долго молчал, обдумывая, что сказать в ответ.
– Отчасти мне грустно оттого, что важная часть моей жизни закончилась, и оттого, что я вышел из мирка, который считал очень уютным и безопасным.
– И ты винишь в этом меня? – спросила я.
– Это решение принимал я сам, оно мое, и только мое. Но слушай, имею я право немного погоревать по этому поводу?
– Конечно имеешь. Я понимаю, что произошло и каково тебе сейчас. А мы тут дом обустраиваем… тоже вроде как странно.
– Ты что, уже жалеешь? – спросил Боб.
– С какой стати? Обожаю это место, тем более теперь, когда мы вывели тараканов и закрасили грязные пятна в сортире. И мы только что любили друг друга на этой прекрасной кровати. И я сижу с тобой в ванне. И пытаюсь осознать, до чего мне хорошо. Наверное, это что-то близкое к счастью… концепция, которая для меня далека, как заграница, с моей-то семейкой.
– Да, и для меня это что-то новое и непривычное. – Боб наклонился и поцеловал меня в губы. – Ты права. Я должен был рассказать тебе первой. Прости.
– А ты меня прости за то, что я начала разыгрывать собственницу и хранительницу домашнего очага. Блин, я сейчас выступила точь-в-точь, как моя мамочка.
– Ничего похожего.
– Не надо меня утешать.
– Не вижу в этом ничего плохого.
– Согласна. Но… тайны. Секреты друг от друга. Моя жизнь до сих пор вся из этого состояла. В семье все всегда что-то скрывают. Я больше так не могу. Может, попробуем не иметь друг от друга секретов?
Боб снова посмотрел в потолок.
– Мы можем попробовать, – изрек он.
В январе Ричард Никсон поднялся по ступеням Капитолия и во второй раз принес президентскую присягу. Через несколько дней после этого события в своем почтовом ящике в колледже я обнаружила открытку от папы. На ней была изображена недавняя церемония приведения Никсона к присяге. На оборотной стороне папа написал: «Отличное начало 1973 года! Надеюсь, ты улыбаешься. Люблю. Папа».
Я и правда невольно заулыбалась, читая открытку. Жаль, что отец был таким упертым консерватором. В глубине души он был большим озорником.
В том январе Мэн, как и вся Новая Англия, был завален снегом. Снегопад следовал за снегопадом. Как-то утром, проснувшись, мы обнаружили, что не можем открыть входную дверь из-за полутора футов снега, выпавшего за ночь. Вскоре стало ясно, что снега так много и он успел так слежаться, что открыть дверь изнутри невозможно, и это катастрофа: в восемь утра у нас обоих начинался зачет по «Беовульфу», а наш домовладелец обычно не утруждал себя чисткой дорожек и крыльца до полудня. Тогда Боб бросился по лестнице на второй этаж. Я понеслась за ним и, уже вбегая в квартиру, увидела, как он прыгает из окна вниз. С диким криком я бросилась к окну, ожидая увидеть труп в глубоком снегу, завалившем наш двор. Через секунду Боб вскочил на ноги, улыбаясь во весь рот. Я пришла в ярость.
– Ты что, черт тебя возьми, с ума сошел? – крикнула я.
– Ерунда! – засмеялся Боб.
– Ты же мог убиться!
– Ну не убился же.
Боб пробрался к гаражу и, взяв там лопату, мигом откопал нашу дверь. Десять минут спустя мы уже подходили к колледжу, как раз успели к зачету.
Я все еще кипела:
– Можно убрать парня из братства, но невозможно убрать братство из парня.
– Да брось, зато на зачет успели.
– Ты слишком легкомысленно к этому относишься. Вспомни только своего товарища из братства, который в прошлом году свалился с крыши и разбился насмерть.
Боб надолго затих и не произнес больше ни слова до учебного корпуса. Заговорил он только перед тем, как войти:
– Думаю, я это заслужил.
– Я и не думала тебя наказывать. Но, Господи, неужели ты сам не понимаешь, какой это был безумный поступок? У меня чуть сердце не разорвалось. Ты хотел поломать мне всю жизнь? Ты же умный мужик, Боб.
Вечером, когда мы шли домой, Боб вернулся к утреннему эпизоду:
– Чтобы показать, что я раскаиваюсь, я сегодня приготовлю для тебя единственное блюдо, какое умею: спагетти с фрикадельками. Этому рецепту меня научила учительница из приходской школы. Мисс Дженовезе – чистокровная итальянка, с севера страны. Она решила взять под крыло ирландских детей, чтобы уберечь их от паршивой готовки, вареной капусты и жареного мяса.
На кухне у нас были полные шкафы продуктов, потому что за неделю до того мы съездили в Портленд и спустили всю библиотечную зарплату в единственном итальянском продуктовом магазине к северу от Бостона. В то время Портленд был захудалым, унылым городом, а его старый центр находился в ужасном запустении. Но были там и свои изюминки, включая бакалейную лавку Микуччи, где можно было найти приличные итальянские помидоры в банках, чеснок и настоящий пармезан. Всего этого мы и накупили. Боб также потребовал, чтобы мы приобрели итальянские панировочные сухари со специями и краюху их хлеба, а также бутыль настоящего итальянского кьянти – по словам приветливой толстушки за прилавком, «вполне приличного за такую цену» (четыре бакса за полгаллона). Купив всё это, мы сели за один из маленьких столиков в задней части магазина и съели по куску вкуснейшей пиццы, запивая дешевым красным вином.
– Девушка из Нью-Йорка одобряет пиццу? – спросил меня Боб.
– Очень вкусная, я просто поражена. Меня в последнее время вообще все поражает.
– Что все?
– Мы. Наша совместная жизнь. И особенно поражает то, как мне все это нравится.
– Мне тоже. Знаешь, у ирландцев есть выражение, оно мне нравится: «В этом мы парочка».
Я взяла Боба за руку.
– Классная фраза, – сказала я, а сама подумала: приходилось ли моим родителям переживать вместе вот такие же моменты простого счастья? А если да, почему все пошло кувырком? Неужели дело в рождении детей? Или они с самого начала настолько не подходили друг другу, что так постоянно и жили в том же кошмаре, что и сейчас?
Остальная часть семестра, к счастью, прошла без потрясений, хотя и была насыщена событиями, которые касались меня непосредственно. Например, мы с Бобом подали заявку на должность консультантов в литературный лагерь для подростков в Вермонте. Поскольку лагерь считался прогрессивным, то нам даже пообещали выделить отдельную комнату на двоих в корпусе для персонала. Каждому из нас было обещано по триста пятьдесят долларов за месяц плюс бесплатные еда и проживание – целое состояние для студентов. А Боб напросился к профессору Лоуренсу Холлу, блестящему ученому, но очень вспыльчивому человеку, писать у него в следующем семестре самостоятельную работу по «Моби Дику» Мелвилла. Я закончила курс с высокими оценками по всем предметам. А моя курсовая работа по Федеральному театральному проекту[45] была отмечена Хэнкоком как одна из лучших студенческих работ года. Он тогда пригласил меня в свой кабинет – наша первая встреча за несколько недель. За это время я ни разу не отважилась задать ему вопрос о здоровье. Сам Хэнкок тоже больше не заговаривал о своей болезни. На наших последующих встречах он подчеркнуто придерживался темы учебы, разве что спрашивал время от времени о Бобе и наших планах на лето. Обычная болтовня на нейтральные темы. Дружба, которая начинала зарождаться – когда он делился со мной какими-то подробностями личной жизни, а я откровенничала о своей семье, – превратилась в более официальные отношения преподавателя и студента. По-прежнему приветливые и доброжелательные, но с четко определенной дистанцией, которую Хэнкок установил и сам выдерживал. Граница была нарушена. И Хэнкок ее старательно восстанавливал.
Но в тот день, снова поздравив меня с успехом, профессор вынул из портфеля письмо от руководителя Гарвардской аспирантуры по истории Америки:
– Я решил показать ему вашу работу. Вот что он ответил.
Хэнкок протянул мне письмо, напечатанное через один интервал. Я начала читать.
«Это незаурядная научная работа примечательно высокого уровня для студента, а тем более первокурсницы. Я надеюсь, что вы свяжете ее со мной, когда/если она примет решение поступать в аспирантуру».
– Я прошу вас сохранить это письмо, – сказал Хэнкок. – Вынимайте его и периодически читайте, это поможет вам не давать разыграться присущей вам неуверенности и сомнениям.
– Даже не знаю, что сказать, профессор. – Меня удивило, как это Хэнкок сумел уловить присущую мне тревожность, при том, что в его присутствии я всячески старалась ее не показывать.
– Вы можете гордиться тем, что вашу работу похвалил Венделл Флетчер – он считается одним из ведущих экспертов в стране по Рузвельту.
– Это чрезвычайно лестно. Но…
– Но что, Элис?
– Я о том, что вы мне говорили несколько месяцев назад, профессор. Что все мы безотчетно боимся разоблачения… это точно про меня. И я не знаю, смогу ли когда-нибудь избавиться от этого чувства.
– В конечном итоге все целиком зависит от вас, Элис. Это похоже на то, как я пишу. Только я сам могу заставить себя начать, а тем более закончить очередную книгу. Я убеждаю себя, что стану писать по вечерам, после лекций, после работы, после того как жена и дети лягут спать. Но нахожу для себя оправдания, чтобы делать по-другому. Обещаю себе писать по выходным, а вместо этого беру мальчиков и на лодку. Или делаю какие-то дела по дому, хотя вполне мог бы нанять для этого рабочего. Просто я знаю, что это повод не заниматься книгой, вот и вожусь сам. А теперь, когда у меня есть должность в колледже, я часто задаю себе вопрос, буду ли вообще ее дописывать… Он замолчал, посмотрел в окно.
– Но еще я понимаю, что книга мне нужна – не только для того, чтобы лет через десять получить очередную ученую степень, но ради того, чтобы иметь стимул к жизни, сохранять интерес и чувствовать, что я чего-то добиваюсь, что-то создаю. Впрочем, честолюбивые желания, которые вдохновляют в двадцать с небольшим – видеть, как на полке прибавляется написанных тобой книг, – меняются со временем, когда остро осознаешь пределы своих возможностей.
Сказав это, Хэнкок вдруг поднялся, глядя на меня растерянно, будто осознав, что переступил еще одну границу. Что же до меня, то мне было просто приятно, что он снова решился приподнять завесу и показал мне свою слабость.
– Извините меня, Элис. Что-то я сегодня пессимистично настроен.
– Можно спросить, профессор?
Но не успела я задать вопрос о его болезни, как Хэнкок начал собирать со стола бумаги:
– Я должен срочно сделать кое-что.
Через секунду я уже была за дверью.
Занятия закончились на следующей неделе. Заключительная лекция Хэнкока была эмоциональным и трогательным рассказом о последнем годе президентства Франклина Делано Рузвельта и о том, как военная экономика привела наконец к экономическому возрождению, которого не смог обеспечить «Новый курс»[46], однако Рузвельт, тем не менее, осуществил первый истинный эксперимент в американской социальной демократии, который, хотя с годами эффект его сгладился, до сих пор имеет огромное влияние на политическую жизнь и правящие круги нашей страны.
– Я знаю, – продолжал Хэнкок, – что большинство сегодняшних американцев списало со счетов Линдона Джонсона как разжигателя войны и того политика, кто фатально усугубил наше ужасное вмешательство во Вьетнаме. Я соглашусь, что он допустил трагическую ошибку и тем самым опорочил себя как президента. Но самая большая трагедия для меня заключается в том, что в социальном плане именно Джонсон был самым прогрессивным президентом со времен Рузвельта. Взгляните на Закон о правах избирателей от 1964 года, Закон о гражданских правах от 1965 года, его политику Великого общества, программу медицинской помощи престарелым, Корпорацию общественного вещания. Даже на то, что он очистил наши дороги от рекламных щитов. История будет гораздо добрее к Джонсону, чем мы сейчас. История увидит, что он пытался переделать Америку, сделать из нее истинно социал-демократическую страну. Когда Джонсон добился принятия Закона об избирательных правах (закона, который впервые в истории Америки предоставил права всем афроамериканским гражданам старше восемнадцати лет, которым прежде было запрещено голосовать во многих регионах Юга, да и в других местах), он заметил, что потерял Юг ради демократической партии. Доказательством этого стала первая победа Никсона в 1968 году: впервые кандидат от республиканской партии выиграл большинство штатов южнее линии Мэйсона – Диксона[47]. Джонсон изменил всю траекторию американской жизни этими двумя ключевыми частями законодательства о гражданских правах, и сделал он это ценой больших политических жертв. Как и все мы, Джонсон был глубоко несовершенным человеком, и да, он принял несколько катастрофически неудачных решений. Но история учит, что истинная картина жизни – этого невероятно сложного и часто противоречивого сюжета – открывается нам лишь после того, как уляжется так называемая пыль времен. История как таковая может рассматривать географические, политические, социальные, экономические и теологические силы, под влиянием которых складывается эта картина. Но она выявляет также и те глубокие раны, которые остаются на теле общества. «Над ранами смеется только тот, кто не бывал еще ни разу ранен». Шекспир, разумеется. Раны характеризуют людей. Раны определяют предназначение и движение нации. Как вы еще убедитесь в своей жизни, раны являются неотъемлемой частью нашей личной судьбы.