«Друзья не совсем были сходны между собою».
«Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Родзевич держал на конюшне козла согласно старинному убеждению: своим присутствием приносит удачу, запахом отгоняет оводов. А свояк Родзевича Грошев мирился с новизной и, нарушая традиционное правило не выносить в беговой день из конюшни даже мусора (плохая примета), перед призом отправил меня к свояку за строгими удилами. Лошадь валила на сторону и никак иначе ее нельзя было выровнять.
В тот раз рогатый бородач щипал травку у глухого забора, ему что-то взбрело в голову. Разбежалось чудище, саданул старина в забор, доски с треском вылетели и через пробой явились наружу кривые рога с висящей словно помело желтоватой бородой.
А я вдоль того же забора рысил верхом на «Игреке». Лошадь с перепугу понесла меня под откос на железную дорогу, которая граничит с ипподромом. Конь, ушами не поводивший под рёв авиационных моторов, не пугался и паровозных гудков, но от неожиданного треска и появления козла обезумел и бросился на край обрыва вдоль железной дороги. Мне всё-таки удалось его сдержать. Премудрый Эспер, до которого я, уцепившись за гриву, добрался, в ответ на недопустимую просьбу удила вручил, но с тех пор свояки уже больше не знались между собой. Спустя с полгода Родзевич слег. Пришли на грошевскую конюшню послы: «Сам, кончаясь, наказал вам на “Месяце” ехать». В Древнем Риме «Сам» означало хозяин дома, в наше время – бригадир призового тренотделения. Грошев, объясняясь без слов, взглянул на помощника, на Колю Морина, и они, отправились на осиротевшее тренотделение. Перед стартом Грошеву ассистировал Морин, а я при Морине в тот день состоял. На массивном Месяце мотыльковый мастер ехал на удар во славу свояка. Всю дистанцию висел на хвосте, держался сзади, в последнем повороте кинулся, струны вожжей гармонией рук подняли рысака в полет над дорожкой.
«Московский ипподром это самый старый рысистый ипподром в мире. Он пережил периоды расцвета и спада».
А.А. Ганулич, А.М. Ползунова. История Центрального Московского ипподрома. Традиция и современность. Москва: «Аквариум», 2015.
Традиции проявлялись во всем. Мастера езды ещё не сменили старинного одеяния наездников: косоворотка, высокие сапоги, картуз. И я вырядился a la Russe. В раннем детстве подражал летчикам, используя семейные экспонаты: первые летные очки, исторический шлем и сильно ношенные краги. Вступив на беговой круг, надел сапоги, пусть всего лишь кирзовые – из Военторга, на голове – подобие картуза, убор, походивший на штрудел молочника Тевье, соорудил из музейной летчицкой фуражки сосед Абрам Захарыч, а косовортку сшила жена кучера, Тётя Настя.
«Зачем ты напялил национальный костюм?» – знакомые, встречая меня, выражали изумление вроде того, что описано Герценом: нарядившиеся по-народному славянофилы вызывали усмешку у мужиков. Университетские профессора в моей тяге на конюшню усмотрели романтизм, то есть неоконсерватизм. «У вас и внешность реакционного немецкого романтика» – со свойственным ему педантизмом в употреблении терминов говорил ЮрБор (Юрий Борисович Виппер). Хотя среди немецких романтиков, кроме круглолицего Клейста (не мой тип), не было конников, но волосы у меня, как у Гофмана, нередко стояли дыбом. Сено и опилки, застрявшие у меня в волосах, мои сокурсницы, развлекаясь на скучных лекциях, старались вытащить, чтобы я и не заметил.
По утрам я отправлялся на конюшню с учебником английского языка, времени не теряя. Учебник обнаружили на кипе сена и говорят: «Это кто тут иностранными языками владеет?» А на другой день – к директору! Едва я вошел в кабинет, уставленный конными скульптурами Лансере, Тиграныч доверительным тоном обращается ко мне: «Англичанин к нам собирается. Прошу тебя переводить. С Интуристом связываться не хочу: ни одного слова через забор ипподрома не должно перелететь!»
Железный занавес едва начал подниматься, иностранное ещё считалось вредным и враждебным, но поехали Хрущев с Булганиным в Англию, захватив в подарок завзятой лошаднице, королеве, двух коней – ахалтекинца и Карабаха. Кто их, рыжего и буланого, с золотым отливом, не видел, тот, как выражался Тиграныч, не имеет представления о том, что следует понимать под словом лошадь. Королева, известная каменной непроницаемостью, как их увидела, изменилась в лице и мировая атмосфера потеплела.
Подарочных жеребцов сопровождал Бобылев Игорь Федорович, завкафедрой коневодства Ветеринарной Академии, занимал в конном мире второе место после Принца Филиппа, Герцога Эдинбургского, председателя Всемирной Ассоциации любителей верховой езды. Благодаря Бобылеву в Ассоциацию была принята супруга герцога, Элизабет Виндзор. Герцог рекомендовать свою дражайшую половину не мог. Его заместитель, советский посланник, взял вожжи в руки, повел борьбу за женское равноправие, преодолел сопротивление закоренелых консерваторов и вопреки традиции, которую, не допуская дам, сохраняли веками, оказалась принята Елизавета Вторая.
Королева, кругом обязанная Бобылеву, уж и не знала, чем Игоря Федоровича отблагодарить, что для него сделать, и И. Ф. играл роль неофициального дипломатического посредника. Чуть чувствовалась международная напряженность, брался за телефон: «Это Букингемский дворец? Попрошу к телефону Её Величество!» Секретаршей у королевы была внучка Толстого (не путать с известной советской писательницей, тоже Татьяной и тоже внучкой, но другого Толстого). Если Толстая поднимала трубку, Бобылеву стоило сказать: «Таня, это я». Ему выпало ещё раз посетить Англию, с дороги он отправился в Букингемский Дворец: ниже уровнем ему и шагу было нельзя ступить по английской земле.
В королевском дворце раскатали красный ковер и устроили в честь Бобылева выводку лошадей королевской конюшни. Понятно, показали жеребцов, которых он же некогда и доставил. Показали бы и показали, нет, приплели политику: «Это кони, привезенные профессором Бобылевым от имени Премьера Хрущева!» А Хрущев уже не Премьер – снят, английский визит, удачный с конной точки зрения, ему зачтен в число принципиальных политических промахов. «Не отняли бы у меня партбилет, как вернусь», – про себя угрызается Бобылев, а вслух решается заметить: «Ваше Величество, поскромнее бы надо. Попроще!» Упрек был ему прощен в счет оказанной неоценимой услуги.
С Герцогом обещал Бобылев поговорить о Пушкине. В английской королевской семье, породнившейся с поэтом через его младшую дочь, скорее всего, хранится его дневник и письма жены. Пушкинисты считали, что коронованные особы едва ли признают свойство с мулатом. Ещё в 1937-м году, столетие гибели Пушкина, на испанском языке вышла книга, которая так называлась Un Gran Poeta Mulato. Нам в школе говорили, что в Америке Пушкина не пустили бы в кафе для белых, однако вышел двухтомный труд о вкладе черных в мировую культуру, целой главой представлен и русский поэт, который называл себя «потомком негров» и Африку именовал своей. Таксисты-афроамериканцы, если я спрашиваю, знают ли они о Пушкине, сразу откликаются: «Ганнибал!» Такова пушкинская мировая слава. Читать не читали, но памятник ему как сородичу поставили, даже не один (другие версии происхождения Пушкина им неведомы).
Как известно, год 37-й помимо Пушкинских юбилейных празднеств памятен политическими репрессиями, о чем говорит Юбилейное собрание сочинений поэта в девяти крупноформатных томах in Folio. Собрание полное, но без примечаний, которые были сделаны, но их нельзя было опубликовать из-за совпадения торжеств с политическими преследованиями: составитель примечаний оказался врагом народа. Однако выжил и довелось мне услышать его объяснение случившегося: «Три раза прочитал я все пушкинские рукописи, и сколько же оказалось произвола в конъектурах (прочтениях)!». Юбилейное издание текстолог нашел неготовым к выпуску, однако спешившие поспеть к юбилею ударники от пушкинистики на него как саботажника написали донос, его и взяли. Сейчас те же примечания, выдержавшие проверку временем, печатают отдельно, без томов.
Слово Бобылев сдержал, обещание исполнил, поговорил о Пушкине с Герцогом и, как ни трудно в это поверить, просьба была встречена обещанием дальнейшее обсудить. Принц Филипп ценил своего заместителя, который, кроме поддержки правящей супруги, союзничал с ним в сопротивлении советскому правительству. Это когда Олимпийские Игры проходили в Москве и наше государственное руководство решило изменить столетний порядок: вместо конного конкура (преодоление препятствий) завершить всемирное спортивное событие футболом – нам светило выиграть. «Тогда мы уйдем!» – заявил Герцог и поднялся из-за стола переговоров. Рядом с ним плечом к плечу встал завкафедрой коневодства Бобылев. Наследственная лояльность! Отец Игоря Федоровича поддержал коннозаводчика Бутовича, когда все от того отвернулись. А Игорь Федорович английскую королеву пристроил, не отступился от Герцога, пробил в печать «Ветер в гриве», конный фотоальбом Лешки Шторха, сына и внука отца и деда репрессированных, к тому же не комсомольца. И Пушкинские документы могли бы получить, но с распадом страны связи оборвались.
Кое-что восстановил генерал Исаков Николай Васильевич. В день расстрела Белого Дома он принял решение остановить колонну танков, чтобы не совершилось большое кровопролитие, а на пенсии начал заниматься лошадьми, конники его консультировали, среди них Алла Ползунова, наездница, недавно скончавшаяся, моя сверстница. Мы с ней одновременно пришли на ипподром, но я остался любителем, а Ползуниха прошла школу у наших высших мастеров, не пьющих. По их примеру Алла отказывалась от выпивки, хотя ей грозили: «Не будешь пить, не будешь и ездить» В смысле, на хороших лошадях. Но Алла нашла в себе силу воспротивиться корпоративному спаиванию и смелость ответить: «Не буду». Её сочли морально надежной и отправили за океан, где она стажировалась у Делла Миллера. За успехи Дед Миллер ей двухлетка подарил, из которого она, вернувшись, выработала рекордиста. «Что скажешь об этой лошади?» – Алла меня спрашивает. Я стыда еще не потерял и говорю: «Как я могу в твоем присутствии высказываться о лошадях?».
Эти трое, наездница мирового класса, генерал-танкист и с ними подводник, капитан 1-го ранга, в пору полного развала после упразднения Главконупра создали Российское Содружество рысистого коннозаводства, пользуется признанием всюду, где существуют бега. Ныне на планете каждые пять минут где-то принимают рысаки старт и устремляются к финишу. Трибуны нередко пустуют, однако по компьютеру игра идёт на дому или (что раньше было запрещено) в игорных конторах вне ипподрома. Ставки заключаются глобально, каждый, находясь в Москве, может делать ставки на ипподромах Мельбурна и Монреаля. Если раньше спрашивали, разве лошади ещё существуют, то теперь больше чем когда бы то ни было развелось лошадей, особенно в передовых странах, разница лишь в том, где какие крови и какие корма.
В Англию подарочных жеребцов, вместе с Бобылевым, сопровождал Главный ветврач Ипподрома Стогов. Но кто же мог подумать, что его слова, прямо из сердца вырвавшиеся, поймут как официальное приглашение? «Приезжайте! И не таких лошадей увидите!» – обещал королевскому коновалу советский конный доктор, и не успели оглянуться, из Лондона прямо на Московский ипподром поступает телеграмма:
«ВЫЛЕТАЮ ВСТРЕЧАЙТЕ УВАЖЕНИЕМ ФОРБС».
Ничего себе фокус! Нашему проговорившемуся лошадиному лекарю было велено срочно заболеть. Опасались, что гость захочет нанести ему ответный визит на дому, а главный конный врач обитал в перестроенной старой конюшне. Когда же мистер Форбс прилетел и мы с ним в Кремле стали обсуждать возможность у нас Реставрации, на ипподроме каждый из директорской ложи через потайную дверь тащил его в ресторан «Бега» и наливая стакан коньяка ему, говорил мне: «Переведи поточнее». Переводить приходилось одни и те же слова: «Плохого про меня не пишите!» Страх той поры: иностранец уедет, а там настрочит про тебя такое, что тебе крышка. В конце бегового дня английский гость, подозревая меня в неточности перевода, лепетал: «П-поч-чему я должен п-писать? P-разве я п-писатель? Я н-не п-писатель».
А написал-таки! Наше гостеприимство его и вдохновило. Статья была опубликована в лондонском журнале «Голос гончих». Тиграныч, плотно притворив дверь своего кабинета, велел мне переводить с листа, но скрывать было нечего: статья состояла из восторгов. «Молодец! Благодарю!» – было сказано, словно статью я сам и написал. Будто из текста можно было извлечь совсем не то, что в нем содержалось! Однако кто жил тогда, тому объяснять не надо: при желании могли прочесть между строк, в подтексте, оставшееся прямо невыраженным. «Если меня в министерство вызовут, – продолжал Тиграныч, – вместе пойдем, и ты им точно так же всё переведи».
В тот же день на тренотделение Грошева поступила Деловая записка: «Подателя сего (меня) к езде допускать в любое время дня и (подчеркнуто) суток». Из-за университетских экзаменов я не мог воспользоваться лицензией круглосуточной, ни днем, ни ночью на конюшне не бывал, пришел не раньше недели спустя. Первое, что услыхал: «Тиграныч застрелился».
Что же довело его до страшного конца? Ему пришлось восстанавливать трибуны ипподрома после пожара. Причиной пожара послужили газовые лампы, ими, взявшись за капитальный ремонт, пробовали сжигать старую краску со стен и занялось. Однако злые языки шипели: «Скрывали растрату доходов с тотализатора». Директора, при котором случился пожар, посадили, Тиграныча собирались сослать в Китай развивать там коневодство.
Однажды Долматов, преемник Калантара на директорском посту, при котором я остался в чине толмача, ждал звонка из-за границы, а ждать в те технически патриархальные времена приходилось долго, и новый директор предался воспоминаниям: «Раз мы с Тигранычем поехали к бабам…» Сделал паузу, строго взглянул на меня и решил не продолжать. Но воспоминания все же овладевали им, он со вздохом добавил: «Хорошие были бабы», – больше ни слова. Понятно, они себе позволяли. Оба – ранние жертвы уже начавшего распадаться режима, которому полностью принадлежали и верно служили. С режимом разделяли достижения и горести. Все были замешаны во зле, неустранимый дефект социально-политической конструкции, основанной на капитализме недоразвитом, как говорил (за что и загремел) князь-коммунист Святополк-Мирский. Но одни злом лишь для себя пользовались, у других и пороки шли в общее дело. Во имя борьбы за породу, не ради собственной выгоды, Тиграныч с Долматовым сумели расположить к себе воротил мирового ипподрома, а я им переводил.
Приехал из Америки Шеппард, обувной король и крупнейший коннозаводчик. Показали ему на пастбище подмосковного конзавода маточный табун. Чистопородные кобылицы, будто понимая, что требуется подать себя с почерком, красовались перед заморским гостем. Американец аж задрожал: «Лист писчей бумаги найдется?» У меня при себе ни клочка, кроме письма Чарльза Сноу в поддержку присуждения Шолохову Нобелевской премии, которое я не успел передать в Дирекцию ИМЛИ. «Тоже мне, научный сотрудник!» – у меня над ухом змеем шипит Долматов. К счастью, оборотная сторона письма пустая. Шеппард расправил письмо на седле табунщика, достал из кармана шариковую авторучку и принялся писать: «Обязуюсь двух кобыл из этого племенного гнезда взять с собой, случить с моими лучшими производителями и жеребыми доставить обратно».
Случка с любым из жеребцов в заводе у Шеппарда стоила сотни тысяч, а полностью принятое им на себя обязательство потянуло с доставкой и содержанием лошадей не меньше миллиона. И всё это просто так, от души. Закончил писать заокеанский заводчик и возвращает мне бумагу, а за спиной у меня Долматов тигром рычит: «Потеряешь – простись с ипподромом». Потерять письма я не потерял, но в Институте Мировой литературы, читая бесценную бумагу с обеих сторон, и про премию, и про кобыл, оценили яркость слога, однако не было уверенности, что написанное про кобыл поможет присуждению наивысшей литературной награды, а может и помешать. Оказался я под угрозой взыскания, но премию присудили и вышло в мою пользу (см. далее).
Шеппард, хотел он того или нет, способствовал решению задачи, поставленной советским руководством – догнать и перегнать Америку, ехать с резвостью по мировым стандартам. «У вас нет средств приобрести производителя, какой вам нужен ради повышения резвостных показаний» – такие слова зарубежных визитеров мне случалось переводить. Средства нашли силой душевности, приплод тех кобыл дал резвых метисов, наши рекорды стали приближаться к искомому уровню. Но двумя преданными делу специалистами решили пожертвовать спешившие разоблачить преступления режима как дело не их рук.
Мне было сказано: «К тебе вопросов нет». Сказал главный редактор журнала «Коневодство и конный спорт». Редактор некогда сопровождал на бега близкого к чекистам Бабеля. Мне дал понять: не был опасен я тем, кто убрал и Тиграныча, и Долматова. Кто? Тиграныч в предсмертном письме их перечислил, чтобы не приходили на его похороны. Долматов не оставил инструкций, скончался скоропостижно, однако на похоронах я не увидел его ближайших сотрудников.
С гибелью Тиграныча служебная записка, выданная им, оказалась окружена ореолом нетленности. После ухода Грошева на пенсию его тренотделение, где я продолжал числиться, принял Гриценко Петр Саввич. Он, если в судейской возникали сомнения, можно ли безрукого допускать к езде на призы, меня аттестовал: «Ему ещё при покойнику было разрешено за вожжи держаться динь-и-ничь». Когда же Мишка Яковлев от имени Твардовского обратился ко мне с просьбой обеспечить поэта удобрением, я пошел к завхозу, при котором застрелился Калантар.
Преданный друг директора Чернецов Борис Васильевич рассказал, как они хорошо сидели и отдыхали в кабинете, где довелось мне переводить статью из «Голоса гончих». Немного им не хватило. Чернецов посылает. Тут его вызвали к телефону, в другом кабинете на том же этаже: «Навоза, мать их, просили!» Это – слова Чернецова, а просила у него вся Москва, кому требовалось удобрять участок. Вдруг дверь настежь – на пороге Тиграныч: «Где же твои сатрапы?» «А я, – рассказывал Чернецов, – рукой махнул: дай договорить!» Хлопнула дверь. И грохнул выстрел. Из ружья.
Прежде чем хлопнуть дверью Калантар будто бы крикнул: «Я пошел к Мишталю!». Достойный доверия Чернецов едва ли мог услышать вопль отчаяния, был глуховат и занят деловым разговором. Думаю, контаминация ипподромных сказаний.
Георгий Мишталь, в просторечии Жора, считался лучшим в барьерных скачках. Друг его, мастер спорта Игорь Коврига, бросился под электричку, считая себя причиной гибели прекрасной амазонки, в которую был влюблен. Звали ее Римма Леута, она упала и разбилась, преодолевая препятствие. Входила Римма в команду ВВС, учрежденную Василием Сталиным. Верховая езда уже мало его интересовала, у него развилась алкогольная эпилепсия: садился в седло и начиналось головокружение. Вождь-Отец, по свидетельству наездника-троечника Кузьмича, который до посвящения в кучера был правительственным охранником, разгула не поощрял и стал сынка отчитывать, а тот ему (в передаче Кузьмича): «Батя, зачем переживаешь? Ведь ты же хозяин страны!» Вождь взорвался: «Но я порядков не нарушаю!».
Между тем Мишталь на коне Радамес продолжал с успехом брать барьеры. Но Василий его и Ковригу избрал себе в собутыльники: выпивка и закуска – от пуза. Необходимого веса Мишталь перед скачкой добивался потнением. Соконюшенники вспоминали: «Жоре пришлось сбросить разом не меньше пуда». Понятно – сердце не выдержало. Коврига со станции, где конбаза, названивал Калантару и наконец крикнул: «Идёт электричка, я иду к Мишталю!»
«Сколько поэту требуется навоза? – уточнил Чернецов. – Где у него дача?» И записал адрес в блокноте, что лежал перед ним, когда грохнул выстрел.
«Лошадь заржала с такими разнообразными модуляциями, что я подумал, уж не разговаривает ли она на своем языке».
«Путешествие Гулливера в Лошадию, страну игогогов».Перевод А. В. Франковского.
Стремился я на конюшню, чтобы забыть о книгах, а стал про конюшню писать. Это благодаря настояниям писателя Дмитрия Жукова и по указанию охраны дочери Брежнева.
Дмитрий Анатольевич Жуков служил резидентом на передовой идеологической борьбы, но книги у него о фигурах и делах прошлого. Мы с ним охраняли памятники старины и культуры, заседая в Обществе, которое так и называлось ВООПИК. Ему, я думал, будут интересны истории о прошлом ипподрома, но Димке надоедало слушать мои конюшенные разговоры: «Хватит воздух колебать, пиши!».
А Галина Леонидовна, журналистка, работала в Агентстве «Новости», у нас с ней были общие знакомые, просили показать им лошадей. Поехали на подмосковный конный завод, дорогой я рассказывал, что знал о лошадях. В конце поездки охранники, сопровождавшие Первую Дочь страны, велели: «Всё, о чем вы языком мололи, изложите в письменном виде».
Начал печататься в журнале «Коневодство и конный спорт». По издательствам меня бы затоптали, но в «Молодой Гвардии» редактором оказался бывший студент моего отца, Михаил Лаврик. Поставили меня в план.
«О путник, со мною страданья дели».
Из «Песни араба над могилой коня» в переводе В. А. Жуковского.
Машинопись «Жизнь замечательных лошадей» уже была подписана в набор, когда начальство спохватилось: спортивная редакция дверь в дверь с «Жизнью замечательных людей» – недопустимый намек! С Мишей нашли название «По словам лошади».
Тоже пришло из Англии: кому, кроме лошади, доподлинно известно, кто возьмет приз. «Словами лошади», конечно, лучше звучит, но Лешка уже сделал обложку.
По замыслу и заданию Лаврика, вышли одна за другой две мои книги «По словам лошади» и «Железный посыл». Всё имеет оборотную сторону. «Как может писать о лошадях в лошадях не понимающий?» – говорили конники. Критики не замечали – всего лишь про лошадей, не литература. Зато попреки конников помогли мне найти повествовательную лазейку – с позиций профана. Иначе не протиснуться.
Уровень этого рода литературы в самом деле недосягаемо высок, увенчан именами великих писателей-всадников, Толстого и Свифта. Толстой, по его подсчетам, семь лет жизни провёл в седле. Свифт на лошади держался настолько хорошо, что ему предлагали поступить в кавалерию. Куприн несравненным назвал «Холстомера», но и у него попадается шедевр лошадиного мышления – рысак, жуя сено, думает: «Сено…». Не зря, создавая «Изумруда», лошадь у себя в спальне держал. Узнал я об этом от его дочери: прихожу на работу в Институт литературы, стою у раздевалки, впереди с пожилой гардеробщицей беседует о погоде женщина средних лет, слышу её слова: «Мой отец так говорил [о погоде]». Решаюсь спросить: «А кто ваш отец?» Отвечает: «Куприн». Дочь после кончины отца вернулась из эмиграции на родину и в архиве Горького искала их переписку. Чехов, предпочитая собак, не брался за лошадей, однако создал извозчика, у которого скончался сын. Чтобы облегчить тоску, старик думает «На конюшню пойти – лошадь поглядеть» и доверяется ей: «На овес не наездили, сено есть будем».
Рядом с эмпатиией подобной выразительности поставить нечего. Доступна лишь на «страшной высоте Парнаса», если определять мерой пушкинской.
Следом за литературными гигантами, очеловечивающими лошадей, идут таланты в малых жанрах, создатели, что называется, просто хороших книг про лошадей. Дочь лесничего Ольга Перовская, приютившийся в Елани на конзаводе и прозванный Еланским немцем Лев Брандт, пропадавший на Московском ипподроме Петр Ширяев и ковбой Виль Джемс. «Чубарый» Ольги Перовской, по-моему, лучшая лошадиная история моего времени, заразительно выражено человеческое чувство лошади. К сожалению, нынешние читатели лишены возможности мое мнение проверить: рассказ не переиздают. Правда, переиздают повесть Брандта «Декрет 2-й». Повесть даже экранизировали, но испортили переименованием в «Браслета». Переименование, безделушка вместо приметы пламенных лет, устранило полемический намек и приглушило лейтмотив: в конечном счете порода сказывается.
«Внук Тальони» Петра Ширяева – живое и достоверное повествование о борьбе за породу, хотя автор конником не был, был игроком. Наездники так и аттестовали его – игрок. Сидят две мухи – бьётся об заклад, какая улетит первой. Жену, рассказывали, в карты проиграл, потом выиграл – другую. Легенда? С крупицей истины. В повести выведен коннозаводчик Бутович, пусть под выдуманным именем, но всё равно смелость требовалась: оригинал легко узнаваемый находился в тюрьме, куда попал за антисоветские взгляды на разведение лошадей. «Лучше ничего не читал» – о «Дымке» попался мне на Интернете отзыв, очевидное преувеличение в границах мировой литературы, но тоже хорошая, даже очень хорошая книга. Без лишних претензий в пределах дарования Виль Джемс, чех по происхождению, трансформировался в американского ковбоя и писал о лошадях так, что у Хемингуэя вызывал зависть.
В Америке познакомился я с издателем, его отец «Дымку» напечатал, сын видел автора, приходил к ним домой. «Каким он был?» – спрашиваю. «Простой ковбой, жевал табак, плевал прямо на пол». В «Дымке» это есть – опоэтизировано. Не плевки на пол – пот ковбойского труда. Перевод «Дымки», как я уже сказал, рецензировал мой отец. Сделал перевод Михаил Гершензон (переводчик сказок про «Братца Кролика», от ранений скончался в госпитале). В первом издании перевода сохранили авторскую обложку, при переиздании нынешний иллюстратор вопреки автору нарисовал озлобленную лошадиную морду, а у Джемса злобы не видно, даже если им нарисован дичок.
«Я видел коня твоего:
Четыре копыта и хвост у него».
Детская классика.
Меня спасла опечатка. В повести «Железный посыл» (см. далее) от лица жокея сказано «Поднимаю хлыст», а напечатали – хвост. Читатели подумали, что таков лошадиный язык. Издательство «Прогресс» выпустило «Железный посыл» на английском. Переводил молодой англичанин, корректор, стажировался в «Прогрессе», был неуверен в значении конных терминов и давал мне читать перевод главу за главой. Вдруг пропал, а сроки поджимают. Когда же наконец явился, объяснил – за время отсутствия стал женат. И сообщает: «Она черкешенка». Спрашиваю: «Толстого начитался?». Да, признает, начитался.
Благодаря переводу «Железный посыл» попал на международный рынок. Захожу, находясь в Лондоне, в огромный книжный магазин Foyles, которому подражает московский «Книжный мир», поднимаюсь на этаж, где спортивный отдел, вижу книгу и даже замечаю потенциального читателя – осматривает в английском варианте Life in the Saddle, «Жизнь в седле». Книга была выпущена покетбук (карманного формата), но формат выдержан в наших измерениях и, как нарочно, в английский карман чуть-чуть не влезает. Покупатель отложил мою книгу, а в карман без труда сунул очередной роман Дика Френсиса. Англичанин, отказавшийся от покупки моей книги, явился зачинщиком затеи, куда оказался я вовлечен. БиБиСи тогда готовила документальный сериал о Лестере Пигготе, знаменитом жокее, выступавшем всюду, кроме СССР. Было решено пропуск восполнить и заключить с Московским ипподромом договор о приглашении Пиггота, тем более, что у него вроде бы существовали в родословной российские предки, жили на Малой Дмитровке по соседству с Чеховым. Существовали или не существовали, жили или не жили, обратились ко мне, а всплыл я в памяти у того книголюба, который примеривал «Последний посыл», пытаясь положить нашу карманную книгу в свой английский карман. «Под седло Пигготу лошадь готовим!» – загудел Московский Ипподром, но затея не состоялась: Пиггота, как нарочно, за неуплату налогов привлекли к суду, затем и за решетку упрятали.
В другом случае лошади вывезли. Елене Сергеевне Булгаковой, вдове писателя, в печати попали на глаза мои суждения: Булгаков – слабый драматург, его успех создан Художественным театром. Настрадавшаяся писательская вдова собиралась организовать против меня компанию. Тогда же её подруга, сохранившаяся поэтесса Серебряного века, Надежда Александровна Павлович, со мной раззнакомилась: «Вы оскорбили моего друга». Имела она в виду ей сказанное о Блоке: мертвенный холод, холод, холод. Но в Прощеный день богобоязненные старушки вместе находились на отдыхе в Прибалтике, где закордонные «голоса» не глушили. На волнах «Радио Канады» прослушали наш разговор с Ливеном о лошадях и решили: «Ну, уж простим его». Это мне сообщено свидетелями.
Не всегда лошади вывозили. В советские времена, с началом у нас телевидения, включили меня в программу передачи, вроде круглого стола, за которым каждый должен был что-нибудь рассказать. Решил я говорить о лошадях в жизни и творчестве Шекспира. Передавали нас с Шаболовки в прямом эфире. Моя очередь выступать была за публицистом Александром Яновым, который вскоре после этой передачи выехал как еврей и диссидент, преследуемый за религиозные верования и политические взгляды. Речь его по сути была близка Раисе Максимовне Горбачёвой. Кто читал её диссертацию, те рассказывали, что диссертантка, философ и социолог, проводила мысль «о новых чертах быта колхозного крестьянства», новизна заключалась в желательности роспуска колхозов. В ту пору об этом нельзя было всем и каждому говорить прямо, поэтому, мой предшественник по передаче рассуждал на несомненно занимательный сюжет окольным путем и в то же время было вполне понятно, куда он гнул. А мне шепнули: «Молчите!». Предшественник мой, наговоривший, хотя и обиняками, но доходчиво об упразднении колхозов (что означало демонтаж советской власти), готов был принять вину на себя: «Возможно, я превысил свой лимит времени». Нет, не превысил. «Политически слишком рискованно ставить Шекспира в один ряд с лошадьми», – так решило начальство, а мне рассказал режиссер передачи.
Уже в постсоветскую пору предложили мне что-нибудь переиздать. Отнес им «Похищение белого коня» (см. далее), повесть в своё время к печати рекомендовал Секретарь Правления Союза писателей Лазарь Карелин. Обратил внимание на одного персонажа, по его словам, «фигуру зловещую», тип нашего раннего компрадора. С такими типами соприкоснулся я через Трумана. По поручению Папы Сайруса ковбой продавал бычков работникам Внешторга. Бычки, если их кормить, одновременно побуждая к движению и не позволяя жиры наживать, превращаются в ходячие бифштексы, что я видел у Трумана. Московским клиентам ковбой по поручению Папы Сайруса предлагал лучших, они же хотели худших, чтобы заплатить поменьше и заприходовать побольше, а разницу себе в карман положить. Труман с такими покупателями разругался, торг не состоялся и с той поры за фамилией Итон в наших деловых кругах осталась плохая слава. Пытаясь помочь сыну Итона восстановить с нами связь, я во всех инстанциях получал от ворот поворот, сталкиваясь с отсутствием у наших компрадоров личной заинтересованности иметь дело с Итонами. Повесть мою «Похищение белого коня», о сплошной преступности позднесоветского времени, вышедшую в двух государственных издательствах, завернули в частном издательстве. Издатель-хозяин, из товарищей перекрасившихся в господ, нашёл мой текст чересчур просоветским (см. и судите сами).