Нам повезло: в Попхеме был отлив. Кроме пары, выгуливающей собаку, там никого не оказалось. Пляж был полностью в нашем распоряжении. Знак на воротах гласил, что мы находимся в государственном парке. Но он ничего не сообщил нам о том, какой удивительный пляж ждет нас за дюнами. Даже для такой урбанистки, как я, которая мало что знала о природе и не особенно стремилась к общению с ней, Попхем стал настоящим откровением. Несколько миль непрерывных, нетронутых цивилизацией песков. Высокие дюны. Никаких киосков с едой, сталкивающихся автомобильчиков, американских горок и прочей обычной для пляжа белиберды. Природа в своей первозданности – дикая, неистовая. Атлантический океан бьется с грохотом о песок, громовые удары звучат как литавры: бум-бум. Полчаса назад я заливалась слезами, а тут вдруг поймала себя на том, что счастливо улыбаюсь.
– Это реально помогает, – заметил Питер.
Мы побрели по песку. Чтобы добраться до северного конца пляжа, нам потребовался без малого час ходьбы мимо летних коттеджей и пары больших обветшалых домов в стиле Новой Англии, таких же пустых, суровых и неприступных, как темнеющее небо над головой.
Долгое время мы шли молча. Первой тишину нарушила я:
– Да, Питер, ты прав. Папа – человек сложный, я знаю. Но он, мне кажется, любит меня больше, чем мама.
– Она-то точно тебя любит. На свой безумный лад, конечно.
– Но я ей не нравлюсь.
Молчание Питера говорило о многом. И он это понимал.
– Что я могу сказать? Она умная и образованная женщина, все при ней, но вот в чем проблема: она ненавидит свою жизнь и себя в этой жизни. А ты ведь ее дочь… в общем, тебе повезло принять на себя главный удар. Потому что в тебе она видит воплощение всего того, что могла бы иметь она.
– Это что, например?
– Например, возможности.
– Маме даже пятидесяти нет. У нее еще есть время.
– Да, но тут тоже проблема: мама сама себе ставит преграды. Не позволяет себе двигаться вперед. Ей бы работать, строить карьеру. Ей бы вернуться в Нью-Йорк. А что произойдет после того, как в сентябре ты упорхнешь из гнезда? Она продолжит сидеть на месте и не подумает покончить со всем тем, что делает ее такой несчастной, и я не только о неудачном браке и жизни на окраине, но и жутком недовольстве собой. Вот истинная причина, по которой мама все время так злится… И почему выливает это недовольство собой на тебя.
– Точно так же, как папа выливает свое на тебя?
– И на Адама.
– Но Адамом он может управлять. А тобой не может. Поэтому все время тебя и покусывает. Тебе же до сих пор хочется нравиться отцу, правда? А его проблема вот в чем: он завидует твоей независимости и тому, что ты думаешь не так, как он. У него вся жизнь строится по определенной программе: сперва мальчик-алтарник в церкви, потом морской пехотинец, потом сотрудник американской корпорации и папочка, живущий с детками в пригороде. А ты вольный человек и живешь как хочешь. И он вроде как злится на тебя за это.
Питер вдруг встал как вкопанный и отвернулся от меня, глядя в сторону океана.
– Ты очень проницательна для своих лет, – заметил он.
Мне показалось, что брат еле сдерживает слезы. И взяла его за руку:
– Все нормально.
Питер так и стоял, отвернув от меня лицо:
– Ничего нормального.
– Тогда давай договоримся никогда не осложнять друг другу жизнь, – предложила я.
Питер кивнул несколько раз. Потом пальцами вытер глаза, наклонился и поцеловал меня в макушку:
– Согласен.
Мы пошли назад к машине. Когда добрались до нее, уже совсем стемнело. Мы вернулись в отель. К понедельнику мне нужно было написать сочинение, и оставалось еще несколько недописанных страниц. Я сказала Питеру, что мне нужен час на работу. На день рождения мама сделала мне великолепный подарок – красную, как помидор, портативную пишущую машинку «Оливетти», которая казалась мне вершиной итальянского шика. Я обожала машинку, а себя с гордостью называла самой быстрой двухпальцевой машинисткой-самоучкой на всем Восточном побережье. После хорошей прогулки, сбросив подспудно накопившееся напряжение и избавившись от стресса после нашей ссоры в закусочной, я горела желанием поработать.
У нас с Питером был один номер на двоих, и брат сразу улегся на своей кровати с книжкой. Но через несколько минут вскочил и, взглянув на часы, объявил:
– Я посмотрел, какой адрес у Шелли. Она живет на Федерал-стрит, и мы сейчас тоже на Федерал-стрит. Может, забежим к ней? Ведь еще и девяти нет.
– Ты иди. А я еще поработаю.
– У тебя был нелегкий день. Тебе точно нужен отдых.
– Да я уже почти дописала.
Питер поднялся, взял куртку. Потом подошел к столу и написал что-то карандашом на листке бумаги:
– Когда закончишь, вот адрес.
Где-то через час я, обалдевшая от напряжения, решила тоже заглянуть к Шелли. Найти дом оказалось несложно: он был в трех минутах ходьбы по той же улице. Чем ближе я подходила к номеру 263, тем громче звучала музыка – Grateful Dead[30]. На входной двери было четыре кнопки, но дверная ручка повернулась сама. Ах, Мэн – штат, где люди тогда еще не запирали свои двери. Поднявшись по узкой, ободранной лестнице, я вошла в небольшую гостиную с видавшей виды мебелью, книжными полками из бетонных блоков и деревянных планок и антивоенными и рок-плакатами на стенах. (На одном, самом большом, был Джим Моррисон с надписью Американский поэт рядом с его одурманенными глазами, но кто-то зачеркнул слово поэт и кое-что дописал сверху, так что теперь читалось Американский мудак.) Я улыбнулась. И одобрила. В комнату набилось, наверное, не меньше тридцати студентов из Боудина. В воздухе витал слабый запах травки, перемешанный с густым сигаретным дымом и резким пивным духом. В углу стояли два бочонка. Парень с хвостом разливал пенистое пиво по большим пластиковым стаканам. Меня сразу заинтриговало то, насколько разный народ здесь собрался. Несколько завзятых хиппи и фриков курили косяки. Какие-то ребята богемного вида – черные водолазки, круглые очки, расклешенные вельветовые джинсы – курили вонючие французские сигареты. Другие были одеты подчеркнуто цивильно – рубашечки на пуговицах и кремовые джемпера под горло, – зато пили по-черному и пытались склеить каждую проходящую мимо девицу. У одного чувака были волосы под Иисуса, черная туника, мешковатые черные штаны, очень толстые темные очки и совершенно босые ноги. Он оживленно что-то обсуждал с женщиной, одетой почти точно так же, с волосами такой же длины и пурпурной помадой. Мне понравился этот странный микс: маргиналы, вундеркинды, Брэдфорды и Чипс из БАСП-кругов – кого здесь только не было! А еще мне стало страшновато: среди всех этих студентов колледжа, уже таких взрослых, я почувствовала себе совсем зеленой девчонкой. Впрочем, никто не смотрел на меня свысока. Кто-то протянул мне косяк. Я затянулась, откашлялась, поперхнувшись едким дымом, и длинный худой парень, изображавший бармена, тут же подал мне стакан пива со словами: «Выпей, помогает». Поблагодарив его кивком, я глотнула, чтобы погасить жжение в горле от марихуаны, и почувствовала себя совершенно обкуренной.
– У тебя потерянный вид.
Голос принадлежал незаметно подошедшему ко мне парню. Я решила, что он, должно быть, со второго или третьего курса. Красивый, в духе Джека Николсона. Двухдневная щетина на подбородке, в одной руке сигарета, в другой – пиво… и призывный взгляд больших глаз. Парень осмотрел меня с головы до пят. Мне почему-то показалось, что он выходец из престижной частной школы, но хочет казаться плохим парнем.
– Я ищу брата.
– И кто же твой брат, дюймовочка?
– Его зовут Питер.
– Здесь Питеров много. У тебя-то имя имеется?
Я назвала.
– Ага, а меня зовут Фил. Слушай, а пойдем в уголок, познакомимся поближе?
– Я уж лучше брата поищу.
– Потом поищем, дюймовочка.
– Перестань так меня называть.
– Тебе больше нравится «дерьмовочка»?
Я напряглась и уже была близка к тому, чтобы сорваться на этого нахала, но что-то меня остановило. «Не надо устраивать сцен, – подумала я. – Слухи могут дойти до приемной комиссии». Так что я взяла себя в руки.
– Ты видел моего брата? – просто спросила я.
– Выходит, мои чары на тебя не действуют? – Фил вдруг протянул руку и погладил меня по лицу.
Я в ужасе отскочила. Фил упрямо шагнул за мной. Я, всерьез занервничав, стала озираться по сторонам. И тут, откуда ни возьмись, между нами возник тот самый босоногий парень с волосами, как у Иисуса.
– Эй, Фил, охолони, голову-то не теряй, – усмехнулся он.
– Не твое дело, Креплин.
– У меня есть имя – Эван, как тебе хорошо известно. А ты нажрался в лоскуты, смотри не натвори чего-то, о чем утром пожалеешь.
Креплину удалось достучаться до этого Фила. Тот с потерянным видом вынул из кармана пачку сигарет, вытряхнул одну, прикурил и, сделав глубокую затяжку, выпустил струю дыма в сторону Креплина.
Тогда Креплин вынул сигарету у него изо рта и бросил в ему в пиво:
– В Эксетере такое, может, и проходит, а здесь нет.
– Говнюк чертов, – буркнул Фил.
– Я-то нет, – спокойно возразил Креплин. – А вот ты натуральный придурок.
Фил, казалось, готов был броситься на него с кулаками, но передумал. Видимо, небольшая часть его мозга, еще свободная от пьяной агрессии, осознала, что лучше не нарываться. Поэтому он просто выудил еще одну сигарету, зажег ее и выпустил облако дыма, теперь в мою сторону.
– Твой брат – это такой очень длинный? – спросил Фил. – Из Йеля? Зависает с Шелли?
– Да, это он.
– Он этажом выше, вторая дверь справа. Стучать не надо – там тоже куча народу.
Кивнув, я повернулась к Креплину:
– Спасибо.
– Может, в следующем году увидимся, – сказал Креплин с легкой улыбкой и вернулся к девушке, с которой болтал до этого.
Я поднялась наверх, гадая, как этот Креплин догадался, что я еще школьница. Неужели у меня такой глупый и растерянный вид? Но еще я подумала: если на будущий год попаду сюда, неплохо было бы заиметь такого друга, как Эван Креплин.
Поднявшись на этаж, я услышала Procol Harum[31]. В комнате на полу сидело множество людей, передающих по кругу бутылку «Джим Бим» и косяк. Рядом была ободранная дверь с граффити-надписью «Вписка Шелли». Я открыла дверь… и лучше бы этого не делала. Потому что там на кровати лежала Шелли, голая, с широко расставленными ногами, а мой брат лежал на ней, ритмично двигаясь туда-сюда. Оторопев, я застыла. В соседней комнате гремела громкая музыка, и я в надежде, что Питер ничего не заметил, закрыла дверь, но в последний миг Шелли повернула голову и увидела меня. На ее лице не было ни смущения, ни шока, она мне просто улыбнулась. Никогда мне не забыть эту улыбку.
Я бросилась вниз по лестнице. Увидев возле пивных бочонков Фила, подошла к нему:
– Ну ты и дрянь, что отправил меня туда.
Фил одарил меня злобной ухмылкой:
– Добро пожаловать в жизнь, дерьмовочка.
Преодолев искушение плеснуть пивом ему в физиономию, я сбежала.
Вернувшись в отель – сердце все еще колотилось как бешеное, – я легла на кровать и уставилась в потолок. Я думала: никого мы не знаем до конца, потому что это невозможно, даже человека, который, кажется, тебе ближе всех. Я выкурила сигарету. Потом встала и перечитала сочинение, делая исправления карандашом. Мне многое хотелось изменить. Около часа ночи я начала перепечатывать текст.
Еще примерно через час я услышала, как ключ поворачивается в замке. Пришел брат. Вид у него был такой, как будто он только что кое-как оделся и все еще находился под воздействием травки, выпивки и секса. Когда Питер вошел, я подняла голову, но тут же вернулась к своей машинке.
– Ты еще не легла? – Голос брата звучал настороженно.
– Как видишь.
– Не спится?
– Типа того.
Хотя я сидела к Питеру спиной, но чувствовала, что он стоит рядом.
– Там кто-то сказал, что ты вроде приходила, – тихо сказал Питер.
– Забегала. Тебя не видела.
– Точно?
– Наверное, я точно знаю, видела тебя или нет, – буркнула я.
– Тогда и говорить не о чем, так?
Я перестала печатать. Повернулась и посмотрела на брата. Мне хотелось кричать, вопить и сказать ему, что от того, что он сделал, мне нестерпимо больно. Вместо этого я сделала то, что всегда делала в тех случаях, когда кто-то из семьи меня разочаровывал. Я позволила Питеру сорваться с крючка.
– Абсолютно не о чем.
В наступившем декабре того года все в Олд-Гринвиче ждали рождественского чуда. Даже моя мать, которая по-прежнему упорно выставляла менору в окне первого этажа и считала, что «чудеса – это сказки для тупых католиков вроде вашего папаши», призналась, что втайне молится о «чуде, которое положило бы конец общей боли». В школе – и это бросалось в глаза – об исчезновении Карли Коэн никто не забыл. Сама я то и дело принималась плакать, ночами без конца просыпалась, не в силах больше уснуть, а днем, закрыв глаза от усталости, часто видела плавающий в море труп Карли. Всякий раз, как я сталкивалась с Жестокими, они смотрели на меня со смесью страха и презрения, но ни разу больше не осмелились прошипеть мне вслед какую-нибудь гадость. Исключение Эймса Суита и поспешный перевод в другую школу Деб Шеффер вынудили эту мерзкую маленькую банду залечь на дно, тем более что новый директор, Томас Филдинг, дал понять, что не потерпит никаких инцидентов с издевательствами. Бывший морпех (что страшно понравилось моему отцу), он, однако, имел довольно прогрессивные идеи на управление школой в эпоху, которую он называл «временем в жизни американцев, когда все правила переписываются».
В начале Хануки мама с миссис Коэн ходила в синагогу и даже вела себя вполне любезно, когда вечером мама Карли призналась, что я захожу к ней три раза в неделю.
– А тебе, конечно, и в голову не пришло рассказать мне о такой мелочи, – выговаривала мне мама через несколько часов после посещения синагоги.
– Я думала, ты рассердишься.
– За доброе дело для женщины, пережившей самую ужасную трагедию, какую только можно представить?
– Ты не ревнуешь?
– Ревную? Ты о чем?
Я ничего не ответила. В этом не было необходимости.
Мама наконец нарушила молчание:
– Я рада, что ты такая заботливая.
На Рождество Карли не объявилась. Не приехал домой и Питер, решивший провести праздничные каникулы в Либерии, где в Корпусе мира трудился его друг по колледжу. После той поездки в Бодуин мы с ним почти не поддерживали связь, хотя, когда стало известно, что я принята, от него пришла открытка с поздравлением. На ней был изображен великий комик Граучо Маркс, а на обороте Питер написал: Я же тебе говорил! Браво! Люблю… И его подпись.
Я не ответила. Когда Питер позвонил на Рождество из Монровии и мама передала мне трубку, я только односложно отвечала да и нет – мне хотелось, чтобы Питер понял, что я все еще обижена на него. Адам стоял рядом – на Рождество он послушно приехал домой. Когда я вернула маме трубку, брат жестом показал, чтобы я вышла. Я набросила армейскую шинель, купленную неделю назад во время поездки в Нью-Йорк – нашла ее в большом комиссионном магазине на Салливан-стрит в Виллидже, – и прихватила пачку сигарет и зажигалку. Накануне вечером пошел снег – настоящее белое Рождество, – и я собиралась позже прогуляться по берегу моря, тем более что за рождественским обедом родители, разумеется, сцепились – а чем, спрашивается, тот год отличался от остальных? Адам только накануне вернулся из верховьев штата Нью-Йорк. Папа отметил его приезд, напившись до положения риз, а наутро страдал от сильного похмелья.
– Что там у вас с Питером?
– Ничего.
– Брось, сестренка, я же вижу.
Сестренка! Я ненавидела это слово. Считала его слащавым. Но сейчас мне показалось, что не стоит напоминать об этом Адаму.
– Сколько же пива вы с папой вчера прикончили? – спросила я.
– По шесть, не меньше. Но он настаивал, чтобы перед каждой бутылкой мы пропускали по стопке «Тулламор Дью».
– Шесть бутылок пива, шесть стопок виски… впечатляет, нечего сказать.
– Ты не ответила на мой вопрос.
– Спроси у Питера.
– Не могу. Он в Африке, а ты здесь. Так что давай рассказывай.
– Все нормально, – соврала я.
– Что ты скрываешь?
– Я – Бернс… и что-то скрываю? За нами такое не водится. – И увидела, что Адам побелел как мел. – Если тебе так уж нужно знать, какая кошка пробежала между нами с Питером, может, сам раскроешь мне кое-что из своих секретов?
Адам побелел еще больше и отошел от меня в сторону. Я хотела было догнать его, но подумала: он ни за что не расскажет о той страшной аварии, и я должна относиться к этому с уважением. А еще я подумала: у нас так мало общего, единственное, что нас связывает, – кровное родство. Но как можно быть такими близкими родственниками и при этом такими разными?
– У меня есть новость, – наконец заговорил Адам.
– Поделись.
– Папа нашел мне работу после того, как я окончу магистратуру в июне.
– Что за работа?
– В его компании в Чили.
– Ого, – сказала я, не зная, как к этому отнестись. – Тебя это радует?
– Ну, смогу уехать из страны – это клево. К этому времени я или женюсь на Пэтти и возьму ее собой, или…
– Может, тебе просто порвать с ней и сбежать?
Адам улыбнулся:
– Ты бы этого для меня хотела, да?
– Я бы хотела, чтобы ты жил так, как сам хочешь, а не так, как, по-твоему, от тебя ждут.
Адам немного помолчал.
– Жить как хочется, – сказал он наконец, – какая прекрасная мечта.
– Я точно буду жить так, как хочу.
– Ты сейчас так говоришь. А правда в том, что и ты наверняка запутаешься и окажешься в ловушке, как все мы…
Пока я думала, как ответить, брат продолжил:
– Давай закончим этот разговор, идет? Лучше сходим в кино, потом попьем где-нибудь пива и притворимся, будто никогда ничего такого не обсуждали. Можешь ты сделать это для меня, сестренка?
Я только молча кивнула в знак согласия. Снег все падал. По радио без конца играли какую-то дурацкую музыку. Мы оба смотрели перед собой в белую пустоту.
Решившись нарушить напряженное молчание, я спросила:
– Ты надолго домой?
– Завтра уезжаю, – ответил Адам.
– Значит, теперь нескоро увидимся.
– Да, наверное. С Рождеством!
– И тебя. Желаю…
– Не надо ничего желать, – перебил брат. – С этими пожеланиями всегда все наперекосяк.
После этого нам с Адамом много месяцев не представлялось шанса поговорить по душам.
На третий день своего пребывания в Боудине мне по дороге на занятия бросился в глаза довольно занимательный персонаж – высокий худощавый парнишка в рубашке с узором в огурцы и белых брюках, бледной, почти фарфоровой кожей и буйной шевелюрой кудрявых волос с обесцвеченными и зелеными прядями. Ногти у него были выкрашены в такой же зеленый цвет. На плече он нес книги в веревочной сумке-сетке. Проходя мимо, парнишка кивнул мне. Увидеть его было и странно, и здорово – такой сумасбродный, яркий, сразу видно столичного жителя, снизошедшего до Новой Англии с ее роскошным бабьим летом. Однако, заметив прямо перед собой трех спортивного вида крепышей, он сошел с мощеной дорожки и, опустив голову, пропустил их. Я и раньше замечала, что в Боудине существует отчетливое деление на неформалов и спортсменов.
Крупный мускулистый тип в свитере спортивного клуба колледжа (с большой буквой Б на груди) крикнул:
– Эй ты, гомик зеленый!
Остальные члены тройки подхватили:
– Где твой парень, а, зеленый?
– Не обращай внимания на этих придурков, Хоуи, – сказал какой-то парень, проходя мимо.
Но по усмешке на его лице я поняла, что одергивать амбалов он не собирается и выходка останется безнаказанной. Мне хотелось заступиться за парнишку. Но я еще не освоилась в кампусе, все было мне чужим, а колледж казался враждебным. Зато я, по крайней мере, узнала его имя: Хоуи.
– Кто тебе травку на голове поливает, зеленый гомик? А может, ты один из эльфов Санты?
Спортсмены хохотали все громче, радуясь собственному остроумию. Хоуи нырнул в здание студенческого клуба. Я подумала: выходит, в колледже этим хамам тоже все сходит с рук.
На пятый день учебы я слушала первую лекцию профессора Теодора Хэнкока по колониальной истории Америки и обратила внимание на то, какой он замечательный рассказчик.
Еще до приезда в Боудин мне прислали Справочник для студентов по предметам и преподавателям, выпущенный редакторами «Востока», газеты колледжа. Уже тогда курсы профессора Хэнкока по американской истории привлекли мое внимание. О нем говорилось, что «каждую лекцию он превращает в яркое событие», «никогда не бывает сухим и академичным, и в его интерпретации колониальная история воспринимается как нечто интересное, живое и очень реальное».
До этого я мало что знала об этой части нашей истории, кроме прочитанной когда-то давно «Алой буквы» Готорна да самых обычных вещей об американских первопоселенцах, спасавшихся от религиозных преследований, которые проходят на уроках в школе. Но начиная с той первой лекции я слушала профессора Хэнкока во все уши.
Выглядел Теодор Хэнкок как типичный профессор колледжа Новой Англии. Невысокого роста, изящный, он словно был рожден для пиджака из шотландского твида, серых фланелевых рубашек, бледно-голубых сорочек и вязаных галстуков. Светло-русые волосы, разделенные аккуратным пробором, бледная кожа и очки в классической роговой оправе. Мелодичный голос, аргументированная, логичная речь. Во время той первой лекции меня сразу поразило то, как тихо и незаметно профессор полностью завладел нашим вниманием.
Талантливые учителя, как я убедилась в то сентябрьское утро в Боудине, могут в одночасье изменить наше мировоззрение. Люди часто посмеиваются над преподавателями: «Если сам не можешь что-то делать, учи других». Но правда в том, что под влиянием хорошего, талантливого педагога в людях что-то меняется. Возможно, в определенном смысле я подсознательно восприняла профессора Хэнкока как фигуру мудрого и готового научить родителя. Возникло ощущение, что он располагает истинными, взвешенными и продуманными знаниями о чем-то важном и что в последующие месяцы мы получим от него богатую пищу для размышлений – он заставит нас переосмыслить историю Америки, покажет, почему мы до сих пор противостоим огромному множеству тех народов, кому пуританское мировоззрение несвойственно. По правде говоря, я мгновенно влюбилась в Хэнкока. Это удивило меня саму, потому что я никогда раньше не чувствовала такого притяжения к мужчинам старше себя. Не то чтобы я мечтала о романе с ним – нет, никаких тупых подростковых бредней. Хэнкок произвел на меня впечатление человека очень умного, вдумчивого… и в то же время не раздираемого болью или яростью, которые сжирали моего отца. Профессор держался с бостонской простотой и изяществом. В нем чувствовались доброта и уравновешенность, подчеркнутые высоким интеллектом и даром сострадания. По крайней мере, таким я представила его себе после одной лекции. Я уходила тогда из аудитории, думая: вот сильно повзрослевшая версия человека, которого я всегда мечтала полюбить. И это воодушевляло меня и то же время тревожило.
По прошествии первой недели Боудин казался мне одновременно блестящим и провинциальным. Моя соседка по комнате, Конни Лайонс из Уэлсли в штате Массачусетс, окончила очень привилегированную женскую школу, а ее мать в 1952 году участвовала в Открытом теннисном чемпионате США в парном разряде.
«Мама всегда повторяет, что, когда через два года родилась я, это стало концом ее теннисной карьеры». Это был один из немногих моментов, когда Конни разоткровенничалась со мной. Она была рыжеволосая, одевалась исключительно в стиле «Л. Л. Бин»[32]: фланелевые рубашки, походные ботинки, плиссированные клетчатые юбки. Веселая и общительная, Конни немедленно передружилась со всеми девушками на нашем этаже общежития. Ее целью было попасть в теннисную команду первокурсников и познакомиться с парнем, что и произошло дней через десять после начала учебы. Джесси Уитворт, так его звали, входил в Хи-Пси – самое привилегированное и консервативное из всех студенческих братств, – и такие девушки, как Конни, там были нарасхват. В первую неделю учебы студенческие братства колледжа, числом восемь, устроили так называемый марафон для первокурсников. Мы мотались с вечеринки на вечеринку, встречались с членами братств, очень разных, со своими особенностями, – решали, к какому берегу прибиться. Девушки были в меньшинстве и потому ценились. Даже в самом чудаковатом студенческом братстве, Зета Пси, в который входили будущие бухгалтеры высшей квалификации или профессора микроэкономики, смотрели на девушек с таким же вожделением, как золотоискатели в Клондайке на золотую жилу. Только мне их повышенное внимание не очень-то льстило. Я заглянула в Хи-Пси и Дики – суперпривилегированные братства для избранных. Не совсем мое, но в Дики я застала интересный разговор о Джоне Апдайке, который закончился тем, что парень предложил подняться к нему в комнату и посмотреть его библиотеку американской литературы. А когда я со смехом помотала головой, ему хватило присутствия духа улыбнуться в ответ и сказать: «Все, последний раз пробую так по-дурацки склеить девушку».
Пси-Эпсилон был прибежищем богемы, прибежищем хиппи, прибежищем нариков. Войдя в их дом – зеленое здание на Мэйн-стрит, – я попала в облако марихуанного дыма. В динамиках оглушительно вопил Вэн Моррисон, а первый человек, вышедший навстречу, протянул мне косяк со словами: «Добро пожаловать на космический корабль». Звали его Кейси, и, насколько я могла судить, он был здесь главным гуру.
О Пси-Ю в последний год постоянно упоминали в новостях: это было первое студенческое братство, где президентом выбрали девушку. В заметке из «Нью-Йорк таймс», которую вырезала для меня мама, его описывали как место «божественного декаданса». Но здесь вдобавок к косяку мне плеснули вина «Альмаден», и вскоре я обнаружила, что курю сигарету, предложенную мне вежливым парнишкой по имени Марк.
– Мы альтернативное сообщество, – сказал он. – Все остальные братства тяготеют к определенному типажу. Мы принимаем всех – умных до неприличия, изгоев, которых вечно побивают камнями, лыжников-бездельников, тех, кто пьет в одиночку, реально странных, а еще выпендривающихся спортсменов и даже будущих юристов, которые любят гулять на природе, по крайней мере пока.
Марк жестом подозвал стоящего поодаль парня. У того были босые ноги, свободная черная индийская одежда и волосы длиной, как у Иисуса, и мне нравилось, как он выглядит.
– Я тебя помню, – сказу сказал он мне. – Ты была у Шелли на Федерал-стрит в прошлом году, в октябре.
– Впечатляюще, – ответила я, – особенно если учесть, что мы даже не разговаривали.
– Или пугающе, – добавил Марк. – У Эвана потрясающая память.
– Я запоминаю интересных людей, – сказал Эван.
– Ты мне льстишь, – улыбнулась я.
– Нисколько. Интеллект я чую носом, как и глупость, – в колледже хватает и того и другого. Ты покер любишь?
– Нет. – Меня удивил, но и заинтересовал этот неожиданный вопрос. – Но не отказалась бы научиться.
– Обучу тебя за пару часов, – предложил Эван.
– Только учти, будешь терять деньги, – предупредил Марк. – Я в этом убедился на собственной шкуре.
– У меня не так их и много. – Я пожала плечами.
– Все равно научиться надо, – улыбнулся Эван. – А еще тебе надо присоединиться к нашему маленькому цирку, Пси-Ю. Здесь у нас интересно.
Из всех студенческих братств, которые я посетила, только здесь я сразу почувствовала себя как дома. Но я вообще не хотела никак определяться и никуда вступать – это не по моей части. Как я быстро поняла, жизнь в колледже во многом строилась на том, к какому лагерю ты примкнешь, но хотя в Пси-Ю и гордились своей репутацией левых хиппи, наркоманов, художников, даже они при этом оставались братством. В этой системе я не могла и не хотела делать выбор.
Но Эван Креплин стал мне другом, с ним мы часто играли в пятикарточный покер. Однако наряду с этим я много общалась с Дигби Лордом – серьезным и глубокомысленным консерватором из пригорода Филадельфии (все называли его Диджеем), мечтавшим стать Максвеллом Перкинсом[33] наших дней. Студент второго курса, Диджей уже руководил «Пером», литературным журналом, издававшимся в колледже, вместе со своим ближайшим соратником Сэмом Шнайдером. Диджей был невероятным литературным снобом. Как-то я обмолвилась, что обожаю Джона Чивера, и он обсмеял меня так, будто я призналась в слабости к молочным коктейлям. Любую современную литературу, если она имела сюжет, Диджей отвергал. Сам он ратовал за тех, кого называл метапрозаиками, пишущих вопреки принципам реализма и повествовательности. О Джоне Барте, Доналде Бартелме и Томасе Пинчоне[34] он говорил с чувством, близким к благоговению. Диджей привлек меня сразу же. Его трудно было назвать красивым в традиционном понимании, но для меня это не имело значения. Долговязый, с копной курчавых каштановых волос, он, как и я, был заядлым курильщиком. Но если я обходилась в день десятком своих любимых «Вайсрой», то Диджей выкуривал по две пачки ежедневно. Трудно было представить его без сигареты в руке, а поскольку в Боудине курить разрешалось практически везде, кроме медпункта, парень этим пользовался. Как-то, пригласив меня посидеть за сыром и вином в «Сердитом тетереве» – богемном кафе в центре Брансуика, – он поведал, что его отец, Дигби Лорд-старший, был крупным инвестиционным банкиром, а в юности серьезно занимался теннисом.
– Надо тебя познакомить с моей соседкой по комнате, – заметила я. – Она классная теннисистка, мечта любого корпоративного рекрутера.
Диджей одарил меня тончайшей саркастической улыбкой:
– С такими девицами – приклеенная улыбка в тридцать два зуба – я не выдерживаю больше пяти минут, а они от меня сбегают через две. Да и ты вроде с такими не особо общаешься в кампусе.
Диджей отличался какой-то особой наблюдательностью. На тот момент я еще не обзавелась в колледже ни одной подругой женского пола. Одни однокурсницы казались мне чересчур благопристойными и белокурыми, чем навевали воспоминания о кошмарах Олд-Гринвича. В других отталкивало то, как они вели себя с парнями – понимая, что из-за своей малочисленности могут выбирать, кого захотят, остальных девчонки просто дразнили или держали на коротком поводке. Правда, была одна девушка с медицинского, Филиппа, еврейка из Бруклина, любительница чтения, с ней мы время от времени ходили выпить кофе. В Филиппе явственно угадывались черты битников пятидесятых – в Колумбии с Гинзбергом[35], Керуаком и прочими стилягами эпохи Эйзенхауэра она бы чувствовала себя как рыба в воде. Учебу же в Мэне – а у Филиппы была полная стипендия – она воспринимала как ссылку и установила жесткую дистанцию между собой и большинством остальных студентов. Включая меня. Впрочем, она всегда была приветлива и никогда не выказывала недовольства, если я подходила к ее столику. Мы могли поболтать о нью-йоркских артхаусных кинотеатрах и джазовых клубах и о том, почему мы обе не можем читать Толкина («Слишком много гномов», – заметила как-то Филиппа). Но всякий раз, когда я предлагала выпить по бокалу вина вечером в городе, она или должна была заниматься, или уже была приглашена кем-то, хотя я уверена, что парня у нее не было и она не спешила кого-то заводить. Филиппа производила впечатление убежденной одиночки. А во мне между тем, как я поняла намного позже, зрела потребность в близкой подруге именно женского пола, которой мне так не хватало после трагического исчезновения Карли… А оно по-прежнему не давало мне покоя: меня мучило сознание, что я могла бы это несчастье предотвратить.