bannerbannerbanner
Гладиаторы

Джордж Вит-Мелвилл
Гладиаторы

– Не остается больше ничего, – сказал он, – как умереть достойно человека. Однако, если есть еще какой-нибудь уголок, где бы мог спрятаться цезарь, – прибавил он почти презрительно, – я могу отвоевать ему еще минут пять жизни, если эта блестящая игрушка не сломается раньше.

С этими словами он сорвал со стены азиатский дротик с золотыми украшениями, бросил взгляд на собеседников, как бы прощаясь с ними, и удалился из залы.

Спадон, казавшийся куском дрожащего мяса, одетого в праздничное платье, с украшениями, странно не соответствовавшими его позе, лег у стены и закрыл лицо руками. Но Вителлий, на лице которого появилось выражение почти довольства, вернулся к своему наполовину выпитому кубку и, поднеся его к губам, с решительным видом допил свое фалернское.

Глава XIX
В безвыходном положении

Не в характере Эски было присутствовать при сражении и не принимать в нем участия.

Правда, новые чувства произвели в нем перемену, которая должна была в свое время и на своем месте принести свой плод, так как ни слова проповедника при Эсквилине, ни пример Калхаса, ни кроткое влияние Мариамны не остались без действия на него. Но любовь к бранной тревоге и волнению составляла существенную черту его характера. С самого детства его кровь кипела и клокотала при бряцании стали. Его юность прошла в подвигах войны, и притом благороднейшей из всех войн – имеющей целью защиту отечества против нападений завоевателя. Издавна он привык любить опасность ради самой опасности и теперь чувствовал неодержимое желание сдавить горло трибуну. Он ощупывал острие своего дротика с трепетом дикой радости, прислушиваясь к боевому шуму и торопливо идя по коридору, чтобы соединиться с оставшимися в живых германскими гвардейцами.

Их оставалось теперь едва лишь двадцать человек, и из этих двадцати не было ни одного, кто бы не потерял крови из-за какой-нибудь тяжкой раны. Их белые одежды были окрашены в красный цвет, вызолоченные, блестящие доспехи изогнуты и изрублены, силы были на исходе, и вся надежда на спасение исчезла, но храбрость их не ослабела и, по мере того как сражающиеся падали один за другим, остававшиеся в живых плотнее устраивались в ряды, бились и яростно нападали на обороняющегося врага.

Трибун и его отборная шайка, подкрепленная многочисленным отрядом менее искусных гладиаторов, теснили их все более и более. Плацид, ловко владевший саблей и отличавшийся большой физической силой, виднелся в первом ряду. Казалось, один только Гиппий мог бы поспорить с трибуном в беззаботной отваге, хотя Гирпин, Евмолп, Люторий и все остальные зарабатывали свою плату с педантической честностью и вели себя как и всегда, как будто бой был единственным делом их жизни.

Когда Эска приблизился к месту битвы, трибун один на один бился с огромного роста противником. В одну минуту они сжали друг друга в своих тесных объятиях, затем разделились с такой быстротой, как и сошлись, причем германец со стоном упал навзничь, а трибун взмахнул своей саблей, красной от крови по самую рукоять.

– Euge, трибун! – воскликнул Гиппий, находившийся подле и в эту минуту отразивший с необычайной ловкостью удар, направленный в него товарищем убитого. – Удар нанесен славно и артистически!

Увидев ненавистное лицо своего врага, Эска бросился на него, как тигр, и, застав его врасплох, занес над ним такой быстрый и сильный удар, который сразу покончил бы все счеты между ними, если бы у Плацида не нашлось другого средства для защиты, кроме его ловкости: начальник бойцов, глаз которого, казалось, сразу обнимал всех сражающихся, ударил своей короткой саблей по изогнутому оружию бретонца, и острие дротика упало на пол. Рука Гиппия поднялась, чтобы нанести ему смертельный удар, как вдруг Эска почувствовал, что он валится на землю, сбитый жестоким ударом кулака, и что на него всей тяжестью падает что-то огромное, мешающее ему подняться.

– Лежи, братец, спокойно! – прошептал ему на ухо чей-то дружеский голос. – Я вынужден был крепко ударить, чтобы вовремя повалить тебя наземь. О, наш начальник недолго размышляет, нанося свои удары. Лежа на земле, ты в безопасности, и я заставлю тебя оставаться тут, покуда нас не минует поток сражающихся и я не буду в состоянии вывести тебя вон незаметным образом. Лежи, говорю, спокойно, если не хочешь, чтобы я, ради твоей же пользы, не заставил тебя замолчать иначе.

Бретонец напрасно пытался подняться на ноги. Гирпин силой держал его под собой. Лишь только гладиатор увидел своего друга, он тотчас же решил спасти его от смерти, угрожавшей всем, находившимся во дворце, и с свойственной ему быстротой прибегнул к тому единственному средству, какое было в его распоряжении, чтобы достигнуть цели.

Минутное размышление убедило Эску в чистосердечии старого товарища. Жизнь сладка, и с надеждой на ее сохранение в его уме явилась мысль о Мариамне. Он пролежал спокойно несколько минут, в течение которых поток бойцов миновал их и они остались одни.

Гирпин поднялся первый с веселым хохотом.

– Как, брат, ты полетел, – сказал он, – словно бык перед жертвенником. Я бы ударил тебя полегче – ей-ей, я так и хотел, – кабы было время. Эге! Кажись, мне надо и помочь тебе встать, коли я тебя свалил. Ну, приятель, слушайся моего совета, спасайся, как только можешь скорее. Ступай в первый поворот направо от большой двери, скройся в самой темной части садов и беги, коли не хочешь погибать.

С этими словами гладиатор помог Эске подняться на ноги и показал ему коридор, где никто не стал бы на его дороге. Бретонец хотел еще раз попытаться спасти императора, но Гирпин заслонил ему путь своим мощным телом и, видя, что его друг слишком упрямится, проводил его и вдруг вытолкнул в двери дворца. Здесь он простился с ним, вглядываясь в темноту, как будто желая сопровождать его.

– Шутка, которую разыгрывают тут, ей-ей, мне не очень-то по сердцу, – сказал он тоном человека, которого несправедливо лишили какого-то ожидаемого им удовольствия. – Германцы одно время сопротивлялись изрядно, но я думал, что их будет больше и что битва по крайней мере продлится вдвое дольше. Ну, успеха тебе, приятель! Может быть, мне тебя уже никогда больше не увидеть. Впрочем, не стоит об этом думать: меня наняли, мне заплатили, – стало быть, мне надо возвратиться к своему делу.

И в то время как Эска, уже не имея надежды принести какую-нибудь пользу, пробирался по садам, Гирпин снова вошел во дворец, чтобы соединиться со своими товарищами и участвовать вместе с ними в поисках императора.

Он несколько удивился, услышав громкий хохот, доносившийся из глубины коридора. Пройдя вперед, чтобы узнать причину этой странной веселости в подобный момент, он встретил Руфа, лежавшего поперек трупа германца и пытавшегося унять кровь, лившуюся из роковой раны, нанесенной его мертвым врагом прежде падения.

Гирпин приподнял голову своего друга и увидел, что уже не остается никакой надежды.

– Мое дело кончено, – сказал Руф слабым голосом, – моя нога поскользнулась, и ручка моей сабли не предохранила меня от удара здоровяка-варвара. Прощай, старый товарищ.

Скажи жене, чтобы не унывала. Она найдет убежище в Пиценуме, а дети… не давай им поступать в «семью». Когда ты схватишься грудь с грудью с этими германцами… нападай… и нанеси верный удар за старого… чтобы…

Последние слова гладиатор произносил все слабее и слабее. Голова его свесилась, нижняя челюсть опустилась, и Гирпин, наклонившийся к нему, чтобы обменяться последним прощальным взглядом с товарищем, с которым вместе он упражнялся, трудился, пил и сражался в продолжение десяти лет, сердито поднес руку к своим щетинистым ресницам, так как видел умирающего в тумане слез.

Новый взрыв хохота, еще более веселого и близкого, отозвал его дальше. Войдя в комнату, откуда слышался шум, он очутился перед сценой битвы почти столь же комической, насколько предшествующая была трогательной.

Посреди кружка гладиаторов, хлопавших в ладоши и державшихся за бока от хохота, стояли лицом к лицу два противника, мало расположенных к бою. Казалось, они не очень-то торопились схватиться и с необычайной осторожностью всматривались друг в друга.

Отыскивая императора, Плацид и его сподвижники безуспешно обшарили много покоев. Видя, что теперь дворец был в их власти, эти люди начали грабить ценные вещи и приготовились уже удалиться со своей добычей по домам, так как их дело было выполнено и плата заслужена. Но трибун ясно видел, что если Вителлий не будет убит в эту ночь, то его собственная голова нетвердо будет лежать на его плечах и что во что бы то ни стало нужно теперь же отыскать императора. Собрав около себя горсть гладиаторов, одних убеждением, других угрозой, он предпринял строгий розыск по всем покоям поочередно, обыскивая каждый угол и закоулок в убеждении, что цезарь должен быть еще во дворце и, следовательно, в их руках. Однако его все еще не покидала мысль об измене, явившаяся после позднего появления Евхенора на ужине и скорее усиленная, чем ослабевшая при виде той неохоты, с какой грек вступал в бой с германцами. Трибун, сколько мог, старался не упускать из виду кулачного бойца и в самом деле не раз помешал ему ускользнуть из схватки. Теперь, когда уже нечего было опасаться германцев и дворец был в его власти, он с меньшим напряжением присматривал за греком и полусерьезно-полушутя посмеивался над тем, как он был осторожен во время битвы.

Рядом с Евхенором, в сопровождении Гиппия и шестерых гладиаторов, трибун вошел в залу, где ужинал император и где находилась замаскированная тяжелой портьерой дверь, ведущая в темное углубление, первоначально предназначенное для ванной комнаты. Внизу у занавеса в полулежачем-полусидячем положении шевелилась какая-то тучная, жирная фигура в белом; она трепетала, дрожала и колыхалась из стороны в сторону под влиянием гнусного ужаса.

Трибун подбежал к этой фигуре, и дьявольская радость блеснула в его взгляде. Но через минуту его лицо покрылось тенью: фигура подняла голову, и он увидел искаженное испугом лицо полумертвого от ужаса Спадона.

 

Но даже в порыве ярости и разочарования Плацид не мог удержаться от зверской шутки.

– Евхенор, – сказал он, – ты не пролил еще своей доли крови в эту ночь. Проткни-ка своей саблей эту падаль и удали ее с нашего пути.

Грек не был врагом жестокости, если только она не грозила личной опасностью. Он приблизился к Спадону с мечом в руках, глядя на него жестоким взором тигра; но это движение пробудило в его жертве всю остававшуюся отвагу, и Спадон вскочил на ноги с отчаянной храбростью человека, сознающего, что бегство невозможно.

В мгновение ока в его руке очутился пароянский лук – один из видов многочисленного редкостного оружия, развешанного в комнате, – вместе с колчаном сандального дерева, полным маленьких разукрашенных стрел.

– Их концы отравлены! – воскликнул он. – Одно прикосновение их смертельно!

Затем он натянул лук и огляделся кругом горящим взглядом загнанного зверя.

Остановившийся в своем разбеге, Евхенор выпрямился и стал неподвижно, как бы превратившись в камень. Его формы, поистине прекрасные и неподвижные в этой позе, могли бы служить моделью для какого-нибудь скульптора-соотечественника, но окружавшие его гладиаторы видели только комическую сторону положения и помирали от хохота, глядя на столкновение двух трусов.

– Ну, ну, Евхенор! – говорили они тем тоном и с теми жестами, какими человек подзадоривает собаку схватить добычу. – Ну, братец! Старик Гирпин приходит тебе на подмогу. Он всегда говорил, что ты – шавка. Докажи-ка ему теперь, что ты храбрец!

Возбужденный их сарказмами, Евхенор нанес быстрый удар и присел. Перепуганный и потерявший голову евнух отнял свои бессильные пальцы от тетивы лука, и блестящая, легкая стрела оцарапала руку грека, так что на ней показалось немного крови. Затем стрела упала на паркет, по-видимому не причинив ни малейшего вреда.

Насмешливые крики послышались снова, так как Евхенор, оставив свой меч, прильнул губами к ссадине, но, прежде чем прекратился смех, лицо грека судорожно скорчилось и побледнело. С ужасным криком он вытянулся во весь рост и, подняв руки над головой, упал навзничь, окоченевший и мертвый.

Гладиаторы тотчас же бросились вперед, и пять или шесть сабель вонзились в тело евнуха чуть ли не раньше, чем их товарищ коснулся паркета. Затем Люторий и Евмолп, отдернув занавес, исчезли в темном углублении, находившемся позади. Тотчас же оттуда послышалось восклицание удивления, крик о пощаде, топот ног, падение какого-то тяжелого предмета обстановки, и показались два гладиатора, тащившие с собой бледного, запыхавшегося и бессильного старика, с налившимися на лбу жилами.

– Цезарь убежал! – сказал он, оглядывая всех блуждающим взглядом. – Вы ищете цезаря? – Затем, видя зловещую усмешку трибуна и бросив всякую надежду не быть узнанным, с каким-то достоинством, которого не могли умалить ни его грубые одежды, ни беспорядочный вид, он скрестил на груди руки и прибавил: – Я – цезарь! Бейте! Не жду ни пощады, ни помилования!

Трибун минуту ждал и думал. Уже первые проблески дня проникали во дворец, и обращенное кверху лицо Спадона казалось отвратительно серым при бледном и холодном свете зари. Все было теперь во власти Плацида, и он спрашивал себя только об одном: убить ли ему цезаря собственной рукой и через это приобрести огромные права на благодарность его преемника или же предоставить его разъяренным солдатам, которые немедленно умертвили бы его. В последнем случае он обратил бы его смерть в простой акт общественного суда, причем он сам являлся бы здесь лишь простым орудием долга. Кой-какие соображения о характере Веспасиана склонили его к последнему образу действий. Он обратился к гладиаторам и велел им бдительно следить за пленником.

Громкие крики и шум шагов многих тысяч вооруженных людей возвестили о том, что возмутившиеся легионы собрались ко дворцу и уже переполнили дворы массой дисциплинированных солдат, выстроившихся под своими орлами, во всей величественной стройности и пышной торжественности войны. При свете наступающего дня можно было рассмотреть их плотные ряды, тянувшиеся от самых ворот по обширным дворцовым садам, а холодный утренний ветер трепал по воздуху знамя, на котором уже значились инициалы нового императора – «Titus Flavius Vespasianus Caesar».

Когда Вителлий, со связанными руками, с двумя гладиаторами по бокам, вышел в дверь, в полночь еще принадлежавшую ему, одно из этих знамен блеснуло перед его глазами при свете поднимающегося солнца. Тогда все его тело как-то согнулось, и голова склонилась на грудь: он понял, что пришел горький час смерти.

Но в план трибуна не входило, чтобы лицо его жертвы скрывалось от всеобщего внимания. Он сам поднес свою саблю к подбородку императора и заставлял его поднимать голову все время, пока солдаты освистывали, поносили и вышучивали своего прежнего властителя.

– Дай им посмотреть на твое лицо, – говорил бесчеловечный трибун, – даже в этот час ты еще самый замечательный человек в Риме.

Тучный, бледный, опухший, хромающий, в беспорядочной одежде, свергнутый император еще сохранял какое-то царственное величие, когда выпрямился во весь рост и сказал своему врагу:

– Ты ел мой хлеб и пил мое вино. Я осыпал тебя богатством и почестями. Вчера я был твоим императором и хозяином. Сегодня я твой пленник и твоя жертва. Но и теперь, в объятиях смерти, я говорю тебе, что ценой моей жизни и власти я не хотел бы быть на твоем месте, трибун Юлий Плацид!

Это были его последние слова, так как, когда его вывели на Священную дорогу, легионы окружили его, умертвили и рассекли на куски, бросив останки его тела в Тибр, спокойно и бесшумно протекавший под стенами Рима. И хотя верная Галерия собрала их, чтобы достойно похоронить, однако очень немногим пришло в голову оплакивать обжору Вителлия: вместо него царил добрый и трезвый Веспасиан[36].

Глава XX
Тихая пристань

В окруженной землею бухте, защищенной лесистыми холмами, под безмятежным и безоблачным небом, на переливающейся поверхности Средиземного моря неподвижно стояла на якоре галера.

Галера, видимо, немало пострадала от ветра и непогоды. Рангоуты были сломаны, и снасти собраны. Широкий четырехугольный парус, разорванный и починенный, лежал на носу, на время забытый и наполовину развернутый для починки, тогда как двойные скамьи для гребцов были незаняты, и на обеих сторонах в воду были погружены длинные весла. Как о морской птице, на которую она походила и судьбу которой разделяла, про галеру можно было сказать, что она так же сложила свои крылья и спокойно уснула.

На носу галеры сидели два человека, погруженные в созерцание окружавшего их прекрасного пейзажа с жадностью молодости, здоровья и любви. Они не думали ни об опасности, которую им пришлось видеть так близко, ни о несчастиях на земле и на море, какие еще ожидали их впереди, ни о бедствиях, грозивших им, ни о трудностях, предстоящих на пути, ни о той непрочной нити, на которой висело их настоящее счастье. Для них довольно было видеть перед глазами один из прелестнейших островов Эгейского моря и находиться вместе.

Скрываясь от зноя, мореплаватели проводили время полуденного отдыха под палубой. Иудей Элеазар сидел в задней части судна, погруженный в размышления о своей стране и несчастьях своего народа, о раздорах, парализовавших силу Иудейского льва, и ужасных доблестях царственного охотника, который медленно и искусно загонял его в безвыходное положение. Было бы уже слишком трудно противиться Титу, имея свободными обе руки, на что же можно было надеяться, когда одна рука разрушала усилия другой? Глаза Элеазара, казалось, обнимали оливковые рощи, скалистые утесы и переливающуюся на солнце воду, но в это время ум его созерцал совершенно иные сцены. Он видел своих мятежных соотечественников, вооруженных мечами и копьями, отважных, буйных, полных того мужества, которое заставляет человека бросаться очертя голову и благодаря которому атака его народа считалась неотразимой. Но им недоставало той холодной, методической дисциплины, той твердой и постоянной уверенности в себе, которая так необходима в трудной и долгой защите. Вместе с этим он видел длинные ряды, правильно выстроившиеся под римскими орлами, боевой порядок легионов, их укрепленный лагерь, железную дисциплину, искусные маневры и ту спокойную, самоуверенную силу, которая с каждым днем делала все неизбежнее гибель и разрушение его народа. И он нетерпеливо начинал двигаться на месте, как человек, почувствовавший гнет сковывающих его цепей, до такой степени сильно ему хотелось бы быть среди своих соотечественников, вооруженным с головы до ног и с копьем в руке.

Калхас также был у борта стоящей галеры. Он смотрел на открывающуюся перед ним прекрасную панораму как смотрят те, кто во всем видит добро. Затем он перенес взор с этой лучезарной земли, с этого безоблачного неба и лазурного моря на высокого, стройного Эску и нежное, проникнутое любовью лицо Мариамны, прежде чем заняться снова своим делом – изучением драгоценного сирийского пергамента, которому старик, разделявший все тяготы и случайности морского путешествия, посвящал много часов, употребляемых другими на отдых. Его губы прошептали молитву, и он призвал небесное благословение на голову недавнего своего прозелита.

После удавшегося заговора трибуна и ухода Эски из императорского дворца Рим уже не мог более быть таким местом, где бретонец мог бы жить в безопасности.

Хотя Юлий Плацид, вследствие той важной роли, какую в общественных делах играл Домициан, и не достиг полной власти, на какую рассчитывал, однако он все же еще был достаточно страшным человеком и опасным врагом, и ясно было, что Эска мог надеяться спасти свою жизнь не иначе, как тотчас же удалившись от такого неумолимого противника. Помимо того, после убийства Вителлия и восшествия на престол Веспасиана продолжительное пребывание Элеазара в Риме становилось малополезным и даже неполитичным, а услуги, оказанные Мариамне ее любовником и защитником, дали последнему право на заступничество этой еврейской семьи и даже на тесную дружбу с ее членами. Под условием соблюдения известных постов и постановлений Элеазар охотно дал Эске убежище под своей кровлей. Он скрывал его в то время, когда сам спешно готовился к отъезду, и позволил ему сопровождать себя в Иерусалим вместе с двумя другими лицами, составлявшими его семью. После многих бурь и приключений половина этого путешествия была выполнена, и привязанность Эски к Мариамне, возникшая так неожиданно на углу одной из улиц Рима, теперь перешла в ту всепоглощающую и непоколебимую любовь, которая длится всю жизнь, а может быть, продолжается и в вечности.

Колыхаясь на волнах этой тихой пристани, согреваемые любовью, еще более возвышавшей красоту этого земного рая, они с мирной совестью и без боязни пили из кубка счастья, благодарные за настоящее, со светлой надеждой на будущее.

Вчера им угрожало кораблекрушение, завтра они могли выдержать новые небесные грозы и переплывать бушующие моря; возможно было даже, что и после того, как они пережили много опасностей и бедствий в жизни, будущность сохранит им еще немало их. Однако теперь всюду была тишина, солнце, довольство, безопасность и покой. Они наслаждались минутой, и красота этих двух юных существ, стоящих один подле другого на палубе галеры и окруженных ореолом великой радости, была подобна божественной красоте.

– Мы никогда не разлучимся здесь, – прошептал Эска.

Они склонились к борту галеры; его рука нашла руку подруги, и он пожал ее нежно и робко.

Глядя на него большими любящими глазами, полными слез, она все более и более склонялась к нему, так что ее щека коснулась его плеча. И, показав пальцем на небо, она медленно отвечала ему серьезным тоном, чуждым сомнения и страха:

– Эска! Мы никогда не разлучимся там!

36Историк Тацит (Taciti, Historiarum lib. Ill, cap. 84–85).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru