bannerbannerbanner
Пост

Дмитрий Глуховский
Пост

Полная версия

– Нет. – Мишель мотает головой. – Не Викторович. Олегович. Он под два метра ростом был.

– Да. Ну… Таких не знаю.

Атаман жмет плечами; но Мишель видит, что и он хотел бы, чтобы сейчас вот так запросто с ней случилось бы чудо, и что ему, как и ей, обидно, что чуда не случилось. Он дотрагивается до ее плеча – по-доброму.

– Ну, ничего. Держись, брат.

Мишель при слове «брат» вспыхивает и этим себя совсем выдает. Он смеется. Она тоже улыбается.

– Слушай. Время еще не позднее… Пойдем, может, погуляем? Слизней с капусты пособираем там… Ну, или чем у вас занимается модная молодежь?

Она цыкает на него и хмурится. Начинает уходить – от коммуны к заброшенным заводским цехам, к рухнувшим трубам – туда, где ночные чернила разлиты, куда фонари не достают. Остановившись на краю света, оглядывается на него: ну и что, идешь?

7

Тамара провожает брата Даниила до самого лазарета, поддерживая его под руку. Он не вырывается, но она чувствует, что он скован, напряжен, как будто ему неприятно ее прикосновение. За ужином Тамаре ужасно хотелось поговорить с монахом, но боязно было, что с первого раза он не поймет и ей придется талдычить ему при всех снова и снова.

Фаина помогает брату Даниилу устроиться на кровати, несет какое-то врачебное питье и намекает Тамаре, что ей пора уже оставить гостя в покое. Но Тамара не уходит. Потом встает и шепчет что-то докторше.

Та удивленно и смешливо смотрит на нее:

– Исповедаться?

– Да. Наедине.

– Так. Ладно.

Фаина удаляется. Монах смотрит на Тамару непонимающе. Та опускается перед ним на колени.

– Простите меня, батюшка. Чувствовала, враг идет. Ошиблась. Каюсь.

Он хмурится, старается ее понять. Потом крестит. Потом, сомневаясь, спрашивает у нее своим ровным, без перепадов, голосом:

– Что почувствовала?

– Я раскладывала… Карты. Просила, чтобы меня ангелы предупредили…

Он даже вперед подается, так старается ее понять. Она на каждый его вопрос и кивает, и качает головой – чтобы помочь ему.

– Гадаешь?

– Грешна. Я верующая очень. Знаю, что нельзя. Хочу исповедаться. Прощения попросить. Только тут некому было… Исповедаете?

Он качает головой, крестит ее раз, другой, третий.

– В великий грех себя ввергаешь. Сатане предаешься. Молишься Богу?

– Молюсь, каждый день молюсь. Я… Понимаю… Вот, отмаливаю…

– Нельзя.

– Мне… Я боюсь очень. За сына. За мужа. Поэтому заглядываю туда…

Отец Даниил отнимает у нее пальцы, которые она пыталась целовать.

– Запрещаю тебе. Дьяволу открываешься. А Бог тебя не услышит, потому что нет его боле в этом мире. Будущее сокрыто от человеков, и смотреть в него – промысел Сатаны. Слышала? Запрещаю!

Тамара смотрит на него растерянно. А он твердо произносит:

– Уйди!

8

Как только Мишель вышла из столовой, Егор тоже поднялся. Хотел догнать ее, хотел наконец извиниться за глупость, которую тогда сморозил. Думал рассказать ей, как искал для нее в городе телефон, как облазил сгоревший ТЦ и как по квартирам еще шастал.

Но она проскочила к себе в подъезд так быстро, что он ничего не успел. Хлопнула ему в лицо дверью. Егор сел в тени во дворе, стал смотреть на ее окна.

 
Ты мне снилась сегодня,
Мне во сне улыбалась,
Говорила со мною,
Будто с кем-то чужим,
Будто с кем-то пригодным…
 

Она появилась в окне; приоткрыла ставни, посмотрела во двор. Егор отодвинулся еще глубже в тень, взял в руки свою невидимую гитару. Улыбалась… Малость? Жалость. Ну хоть самую малость. Я проснулся – вот жалость. Ничего не осталось. Херня какая-то.

Когда подъесаул свистнул ее, Егор надеялся, что Мишель оскорбится и отошьет его. А она спорхнула прямо в его лапы, даже ломаться не стала. Ну хоть самую малость поломалась бы!

Нельзя было отпускать ее одну с этим. Не хотелось.

Егор должен был слышать все, что он ей скажет, и все, что она скажет ему. Это, может, было подло, но без этого ему было никак не обойтись.

Они укрылись от людей за трансформаторной будкой.

Мишель сидит рядом с подъесаулом, совсем близко – головы их склонились друг к другу, они, кажется, шепчутся о чем-то. Руки их сплелись – Егор точно это видит, фонарь с его стороны бьет по ним, и получается, что сам Егор для них невидим, а они – вот они, голубки. Он вслушивается: вещает подъесаул, бархатным своим голосом заговаривает девчонку:

– Нету. Расстался полгода назад. Характерами не сошлись. Ну, то есть как характерами… С другом я ее застал. С моим.

– Ого!

– И как-то не понял это. Я-то к ней серьезно. С родителями познакомил.

– Может, просто не твой человек, – утешает его Мишель.

– Ну да, видимо, – соглашается он.

– А может, просто сучка.

Они пересмеиваются, потом замолкают. И тишина длится дольше, чем Егор может вытерпеть.

– А когда вы обратно поедете?

Мишель спрашивает это совсем негромко – и совсем другим голосом. Там у них действительно случилось уже что-то, что-то между ними произошло – отчего они стали друг другу ближе.

Дура!

Егор хочет выпрыгнуть из темноты, заорать, прокашляться хотя бы, сорвать им эту их наклевывающуюся любовь! Потому что он чувствует: этот лощеный хрен сейчас окрутит Мишель, охмурит ее, посадит на свою дрезину и заберет к себе в свою хренову Москву, отнимет ее у Егора навсегда – а она только рада будет забыть и больше не вспоминать никогда всю свою жизнь на Посту.

– Как Москва прикажет.

В голосе Кригова тоже такая хрипотца появилась. Такая хрипотца, от которой у Егора кулаки сами собой сжимаются.

Подъесаул снова целует ее и еще что-то такое с ней делает, от чего она ахает тихонечко и всхлипывает. У Егора в паху начинает ломить, в глазах темнеет. Вместо того, чтобы заорать и выпрыгнуть, он только слушает и слушает, смотрит и смотрит… Горит от стыда и не сгорает.

– Алексаааандр Евгеньич!

Кричат от коммуны.

– Погоди. Зовут, кажется.

Кригов отлепляется от Мишель, всматривается в темноту – и вдруг замечает Егора. Вскакивает, выдергивает из кобуры пистолет. Наставляет на Егора ствол.

– Шаг вперед! Сюда иди, засранец!

Егору приходится подчиниться – и он выбредает в пятно света.

– Ты что тут делаешь? А?!

Подъесаул делает к Егору шаг, хватает его за ворот, встряхивает. Он смотрит на Егора зло и с подозрением, а Мишель – с досадой и брезгливостью.

– Не трогай его, Саша. Это нашего Полкана приемыш. Он придурок, мелкий еще.

– А… Точно, он. Ты подглядывал, что ли? А, задротище?

Тот мотает головой, что-то бубнит, Кригов отталкивает Егора от себя – силы слишком неравны, чтобы его бить.

Опять кричат:

– Алексан Евгеееньич! К коменданту!

– Пойдем отсюда, Мишель.

Кригов обнимает Мишель за плечи – уже не дружески, а по-хозяйски. Они уходят – вдвоем, а Егор остается один. Уши у него горят так, как будто казак его за них драл. Лучше б он ему по морде съездил, чем вот так унизительно пощадить.

 
Говорила со мною,
Будто с кем-то чужим.
 

Идиот. Идиот!

Егор сжимает правую руку в кулак и бьет себя по тыльной стороне ладони левой – по косточкам, чтоб больней. Чтобы почувствовать.

9

Полкан зовет Кригова в свой кабинет, чтобы продолжить разговор без чужих ушей. Закуривают. Полкан раскочегаривается едким дымом и сквозь него прищуривается:

– На ужин вы к нам его, конечно, смело, Александр Евгеньевич… Я-то бы поморил его еще в карантине, поспрашивал… Мало ли?

– Что, у вас в нем какие-то сомнения? – вскидывает одну бровь Кригов.

– Ну вот то, что он про тот берег говорил… Черт знает.

Подъесаул вскидывает и другую.

– Слушайте-ка, Сергей Петрович… Ну а вы сами вообще знаете, что творится на том берегу-то?

Полкан пожимает плечами.

– Не знаем мы, Александр Евгеньевич. Не знаем мы точно, что там за этим чертовым мостом. Не ходим мы туда. Ну вот… Может, как этот поп сказал, так все и есть. А может, и наоборот все.

Кригов слушает Полкана с удивлением.

– Странновато это, по правде сказать. Понимаю, граница спокойная… Но все же…

– Ну… Необходимости пока не было, – вздыхает Полкан. – И как – не знаем… Знаем, ясное дело. Железка дальше идет – Буй, Галич, Мантурово, Шарья… Наша вот эта вся Костромская область. Киров, оно же Вятка. Ну и где-то там, впереди, Пермь и Екатеринбург, ну и так далее… А живут там, не живут… Я вот думал, что не живут.

– Почему разведка не работает?

– Нечего там разведке делать. За столько лет ни одна живая душа с той стороны к нам не приходила.

Кригов размышляет:

– Вот были бы у вас разведданные… А так – не вижу оснований ему не доверять. Наш человек, православный. Мне сказали, при нем и хоругвь была?

– Ну была, да.

– Вы сам-то верующий?

Полкан разводит руками.

– Ну, как сказать… Ну, наверное. Крещеный.

Подъесаул усмехается, качает головой. Потом все же объясняет Полкану:

– Это вы вот крещеный, а не верующий – знаете, от чего? От жизни хорошей. Один-единственный раз вылез тут у вас нарушитель – и тот оказался божий человек. А послужили бы вы на югах с мое, узнали бы, что значит – в наше темное время хранить веру.

Полкан вспоминает раны на руках у монаха и замечает:

– Так уж вы и уверены, что он божий человек? Только из-за того, что крестик носит?

– Ну так и что! Таких вот богомольцев знаете сколько сходится в Москву со всех концов! Слышат, что страна возрождается, и идут… А кто на хоругви у него был изображен?

– Сейчас… Я вот смотрел, просил, чтобы мне записали… Тут где-то… И хоругвь, погоди, достану.

Они смотрят на расстрелянного старца, безыскусно намалеванного на полотнище. Кригов его в лицо не узнает, читает подпись:

 

– «Священномученик Киприан». Это грек какой-то, наверное.

– То есть вы тоже не знаете?

– Ну я-то что… Солдатских святых знаю. А это какой-то гражданский, видимо, – смеется Кригов.

– Да я ничего и не говорю, – мотает башкой Полкан. – Просто ведь… Ну, у святых есть ведь, так сказать, специализация, да? Один, допустим, от пули бережет, а другой от болезней… Этот вот, например, от чего?

– Кто его знает. Спросите у него сами, раз вам так приспичило.

Полкан отходит к окну, смотрит в свое отражение – смеркается быстро, и за стеклом уже такая кромешная темень, что ничего другого там не видно. В стекле совсем другой Полкан – нет в его отечном лице ни радушия, ни успокоенности, ни согласия с казачьим подъесаулом.

– Ну, то есть, конечно, он надышался от речки от нашей… До сих пор вон – видите, как его… И все же… Вот это его «Господи, помилуй!», когда он под пули шел… В общем, как по мне, так он странноват. И это мягко говоря.

Подъесаул Кригов смотрит на Полкана строго.

– Я вот что вам скажу, господин полковник. На югах, где наши части стояли, абреки требовали от православных от веры нашей отречься. Выкрадут или в плен возьмут – сразу не убивают, мучают. Отрекись – и живи. Будешь упрямиться – башку отрежем. Знаете, сколько раз я вот так вот получал головы своих бойцов?

Полкан прокашливается.

– Ну… У нас-то тут такого, слава богу, нету…

– Откуда ж вы знаете, что у вас тут есть, а чего нет, если вы за мост не ходите? Так вот. Люди за веру мученическую смерть принять готовы! В такие-то времена! Это вам понятненько? Если человек в этих гиблых, опасных землях остается верен Христу, не боится с хоругвью идти, это о чем говорит?

– Ну… Возможно. Но хоругвь ведь кто угодно может взять, да и крест… Это само по себе ни о чем не говорит, если задуматься.

Подъесаул качает головой – уже резко.

– Вам сказала ведь ваша же докторша. Он и во сне, и в бреду молился. Это-то как изобразишь?

– Ну… Это, действительно, может… Может, и нет. А вот то, что он глухой, как себя заявляет, как вам кажется? Хочу просто, так-скать, сверить ощущения… Вслух рассуждаю. Ведь эта граница наша… По Волге. Она ведь от кого граница? Там ведь мятеж был, во время Распада, так же? Так.

Кригов сосет мундштук. Потом вздергивает бровь:

– Как по мне, так он вполне себе глух. А про мятеж там уже и не помнит никто, Сергей Петрович, если у них столько лет междоусобная грызня идет. Хотели бы воевать – воевали бы, и не было бы тут у вас вашей курортной жизни.

Полкан тогда спрашивает для ясности:

– Так вы что? Заберете его обратно с собой в Москву для дальнейшего дознания? Так-то, если по сути, рассказал он пока немного… Может, найдете у себя в Москве кого-то, кто на языке глухих его допросит…

Кригов смотрит на него как-то странно.

– А кто вам сказал, Сергей Петрович, что мы вообще собираемся обратно в Москву?

10

Мишель не сводит глаз со двора: нельзя упустить момент, когда атаман будет выходить из лазарета. Время позднее, вся его свита уже расквартирована, двор опустел.

На улице мерзко. От Ярославля надвинулись свинцовые тучи, забили все небо. Ветер поднимается – такой ветер, от которого зябко и тревожно. Но критическая масса на небе все еще никак не наберется, и это ожидание ливня пробирает до костей больше, чем любой ливень.

Бабка в комнате уснула и храпит с присвистом, дед посидел с внучкой в кухне, выкурил раздобытую у казаков самокрутку, опрокинул рюмашку и тоже поплелся спать. А Мишель как будто читает.

В голове один только Кригов. Саша.

Глаза, улыбка, руки.

От солнечного сплетения – и вверх, и вниз – то ли цветок распускается, то ли разверзается черная дыра, которая может всю Мишель затянуть и проглотить. Сладко тянет. Вспомнишь улыбку – начинает сердце гнать. Мишель встает, садится и опять встает. Приоткрывает окно и дышит холодным – чтобы остыть и чтобы не прослушать, когда Саша будет выходить во двор.

С того самого дня, как дед заставил ее поверить, что отца с матерью больше нет, она только об одном мечтала: влюбиться в кого-то, кто заберет ее отсюда, из этой чертовой дыры, с края света – в центр мира. В Москву. Мечтала только об этом, но ни в кого из приезжавших из Москвы влюбиться до этого дня не могла.

И тут он.

Собаки заходятся лаем, визжат петли, стучит фанера – хлопает лазаретная дверь. Полкан с Криговым выходят во двор, чиркают зажигалкой, переговариваются. Мишель по минному полю выбирается чудом на лестницу. Ресницы у нее начернены, губы накрашены, а щеки алеют сами.

– Завтра обсудим еще, Сергей Петрович.

Полкан закашливается. Кивает.

Трясут руки, расходятся. Мишель пропускает Полкана мимо себя по лестнице – только бы он ее духи не услышал! – и успевает шикнуть Кригову, прежде чем тот зайдет в свой подъезд.

Ей должно быть стыдно за себя, но ей отчего-то совсем не стыдно.

И не важно, как повела бы себя на ее месте приличная девушка. Как повела бы себя ее мать. Матери нету, жить надо Мишели. Сейчас и здесь. Она берет Кригова за руку. Привстает на цыпочки и сама целует его в губы; он отвечает ей – сразу. Ждал ее.

Мишель знает, как все будет. Атаману, дорогому гостю, положена своя комната, отдельная. И когда он зовет Мишель в эту комнату, она не спорит. Она знает, что будет там, и знает, что будет потом.

В этот цветок, в эту черную дыру, которая распускается у нее в солнечном сплетении, затягивает не только ее саму – в нее затягивает и Кригова, бравого атамана; она отдает ему только то, что сама хотела ему отдать. Она забирает у него сердце. Они сплетаются в канат, и эту связь уже никто не разорвет. Мишель будет с ним, она знает это совершенно точно, и от этого знания ей покойно и тепло.

Когда он курит, она играет с его бородой.

Ей не нужно придумывать, как сказать это. Она не хочет ничего подстраивать, не хочет ни к чему подталкивать его, не хочет вкладывать мысли в его голову. Она хочет быть с ним честной и простой. Она наклоняется к нему и целует его в дымные губы. И просит:

– Саша. Забери меня с собой. Забери к себе.

11

Полкан толкает входную дверь, скидывает башмаки, смотрит на себя в зеркало.

– Пум-пурум-пум-пум. Пум-пурум-пум-пум, бляха.

Сует ноги в клетчатые войлочные тапки, шаркает в кухню.

В ней сидит Тамара – в халате с цветами, перебирает четки. Перед ней чашка с чаем. Глаза бессонные. Руки скрещены. Матрона Московская и та повеселей с фотографии глядит.

– Что он говорит? – спрашивает Тамара.

Полкан чешет затылок.

– Ничего выпить нет у нас? Надо выпить. А казачок, Тамарочка, говорит, что в Москву они обратно не поедут. Говорит, что они поедут за мост.

По душам

1

Егор валяется в постели с книжкой. Какой-то дурацкий роман про то, как люди выживают после апокалипсиса. Мать говорит, до Распада таких много шлепали, что-то такое люди предчувствовали и очень этой темой интересовались. В воздухе висело, наверное… Как перед грозой бывает душно.

Но в книжках все было на жизнь не похоже. Жизнь была скучней раз в тыщу.

На стенах – плакаты с рок-группами, вырезанные из старых журналов. Говорят, перед Распадом слушали совсем другую музыку, но она вся была в Сети, и от нее не осталось ни записей, ни постеров. А от русского рока сохранилась масса всякой требухи: и диски, и кассеты, и плакаты. Егор себе этого добра из Ярославля натаскал: прикольно было мечтать о том, как сам он однажды будет выступать перед стадионами со своими песнями. Хоть стадион в Ярославле остался всего один – «Шинник» – и весь порос бурьяном, но Егор туда пару раз лазал со своей гитарой. Вставал посреди поля, брал аккорды и представлял себе, как трибуны ревут от восторга.

Гитара – это все, что у Егора осталось от его настоящего отца. Мать объяснила, что тот гастролировал все время, играл в клубах в какой-то крошечной рок-группе. Был пропойца и потаскун, а когда узнал, что Тамара забеременела, пропал насовсем, оставив ребенку в наследство вот гитару. Но это мать так ему рассказывала. Егор, зная ее тяжелый характер, догадывался, что все могло быть и по-другому.

И то, что эту гитару мать сберегла все-таки и отдала ему, тоже говорило за то, что жизнь была посложней ее объяснений.

А теперь гитару Полкан реквизировал – за то, что Егор с урока истории сбежал.

Егору слышно, как дверь хлопает: Полкан домой завалился. Слышно, как разувается, слышно, как бухтит что-то, глядясь на себя в зеркало. В этом доме все слышно очень хорошо.

И потом – еще через минуту – материн крик в кухне.

Егор сначала пытается уши заткнуть – ничего такого уж необычного нет в том, что она Полкана чехвостит. Но потом он все-таки спускает ноги с койки и тайком подкрадывается к кухне. Дверь прикрыта неплотно.

Полкан бубнит:

– Как же я их отговорю, Тамарочка?

– Мне все равно как! Ты отвечаешь за эту границу, ты знаешь, что тут происходит, а они нет – господи, да придумай что-нибудь, ты же хитрожопый, ты же до полковника дослужился!

Сегодня, кажется, поинтересней, чем обычно. Что там у них с границей? Обычно Полкана отчитывают за пьянку и за слишком внимательные взгляды в направлении рыжей Ленки.

– А что тут у нас происходит, Тамарочка? – Полкан пытается сойти за дурачка.

– Хватит валять идиота. Ты меня прекрасно с первого раза понял.

– И как ты себе это представляешь? Что я приду сейчас к этому их казачку, растолкаю его и скажу: господин атаман, ваша экспедиция отменяется!

Какая еще экспедиция? Куда? Егор аж подбирается весь, как кошка перед прыжком.

– А он мне: как так отменяется? Мне Государь император приказ дал! А я ему: все понимаю, господин атаман, но у нас тут есть инстанции повыше. Он мне: это что еще за инстанции? А я ему: моя жена, господин атаман. Он подумает-подумает и скажет: ну, тут уж даже Государь император бессилен, раз жена!

Егор прислоняется к стене, заглядывает осторожно в щель.

Полкан похихикивает, излагая, но хихикает суетливо, а рожа у него раскраснелась, будто от выпивки. Тамара выслушивает его, не перебивая; в черных глазах – кипучее бешенство. Она дает ему закончить:

– Одно скажи: ты мне правда не веришь или боишься сойти за подкаблучника перед этими солдафонами?

Полкан выбирает осторожно:

– Ну… Нельзя сказать, чтобы я тебе совсем не верил.

– Значит, ты в себя не веришь. Был бы уверен в себе – не побоялся бы выглядеть слабаком.

– Так! Ты давай-ка слишком-то не бурей!

Он тоже встает – и оказывается ростом ей всего только до переносицы.

– Ты боишься сойти за слабака, а нас всех обречь не боишься?

– Да что ты будешь делать!

– Мы его не трогаем – оно нас не трогает, Сережа. Все просто. Так им и объясни. Что тут трудного? Что тут непонятного?

– Тамара! Они, бляха, военные люди! У них есть приказ! И у меня есть приказ! Все! А «оно нас не трогает» это херня какая-то, а не объяснение, почему ты не выполняешь приказ! А невыполнение приказа это саботаж! А время военное! Что тут непонятного, бляха?!

– Ты их же в первую очередь и убережешь. Этого красавчика казака и всех его мальчишек. С кем они там в Москве у себя воевали? С бандитами какими-нибудь! Что они вообще знают про тот берег?

– А мы что знаем про тот берег? Да боже ты мой, ты сама-то что знаешь про тот берег? Ну Тамарочка, ну твои сны, твои гадания на кофейной гуще к делу не подошьешь, ты понимаешь это или нет?! Тьфу ты боже мой!

Он принимается расхаживать по зале взад и вперед, пыхтя и потея. Тамара вцепилась в него взглядом, не отпускает.

– Зато если они там сгинут, вот это ты подошьешь к своему делу. Или к твоему делу в Москве подошьют!

– Ладно. Пойду, скажу: за мост вам идти нельзя. Там сидит лихо. Змей, например. У моей жены предчувствие. Дай только рюмашку опрокину для храбрости.

– Не смей надо мной смеяться! Никто не виноват, что тебе, полену бесчувственному, ничего такого не доступно!

– Господи! А тебе-то что доступно, ну? Из-за чего крайний раз паника была? Когда этот бомж через мост приперся! Он же у тебя за змея был?

– Он не бомж! Он святой отец!

Мамка и ее глупости. Вот еще, святой отец нашелся. И так весь дом в иконах – ни чихнуть, ни пернуть, а теперь и это еще. Еще, блин, поведет, чего доброго, Егора креститься!

Но тут кое-что поинтереснее. Значит, казаки за мост уезжают, в экспедицию. Хорошие новости: не повезет же казак Мишель с собой!

А с другой стороны: в настоящую, блин, экспедицию. За мост!

– Егор! Ты что, подслушиваешь там?!

Спалила его.

Егор протискивается в кухню.

– Сорян. Я гитару хотел свою попросить. У меня ж вроде закончился мой этот срок. Который типа наказание.

 

У Полкана харя уже прямо пунцовая.

– Подождешь! – орет он на Егора.

Мать пока на него внимания не обращает.

– Каждый в снах свое видит. Ты, может, прошмандовок каких-нибудь своих старых. А я – будущее. Это ты ничего не знаешь, а я знаю. Знаю, что с той стороны реки – зло. Оно только и ждет, чтобы мы его разбудили. Пускай эти болваны едут туда, за мост, да? Пускай тычут в него палкой. Сначала оно их сожрет, а потом и к нам переползет.

– Ой, ну мам! Ну хорош его стращать! Ну ведь ни один твой сон не сбылся еще!

Полкан поддакивает:

– Это, между прочим, верно. И глухой этот вон тоже говорит – ничего там особенного нет!

Тут взрывается и Тамара – и тоже обрушивается на Егора:

– Выйди вообще отсюда, у нас свои разговоры!

– Гитару отдайте!

– Не получишь ты своей гитары, если будешь так разговаривать! Все, на неделю ее лишен!

– Да что я такого сказал-то? Сны – это просто сны, мамуль!

– Никто не виноват, что тебе ничего не передалось! Все отцовские сорняки забили!

– Ой, ну все! Начинается! – Егор зло хохочет. – Отцовские сорняки! Зато, может, крыша не поедет, как у деда!

– Две недели без гитары! Не отдавай ему, Сережа! Пускай научится нормально разговаривать с родителями сначала!

– Да и пошли вы! Шерочка с машерочкой! Психи! Что один, что другой! Родители, блин! В гробу я таких родителей видал!

Егор хлопает дверью так, чтобы в серванте посуда зазвенела. А потом ещё шваркает и входной – злоба перекипает, невозможно удержаться. На лестничной клетке садится на подоконник, пялится в окно. После этой его выходки гитары его точно лишат – и лишат на те самые две недели. Мать в этих вопросах до тошноты принципиальная. Вот ведь, сука, дебильный день!

2

Всю ночь Егор прошлялся кругами: уйдет к заводским корпусам, там поторчит, тут поторчит – а потом, как магнитом, его тянет к окнам Мишель. Света там нет – спит давно. Но окно приоткрыто, и Егор уже не раз и не два останавливался за мгновение до того, как позвать ее… Ну или стих начать читать… Ну что-нибудь, короче. Останавливался, потому что становилось стыдно и страшно.

Егор ничего не может с собой поделать – представляет ее себе – в постели, с голыми загорелыми ногами и в белой безразмерной футболке. А под футболкой…

Увидеть ее сегодня с мужчиной, видеть, как она держит кого-то за руки, как сближается с ним, соприкасается… Мишель, недотрога, святая Мишель, которая любого ухажера на Посту с ходу отшивает…

Теперь ему хочется к ней, с ней – еще отчаяннее, в сто раз отчаянней. Раньше он думал, что это просто невозможно; теперь он знает, что возможно – но не для него. Ну да, этот чмошник старше. И он весь такой из себя прекрасный русский человек. У него-то мать точно не цыганка. Плюс он типа москвич, а любой на Посту знает, что Мишель двинулась на этой своей Москве. И еще к тому же такой безбашенный храбрец, что решил ехать за мост. Хотя гляди-ка, живут же там люди, оказывается, и ничего такого страшного!

Герой… Уедет-то он уедет, Мишелечка, завтра же вот прямо и отвалит, но еще вилами на воде писано, вернется ли он когда-нибудь или нет! А я тут, тут, и никуда я от тебя не денусь!

Форма, конечно, классная у них. Погончики эти, фуражки.

Снаряга вообще зачет.

С такой снарягой особо и героем не надо быть. У них там еще и пулеметы небось на дрезинах, под брезентом спрятаны, а может, и еще что-нибудь похлеще пулеметов. Тридцать человек едет. Мамка свои сны сколько угодно может смотреть и пугаться, а тридцать человек при пулеметах – это все-таки сила.

Она, наверное, выйдет этого своего хахаля провожать. До свидания, дорогой хахаль, я дико восхищена твоей нечеловеческой храбростью. Ты отправляешься в край, полный опасностей, как нам поведала Егорова мамка. Дай расцелую тебя на дорожку. Тьфу, блин.

Вот бы можно было отправиться с ними… Вместо этого болвана.

Тут хлопают ставни. Распахивается окно.

И на весь двор раздается материнский вопль:

– Егоооор! Иди домой!

Егор вжимается в тень. В лицо ему будто горячим паром дали, внутренности рвутся. А у Мишель окно открыто… Она услышит же…

Он вылетает со двора; ноги сами несут его к заводским корпусам. Хочется и под землю провалиться, и что-нибудь такое замутить… Совершить… Сделать что-нибудь, чтобы на него, на него, на Егора, а не на этого хлыща она смотрела.

Ну а что, если…

Что, если он первым на мост заберется?

Первым заберется на него, прямо вот сегодня, сейчас, и дойдет до конца!

И когда эти пижоны в своих погончиках будут с фанфарами на него отправляться, он выйдет такой и скажет: да че, думаете, там че-то особенное, что ли? Я вон ходил вчера, ниче такого.

Тем более что там ничего и нет, бомж сказал же.

На мост, в эту жуткую зеленую гущу, конечно, без противогаза нельзя, но противогаз у Егора припрятан в его тайнике, в заводском бомбоубежище. И фонарик там тоже, кстати, есть. Автомата только ему в это время не выцыганить, ну и черт с ним. Осталось придумать, как прошмыгнуть мимо заставы, которая мост стережет.

В первые пару дней после пришествия бомжа дозор на этой заставе был усиленный – ждали новых гостей, но больше никто из тумана не выходил, и дежурства вернулись к рутине. Три бойца от силы, на рассвете пересменка. Когда смена задерживается, дожидаться ее сонные погранцы не хотят. Бредут к воротам, стучат в караулку, поднимают заспавшихся сменщиков.

Сколько раз так было при Егоре.

Вот тут и можно было бы проскочить.

Он отдирает приставшую чугунную махину, оттаскивает створу в сторону, она скрежещет, сопротивляется, пытается разбудить всех на Посту, паскудина. Но ночь уже самая глубокая, тот самый час перед рассветом, когда мрут старики, когда проснуться невозможно.

У самого Егора – сна ни в одном глазу, его знобит от возбуждения, колотит от зябкого сырого воздуха катакомб. Ничего. Завтра, когда он им всем расскажет, где побывал, отогреется. Когда на него будет Мишель смотреть. И когда он сам будет смотреть на этого казачка.

От наполовину заваленного выхода из бомбоубежища Егор пробирается к насыпи – тут освещения почти нет, а луна за облаками, ничего сложного. Сложно будет вылезти прямо перед дозорными на пути и зашагать по этим путям к мосту.

Егор выбирает себе место – в кустах почти под заставой. Так близко к ней, что разговоры дозорных можно разобрать чуть не слово в слово. Обсуждают пришлого бомжа, кто-то – кажется, Жора Бармалей – говорит, что бомж на самом деле то ли странствующий монах, то ли поп без прихода и что неприкаянные местные бабки его появлению очень обрадовались. Потом разговор переходит на казаков и на консервы, которые они привезли. Давешний ужин был первый приличный недели уже за две, а то и за три, и по московской тушенке на Посту скучали все без исключения. Так что на ящики с трафаретными надписями на дрезинах обратили внимание все. Вот только одноглазый Лев Сергеевич говорит, что казаки ему тушенку сгрузить не дали: старшой пока не разрешал. А чего он ждет?

Вялое осеннее солнце подсвечивает черное небо серым, готовится подыматься, и дозорные могли бы уже в это время засобираться домой, но они медлят. Может быть, были от Полкана им какие-то инструкции об особых предосторожностях, пока с мостом все опять не устаканится?

Егор начинает ерзать. Ветер становится сильней, ветки гнутся, ему задувает в ворот и в рукава; наверху тоже, наверное, ежатся – но ждут смену.

Ветер бьет в зеленую стену, оттесняет ее немного – но только немного; испарения, которые поднимаются от реки, слишком тяжелы и слишком обильны. Хорошо еще, что они сейчас не с подветренной стороны – иначе тут без противогаза было бы невозможно дышать.

Сидят. Ждут. Небо сереет все явственней. Уходит время.

И когда Егор уже начинает думать, не подняться ли ему по насыпи и не сдаться ли дозорным, от Ярославля стремительно надвигается на них саранчиное шуршание – и вместе с ним пелена грязного целлофана.

Ливень.

Тяжелые капли падают сначала мимо, потом попадают в Егора и там, наверху, попадают еще и в других людей. Егор скорей-скорей натягивает противогаз, накидывает прорезиненный капюшон плащ-палатки. Кожу от кислотных дождей надо беречь.

– Полило! А там-то! На горизонт-то ты глянь!

– Айда до хаты, мужики? В такую погоду кто полезет-то?

– Ну что, товарищ командир?

– Да ничего. Командую отступление!

Дозорные перебраниваются, пересмеиваются и, натянув куртки на головы, бегут через кусты к Посту. Егор минуту сидит неподвижно, сидит другую и, только убедившись, что назад никто и не думал оборачиваться, вскарабкивается к путям. Пригибается, как под обстрелом, и бежит в зеленую мглу.

3

Атаман смотрит на Мишель как-то странно.

Прежде чем задать ему свой главный вопрос – может ли он ее отсюда с собой забрать – она дождалась специально особенной внутренней легкости, пустоты, ощущения, что после того, что только что произошло – на что она никогда еще не решалась, отважилась вот теперь, и ничего, не умерла, – можно решиться вообще на все что угодно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru