bannerbannerbanner
Перекрестки

Джонатан Франзен
Перекрестки

Полная версия

– И почему ты не поехал?

– Не знаю. Наверное, я не настолько сильно люблю тусоваться – так, чтобы закатиться к кому-нибудь и всю ночь не спать. Раз в неделю еще ладно, или под наркотой, но вообще я предпочитаю выспаться, встать пораньше и репетировать. Я хочу стать музыкантом, и мне еще многого предстоит добиться.

– Ты и так играешь замечательно.

Он бросил на нее благодарный взгляд.

– Ты ведь не из вежливости это сказала?

– Нет, что ты! Мне нравится тебя слушать.

Бекки смотрела, как Таннер отреагирует на ее слова. Похоже, он обрадовался. Расправил плечи и ответил:

– Я хочу записать демо-альбом. И сейчас посвящаю этому все силы. Написать двенадцать приличных песен до того, как мне исполнится двадцать один. Я боялся, что, если мы отправимся в путь, я заброшу это дело.

– Я тебя понимаю.

– Правда? По-моему, Лора этого не понимает. Она талантливая, но не стремится стать профессиональным музыкантом. Моя бы воля, мы играли бы три-четыре концерта в неделю. Блюз, джаз, шлягеры, что угодно. Вкладывали бы время и силы, привлекали слушателей. Хозяева баров думают только о деньгах, Лору это раздражает. Попроси ее спеть что-то из Пегги Ли[14], она рассмеется тебе в лицо. А я…

– Ты более целеустремленный, – вставила Бекки.

– Возможно. У Лоры куча самых разных занятий, она работает на телефоне доверия, состоит в женской группе. Мне же довольно и того, что я занимаюсь музыкой и стараюсь почувствовать себя ближе к Богу. Знаешь, мне правда нравится ходить в церковь. И нравится видеть тебя тут.

– Мне тоже нравится тебя видеть.

– Правда? А то я боялся, что не нравится.

Она взглянула ему в глаза, говоря без слов, что ему нечего опасаться. Бог знает, что случилось бы дальше, если бы в ризнице не послышались шаги, гулкий металлический лязг. Дуайт Хефле, уже без облачения, щелкнул дверной щеколдой.

– Можете остаться, – сказал он, – дверь открывается изнутри.

Но Таннер уже вскочил, поднялась и Бекки. Слишком хрупким было мгновение, чтобы пытаться его повторить. Они направились к выходу, и по пути к двери Таннер рассказал Бекки, как Тоби Айзнер и Топпер Морган накурились травы и напились виски в алтаре накануне третьей поездки в Аризону, а Эмброуз прямо на парковке, возле загруженных автобусов и мающихся от безделья участников “Перекрестков”, собрал группу, устроил безбожникам знатную выволочку и провел дискуссию по поводу того, стоит ли брать их в Аризону. Обсуждение длилось два часа. Топпер Морган так рыдал, что у него лопнул кровеносный сосуд в глазу. А в церкви с тех пор запирают двери в алтарь на замок.

Бекки отправилась домой, досадуя, что так и не удалось выяснить, как обстоят дела у Таннера и Лоры. Ей хотелось значить для него больше, чем случайное приключение. Конечно, у Бекки не было опыта в любви, но ее гордость, нравственность и общая порядочность предполагали, что, прежде чем она согласится стать вторым слагаемым, из суммы нужно недвусмысленно вычесть Лору. Узнать удалось лишь самую малость: Таннер по-прежнему жил с родителями. Раз он не живет с Лорой, значит, не может предпринять и решительных действий. Тем важнее казался Бекки официальный разрыв. Она считала это обязательным и, позволив Таннеру поцеловать себя прежде, чем он выполнил это требование, почувствовала, будто изменила себе, превратилась в человека, которого порицает и не понимает.

Через пять дней после их, на первый взгляд, судьбоносного разговора в церкви, Бекки увидела, как в “Роще” Лора Добрински, поднявшись на цыпочки, прижимается лицом к лицу Таннера, а он с довольной улыбкой позволяет ей тыкаться в него губами. Бекки словно ударили под дых. Она спряталась в туалетной кабинке и пролила первые слезы из-за мужчины. От этих переживаний она пропустила и воскресную литургию, и занятие в “Перекрестках”: ей казалось, будто они обманули ее доверие, не предупредив, что, отважившись пойти на риск, рискуешь потом мучиться, а в школе с трудом дотянула до каникул.

Прошлым вечером она подменяла коллегу. Обычно Бекки работала в “Роще” в другие дни. И когда в ресторан вошел Таннер, причем один, он явно не надеялся застать ее там. Бекки решила, что это неудачное совпадение, и попросила другую официантку, Марию, которая давно работала в “Роще”, принять у него заказ. Бекки чувствовала, что Таннер смотрит на нее, но даже ни разу не обернулась, пока не разошлись все посетители. Таннер – само спокойствие – сидел, развалившись на стуле, перед ним на столе стояла пустая десертная тарелка. Таннер махнул Бекки.

– Чего? – сказала она.

– У тебя все в порядке? Я высматривал тебя в церкви в воскресенье.

– Я не пошла. И вряд ли еще пойду.

В горле, как в детстве, стояла горечь досады на саму себя, и хотелось самой себя наказать.

– Бекки, – сказал Таннер, – я тебя чем-то обидел? Мне кажется, ты на меня злишься.

– Нет, я просто устала.

– Я позвонил тебе домой. Твоя мама сказала, ты тут.

Ничто не мешало ей развернуться и уйти. Она и ушла.

– Эй, ты куда? – Таннер вскочил и направился следом. – Я пришел тебя повидать. Думал, мы с тобой друзья. Если ты на меня злишься, хотя бы скажи за что.

Протиравшая столик Мария смотрела на них. Бекки ушла на кухню, но Таннер не растерялся и вошел следом за ней. Бекки резко развернулась.

– Сам догадайся, – съязвила она.

Она знает себе цену. Пусть сперва поклянется, что порвал с Настоящей Женщиной. На меньшее Бекки не согласна.

– Что бы это ни было, – ответил Таннер, – извини.

– Спасибо, что извинился.

– Бекки…

– Чего?

– Ты мне правда нравишься.

Этого мало. Она взяла тряпку, вернулась в обеденный зал и принялась протирать столы. Этого мало, но тут она услышала, как Таннер грохнул дверью. Бекки услышала, что его задело: он позвонил ей домой, приехал сюда, а она так плохо с ним обошлась, и вдруг та девушка, которой она была и которую не понимала, выбежала в ночь. Таннер понуро стоял, привалившись к борту своего фургона “фольксваген”. Услышав ее шаги, опережавшие ее здравый смысл, Таннер поднял глаза. Она бросилась к нему в объятия. Повеял южный ветерок – скорее весенний, чем осенний. Руки, о которых она мечтала, касались ее головы, волос. А потом как-то само собой, неожиданно и неразумно, случилось то, что случилось.

Ее разбудил телефонный звонок. Она заснула на спине, поперек кровати, открыла глаза и увидела в раме окна серое небо, разбитое черными ветками. Мать постучала в дверь.

– Бекки? Тебе звонит Джинни Кросс.

Она подошла к телефону в спальне родителей, дождалась, пока внизу мать повесит трубку. Джинни звонила насчет сегодняшней вечеринки у Кардуччи. Бекки было приятно, что Джинни по-прежнему зовет ее с собой, и даже, пожалуй, ради их дружбы приняла бы приглашение. Но она собиралась на концерт.

– А сегодня концерт?

– В “Перекрестках”, – сказала Бекки.

Молчание.

– Ясно, – ответила Джинни.

– Между прочим, я иду с Таннером.

– С Таннером Эвансом?

– Да, он выступает и пригласил меня.

– Так-так-так.

Бекки подмывало рассказать подруге еще кое-что, но она и без того, пожалуй, сказала слишком много. Вообще-то Таннер не знал, что они идут на концерт вместе. После их долгого поцелуя Бекки считала, что иначе и быть не могло, но слишком многое оставалось недосказанным, и она не успокоится, пока весь мир не увидит, как она входит в Первую реформатскую под руку с Таннером. Бекки предложила Джинни вместе отправиться по магазинам. Даже забавно, как охотно та согласилась, несмотря на то что они неделями толком не общались. Но до половины четвертого Джинни будет занята.

– Жаль, – сказала Бекки. – В четыре я встречаюсь с Таннером.

– Ого! Да вы с ним неразлучны.

– Самой не верится, – проворковала Бекки.

– Тогда давай завтра? Я весь день свободна.

Бекки долго стояла под душем, потом колдовала у зеркала в ванной: макияж должен быть красивым, но неброским. Перри сердито постучал в запертую дверь, отпустил замечание, которое Бекки оставила без ответа, и ушел. Потом она оделась, тоже стараясь соблюсти равновесие меж элегантностью и “Перекрестками”. В ближайшие десять часов, если не больше, ей нужно выглядеть хорошо, особенно начиная с четырех часов дня. Когда Бекки наконец спустилась на кухню, мать уже натягивала страшное старое пальто.

– Я опаздываю на тренировку, – сказала мать. – Так ты вернешься к шести?

Бекки сунула в рот сахарное печенье.

– Я не пойду к Хефле.

– Боюсь, это не обсуждается.

– А я и не обсуждаю.

– Тогда поговори с отцом.

– Не о чем тут говорить.

Мать вздохнула.

– Милая, ничего страшного не случится, если молодой человек тебя подождет. Я понимаю, ты сейчас так не думаешь, но завтра тоже будет день.

– Спасибо, что просветила.

– То есть он тебя вчера все-таки нашел?

– Ты вроде опаздываешь на занятие.

Мать вздохнула еще тяжелее и направилась прочь. Бекки стало неловко, что она нагрубила матери. Бекки любит весь мир, но мама неправа. Завтра будет поздно, ей нужно срочно действовать. Таннер сегодня выступает не один, а с Лорой Добрински. И до начала концерта Бекки намерена с ним встретиться.

Пора действовать. Пока он набирал на машинке последние предложения курсовой работы по истории Древнего Рима, на востоке под облаками, над маячившими вдали за окном Клемовой комнаты полями поломанных кукурузных стеблей, раскрылась и затянулась тускло-красная рана. Стол его в тревожном свете, усыпанный сизым пеплом, щетинился огрызками красных ластиков. Гас, чистюля-сосед, уже уехал на каникулы в Молин, и Клем, пользуясь его отсутствием, всю ночь дымил как паровоз, подстегивая себя никотином и злостью на свои основные противоречившие друг другу источники, Тита Ливия и Полибия, злостью на то, что заветные часы сна сократились с шести до трех, а там и до нуля, но сильнее всего – злостью на самого себя за то, что провел понедельник в погоне за наслаждением в постели подружки, тешась надеждой успеть за два дня по двенадцать часов написать работу на пятнадцать страниц. Изведанное в понедельник наслаждение теперь не значило ничего. Саднило глаза и горло, желудок вот-вот начнет переваривать сам себя. Сляпанная им курсовая о Сципионе Африканском представляла собой слабо аргументированную путаницу повторений, за которые ему в лучшем случае поставят четверку с минусом. Ее нескладность окончательно подтвердила то, что он знал уже давно.

 

Не оставив себе времени на раздумья, даже не поднявшись, чтобы потянуться, он вкрутил в машинку чистый лист тонкой бумаги.

23 декабря 1971 года

Комиссия по учету военнообязанных

Почта США

Бервин, Иллинойс

Уважаемые господа!

Сообщаю, что с сегодняшнего дня я не числюсь студентом Иллинойсского университета, а следовательно, не имею права на полагающуюся студентам отсрочку от призыва, которую мне предоставили 10 марта 1971 года. И если меня призовут, я готов служить в Вооруженных силах США. Я родился 12 декабря 1951 года. Мой призывной номер 29 4 13 88 403. Пожалуйста, сообщите, когда мне надлежит (и надлежит ли) явиться для прохождения службы.

С уважением,

Клемент Р. Хильдебрандт

Хайленд-стрит, 215

Нью-Проспект, штат Иллинойс

Это письмо отличалось от курсовой ясностью и продуманностью. Но можно ли счесть действием то, что он его написал? Слова на бумаге почти так же эфемерны, как и в его голове. И пока их не получат и не ответят на них, они не имеют над ним власти. Тогда в какой же именно момент можно сказать, что он предпринял действие?

Он смотрел на потолок из облаков над полями кукурузы вдали, на стелящийся по земле туман, который появляется зимой по вине индустриального сельского хозяйства, – смог от сырости и нитратов. Затем подписал письмо, написал на конверте адрес и наклеил марку – одну из тех, которые купил для писем родителям.

– Вот что делает ваш сын, – произнес он, – вот так и должно было быть.

От звуков голоса (пусть даже собственного) ему стало менее одиноко, и он направился в ванную. Ее негаснущий свет сейчас, когда все разъехались по домам, казался еще ярче. К краям раковины прилипла щетина кого-то из соседей по этажу; Клем ополоснул лицо. Хотел было принять душ, но центральная температура тела опустилась до минимума, и он подумал, что, если разденется, его станет бить дрожь.

Он вышел из ванной, и в коридоре зазвонил телефон. Клем вздрогнул от страха из-за его оглушительно-громкого звона – а еще потому, что знал: это звонит Шэрон, больше некому, она уже звонила в полночь, чтобы узнать, как идут дела, и подбодрить его. Если учесть Шэрон, написанное им письмо определенно считалось действием. Он стоял у дверей ванной, парализованный звонком, и ждал, пока тот стихнет. После бесцельно растраченного понедельника у него не осталось ни капли веры в собственную способность устоять перед наслаждением, которое он получал от Шэрон. Единственный безопасный выход сейчас – собрать вещи и первым же автобусом сорваться в Чикаго, а ее известить о принятом решении уже из Нью-Проспекта письмом.

К изумлению Клема, распахнулась дверь в конце коридора. Влетевший сосед в спортивных шортах ответил на звонок. Заметив Клема, махнул ему трубкой.

– Извини. – Клем поспешил к телефону. – Я не знал, что кто-то остался.

Сосед захлопнул за собой дверь.

– Ты закончил? – нетерпеливо спросила Шэрон.

– Ага. Десять минут назад.

– Ура! Наверняка тебе сейчас не помешает позавтракать.

– Мне сейчас не помешает поспать.

– Приходи ко мне завтракать. Я хочу за тобой поухаживать.

У Клема закружилась голова. От одного лишь голоса Шэрон кровь приливала к паху. Перемена планов.

– Хорошо, – согласился он, – но мне нужно кое-что тебе сказать.

– Что?

– Вот приду, тогда и скажу.

Его комната, когда он вернулся туда, походила на угли, тлеющие под крышкой. Он отворил окно, надел бушлат, который выбрала для него Шэрон. Прилив крови, от которого набухали ткани, был явно связан с сексом, но, может, еще и с тем, что он должен ей сказать. В написанном им письме таилась агрессия, а агрессия, как известно, стимулирует эрекцию. Возможно, после этого письма его пошлют во Вьетнам, и хотя перспектива погибнуть ни капли не возбуждала, там, скорее всего, ему придется защищаться с помощью оружия. Разумом он понимал, что убийство – грех с точки зрения морали и вдобавок тяжкое испытание для психики, но подозревал, что его звериная суть считает иначе.

С курсовой и письмом в руке он вышел из здания по черной лестнице, на которой стоял неистребимый запах сырого бетона. Влажный утренний воздух сквозь пальто пронизывал до костей, но было приятно вырваться из прокуренного туннеля, в который секс и бессонные ночи превратили его существование с тех пор, как закончились занятия. В тишину опустевшего кампуса глухо врывалась мощь Иллинойса, грохот товарняка, рев фуры, как с юга везут уголь, с севера – автозапчасти, из центра страны – откормленный скот и обильный урожай кукурузы, все дороги ведут в плечистый город у озера. От осознания, что большой мир по-прежнему существует, ему стало легче, спокойнее.

На аллее у корпуса факультета иностранных языков, уже сунув курсовую под дверь кафедры античной истории, Клем наткнулся на почтовый ящик. Следующая выемка писем в одиннадцать утра, и сегодня не праздник. Клем стоял перед ящиком, размышляя об экзистенциальной свободе действовать или не действовать. Опустить письмо в ящик – сильный поступок. Быть может, он еще не раз проклянет себя за это (как бы паршиво ни было сейчас, в армии наверняка хуже), но если действие морально оправданно, сильный человек немедля обязан его предпринять. Если сейчас не отправить письмо, он придет к Шэрон с одним лишь намерением его отправить, а Клему уже случалось выбирать дорогу, вымощенную намерениями.

Он смежил глаза и заснул в то же мгновение, но, почувствовав, что падает, проснулся и удержал равновесие. В руке его было письмо в призывную комиссию. Горло почтового ящика с ржавым скрипом заглотило письмо. Клем развернулся и рысью припустил прочь, точно хотел убежать от того, что сделал.

На лекциях по философии, которые он слушал прошлой весной, на одном ряду с ним сидела кудрявая мышка, часто в складчатом бархатном берете на французский манер, и то и дело поглядывала на него. Как-то раз, когда бородатый преподаватель в бисерных фенечках распинался о “Тошноте” Сартра, расхваливая его мысль о том, что наши представления о бытии не имеют ничего общего с обнаженной сутью бытия, Клем поднял руку и высказал возражение. Действительность, заявил он, подчиняется законам, которые можно вывести и доказать методами науки. Преподаватель счел, что это лишь подтверждает его правоту: мы-де навязываем законы науки упрямо непознаваемой действительности. “А как же математика? – спросил Клем. – Один плюс один всегда два. Истинность этого уравнения – не наша выдумка. Мы лишь обнаружили истину, которая существовала всегда”. Среди нас затесался платоник, пошутил преподаватель, все присутствующие на лекции хиппи повернулись и уставились на зануду, осмелившегося ему возразить, а мышка пересела к Клему. После лекции она сделала комплимент его независимому мышлению. Она обожала Камю, а Сартру не могла простить то, что он коммунист.

Шэрон была отличницей, первой из семьи, кто поступил в университет. Она выросла на ферме в южной части штата, неподалеку от городка под названием Элтонвилл, и коммунистов там не любили. До конца семестра Шэрон и Клем сидели на лекции рядом, и когда она попросила его домашний адрес, он охотно ей сообщил. У него еще не было подруг, кроме Бекки. На каникулы он уехал в Нью-Проспект, устроился работать в садовый питомник, Шэрон прислала ему письмо – о том, как жарко и одиноко летом на их ферме. Ее мать умерла, когда Шэрон было двенадцать, брат Майк служит во Вьетнаме, отец с младшим братом трудятся на ферме, готовит и убирает домработница-хорватка. Отец никогда не заставлял Шэрон заниматься домашним хозяйством, и она нашла убежище в чтении – в детстве от скуки, в отрочестве от тоски. Шэрон мечтала стать писателем или, если не получится, уехать в Европу преподавать английский. Она поклялась, что больше никогда не приедет на лето в Элтонвилл.

Клем ей ответил и получил второе письмо, такое длинное, что Шэрон налепила на конверт три марки. Оно начиналось с вопросов, переливалось в поток сознания, почти без знаков препинания, лишенный заглавных букв, и заканчивалось отрывком из Камю, который Шэрон переписала по-французски. Клем хотел выкроить вечерок и ответить на письмо, да так и не собрался. Он тусовался со своим другом Лестером, смотрел телевизор с Бекки, которая теперь почти ни с кем не общалась. И лишь вернувшись в университет и увидев Шэрон – та в одиночку шла по главному двору, – Клем осознал неправоту своего бездействия. Она бросила на него обиженный взгляд, Клема это задело, ведь он не из тех, кто обижает, и он подошел к ней. В ответ на его извинения Шэрон лишь пожала плечами. “Похоже, я в тебе ошиблась”, – сказала она. Вызов ли, таившийся в этих словах, или то, что люди зовут “виной” и что по сути лишь эгоистичное желание, чтобы о тебе не думали плохо, но Клем растрогался и решил пригласить ее в пиццерию.

Поводом к ссоре послужила куртка цвета хаки, в которой он пришел в кафе. Шэрон не понравился пацифик из изоленты, который Клем налепил на спину куртки еще прошлой весной, перед антивоенной демонстрацией. Шэрон терпеть не могла университетских пацифистов. Сказала, каждое утро просыпается в страхе, что брата убьют или ранят во Вьетнаме. Майк не любит читать, ему нравится охотиться и рыбачить, и стремится он только к одному – продолжить на ферме дело отца, но он самый добрый и благородный человек из всех, кого она знает, а пацики таких презирают. Да кто они такие, чтобы плевать на ее брата? У них у всех отсрочка от армии, и пока они трахаются и курят траву, парни вроде ее брата гибнут на войне, а эти пацики даже не испытывают к ним благодарности. И вообще считают себя выше в нравственном отношении. Счастливые белые детки из пригородов щеголяют пацификами, пока другие за них воюют; Шэрон тошнит от этого.

Клем снисходительно выслушал ее тираду. Все-таки Шэрон девушка, да еще сентиментальная, и, похоже, не понимает всю абсурдную аморальность войны, а также то, что ее брат вправе был отказаться служить. Вот он бы, Клем, на месте ее брата непременно отказался. Но Шэрон стояла на своем. Ее брат любит родину, он настоящий мужчина, и когда долг позвал его, он откликнулся. И как же все те парни, с которыми служит ее брат – ребята из черных трущоб и индейских резерваций? Они понятия не имели, что можно отказаться служить. А такие, как Клем, хотят быть и целенькими, и правыми.

– Какой у тебя номер в лотерее[15]? – спросила она.

– Ужасный. Девятнадцать.

– Значит, кто-то сейчас торчит в джунглях, потому что родители отправили тебя учиться.

– Да я бы все равно не пошел воевать.

– Это одно и то же. Кто-то сейчас там вместо тебя. Кто-то вроде Майка. А ты тут распинаешься об “абсурдной аморальности” войны. А отправлять бедных, необразованных и черных вместо себя на войну – это не абсурдная аморальность? Тебе не кажется, что это тоже абсурд? Так почему ты не протестуешь против него!

– Это же и так подразумевается, разве нет?

– Нет. Я никогда не слышала, чтобы кто-то говорил об этом. Я слышу лишь презрительные замечания о тех, кто служит.

Она была такая маленькая, вдобавок девушка, но мыслила оригинально. В весеннюю поездку с церковной группой в Аризону Клем работал у индейца навахо Кита Дьюроки, чей сын погиб во Вьетнаме. Клему было семнадцать, он не знал, как общаться с убитым горем отцом, и посочувствовал ему: до чего же несправедливо погибнуть на такой войне, – а Дьюроки неожиданно нахмурился и замолчал. Клем ляпнул что-то не то, но что именно, не понимал. И вот теперь, слушая Шэрон, он осознал, что тогда высказал Дьюроки не соболезнование, а принизил гибель его сына. Какой же он был идиот.

 

– Мне правда очень жаль, что я не ответил на твое письмо, – признался Клем.

Шэрон устремила на него взгляд темных глаз.

– Проводишь меня домой?

С того первого вечера он с сердечным трепетом чувствовал, что придется действовать, что он мельком увидел истину, развидеть которую уже не удастся. Может, все и обошлось бы, выпади Клему в лотерее номер повыше в списке, но шарик выкатился по непредсказуемой (“случайной”) траектории, номер совпадал с днем его рождения, и Клем всем сердцем жалел необразованного парнишку, который отправился во Вьетнам, хотя его место по справедливости должен был бы занять Клем. Он не хотел, подобно отцу, лишь на словах сочувствовать обездоленным. Отказ от студенческой отсрочки – чересчур щедрая плата за то, чтобы считаться последовательнее отца, но к тому времени, когда они с Шэрон подошли к ее дому в одном из захудалых переулков Эрбаны, нравственное чутье подсказывало Клему заплатить эту цену.

На крыльце она повернулась и поцеловала его. Он стоял на ступеньку ниже, дабы уравновесить довольно существенную разницу в росте. Поцелуй стал началом длительной отсрочки от исполнения приговора, который он вынес самому себе. Когда Клем наконец оторвался от нее – с обещанием назавтра позвонить, – сладость ее рта, уютный запах ее кожи, то, как она приоткрыла его губы своим дерзким язычком и большая неожиданность происходящего прогнали мысль о Вьетнаме.

В ее доме – развалюхе, обшитой досками – на первом этаже располагалась велосипедная лавка, которую держали хиппи, на втором – общие комнаты хиппи, на третьем – спальни хиппи, а Шэрон, на дух не переносившая хиппи, занимала единственную жилую комнату на четвертом этаже. Шэрон казалась миру крохотным безобидным существом, но всегда умела добиться своего. Годом ранее за нарушение правил ее вытурили из студенческого женского общества, и хиппи отдали ей лучшую комнату в доме. В этой комнате, помимо прочего, никто не мешал заниматься сексом. Клем лишь впоследствии осознал мудрость университетских запретов, которые, если не брать в расчет устаревшие нормы поведения, удерживали студентов от западни наслаждений, мешавших учебе, но во второй раз он поднялся к ней в комнату в полной невинности. Несколько часов они, не раздеваясь, целовались на кровати, потом Шэрон пошла в ванную и вернулась в халате на голое тело. Стало ясно, что обжиматься ей надоело, вдобавок саднили губы и нос. Шэрон толкнула Клема на спину и расстегнула его ремень. “Подожди, а как же… ” – начал Клем. Но Шэрон ответила: все в порядке, она пьет противозачаточные. Девственность она потеряла в семнадцать лет в Лионе, куда приехала учиться по обмену. В семье, где она жила, был старший сын-студент, он учился в университете, но жил дома и два с половиной месяца был ее любовником, пока не узнали родители. Разразился жуткий скандал, и Шэрон отправили домой, в Элтонвилл. Получилось ужасно неловко, сказала она, но оно того стоило. Они с тем парнем переписывались еще год, потом он нашел другую, у нее тоже были похождения, о которых она не стала распространяться. Клем, лежащий навзничь с расстегнутым ремнем, был не прочь сбавить скорость, продлить разговор, который считал обязательным, но Шэрон разделась и легла на него. “Это просто, – сказала она. – Я тебе покажу”. И тотчас же он обнаружил, что глазеет на абсолютно нагую девицу, которую, как он предполагал, придется раздевать постепенно, вещь за вещью, то и дело спрашивая разрешения, в течение недель, если не месяцев. Увидев ее целиком обнаженной, он испытал такую зрительную перегрузку, что поневоле зажмурился. Она двигалась вверх-вниз по его эрекции, пока ткань вселенной с треском не порвалась. Шэрон упала на него, поцеловала, губы у нее и правда растрескались. Клем спросил, понравилось ли ей то, что сейчас было. Да, очень, ответила она. Но он не унимался: ты ведь не…? Не всё сразу, ответила Шэрон, я тебе покажу.

Для двадцатилетней девушки с фермы в Южном Иллинойсе Шэрон знала о сексе многое. Чему-то научилась во Франции, остальное почерпнула из книг. Больше всего Клема потрясло, что Шэрон очень-очень нравилось, когда ей лижут вульву. Он об этом даже не мечтал, и латинское название этого самого, вычитанное в словаре, оставалось для него лишь словом. Если бы к нему приступили с расспросами, он предположил бы, что эта метода для искушенных любовников, нечто вроде тяжелого наркотика, и прежде чем к ней переходить, нужно освоить обычный коитус. Он, уж конечно, даже не думал заниматься этим с девушкой, которая до сих пор путает имена его братьев. И тем более не догадывался, что получит от этого удовольствие. Лучше, чем вид, запах и вкус ее вульвы, был только миг, когда он вставлял в нее пенис; в этом и заключалась проблема.

Теперь-то он понимал, что его мнимая самодисциплина и исключительная усидчивость, которую так хвалили родители и учителя, была вовсе не дисциплиной. Он был отличником, потому что ему нравилось учиться, а вовсе не благодаря выдающейся силе воли. И как только Шэрон познакомила его с наслаждениями поострее, обнаружилось, до какой степени неразвиты мускулы его воли. К своему удивлению, он без веской причины пропустил лабораторную по органической химии, чтобы прогуляться с Шэрон, даже не заняться с ней сексом, а просто побыть с ней рядом. Первая в его жизни фелляция случилась в то утро, когда ему следовало присутствовать на занятиях по истории Древнего Рима. Он не подготовился к промежуточному экзамену по клеточной биологии, поскольку засовывать пенис в вульву Шэрон было куда приятнее, чем учиться. Ничего хорошего о его самоконтроле это не говорило. Но хуже всего, что это сводило на нет самый веский моральный довод в пользу отсрочки – что он принесет больше пользы человечеству, если будет прилежно заниматься и станет выдающимся ученым, чем если пойдет служить морским пехотинцем во Вьетнам. Если средний балл его успеваемости окажется ниже трех с половиной, он не имеет права на отсрочку.

Шэрон, в свою очередь, была на диво безмятежна. Призыву она не подлежала, курсы выбирала только те, за которые человек с литературными способностями автоматически получит “отлично”. Чтобы в общих чертах набросать план сочинения, ей достаточно было обсудить его с Клемом, тогда как ему требовалось в одиночку зубрить органические радикалы. Она была настоящий лидер, привычный к одиночеству, и предпочитала не иметь друзей вовсе, чем дружить с теми, кто менее талантлив. У Клема в ИУ тоже не было близких друзей, но один из тех студентов, с кем они вместе ходили на химию, Гас, предложил Клему поселиться в одной комнате, явно рассчитывая, что это упрочит их дружбу, а теперь Гас почти не разговаривает с ним, обиделся, что Клем все время проводит с Шэрон. Она не менее Клема жаждала удовольствий, вот только ей они не портили жизнь так, как ему. Она никогда никуда не спешила, и он наслаждался тем, как невозмутимое безразличие Шэрон к тому, который сейчас час, влияет на его чувство времени не меньше, чем наслаждался ее телом. Пока он, свернувшись калачиком, лежал в ее упорядоченной жизни, точно в своей собственной, и не выходил из ее комнаты, его ничто не беспокоило. Но стоило ему выйти из ее комнаты, как его охватывала тревога, и унять ее можно было, только вернувшись.

Еще одна причина, по которой он предпочитал проводить время в ее комнате, заключалась в том, что на людях ему с ней было неловко, хотя, спроси его Шэрон об этом, он принялся бы пылко отпираться. Загвоздка как таковая была не в том, какой она человек. Он гордился ее умом, гордился ее красивым лицом и еще более красивой фигурой, гордился ее откровенно непринужденными манерами. Загвоздка была в том, какая она по сравнению с ним — а именно на четырнадцать дюймов ниже. Она никогда, ни разу не упомянула об их разнице в росте, и он злился на себя за то, что вообще об этом думает. Несправедливо, что мир судит о людях по внешности, которая от них не зависит и не имеет никакого отношения ни к уму, ни к душевным качествам. Чисто теоретически он даже рад, что настолько выше ростом, ведь это говорит о нем как о человеке, для которого главное – равенство и соединенье двух сердец[16], и никакая внешность этому не помеха. Да и практически, когда они лежали в постели, его только больше возбуждала почти беззаконная миниатюрность ее обнаженного тела. На людях же, как ни старался, Клем невольно чувствовал, что все на них смотрят и судят его.

Когда он приехал в Нью-Проспект на День благодарения и увидел Бекки, совсем взрослую женщину, смущение его лишь усилилось. Казалось, Бекки и ее красавицы-подруги, та же Джинни Кросс, принадлежат к другому биологическому виду, вдобавок Бекки отпустила неожиданно едкое замечание о разнице в росте меж Таннером Эвансом и Лорой Добрински. И хотя Клему давно хотелось рассказать сестре о том, что у него появилась девушка, он сразу понял, что Бекки дела нет до Шэрон, она не желает с ней знакомиться, не желает о ней слышать и вряд ли ее одобрит. Он принялся взахлеб расписывать красоту души Шэрон, ее невероятное очарование и всю глубину чувственных наслаждений, в которые погрузился, но собственные слова показались ему абстрактными и пустыми. И вообще разговор получился очень неловкий. После него Клем устыдился своей сексуальности, причем стыд этот распространялся на Шэрон, и он еще мучительнее осознал их несовпадение в размерах. Отношения, которым, как прежде казалось, не будет конца, теперь представлялись ему временными, словно Шэрон всего-навсего его “первая девушка”, с которой он лишился невинности, милая, но неподходящая по размеру. Намеренно или нет, но Бекки заставила его задуматься о чувствах к Шэрон, и он осознал, что они отсутствуют. Не настолько они окрепли, чтобы он заявил сестре: “Плевать мне на твои поверхностные суждения, я люблю ее”, и не настолько сильны (недостаточно убедительно предполагали совместное будущее), чтобы послужить аргументом против отказа от отсрочки. Скорее они передышка, уклонение от морального долга.

14Пегги Ли (настоящее имя Норма Делорис Эгстром, 1920–2002) – американская джазовая певица, актриса, автор песен.
15Речь о выборочном призыве на военную службу. Лотерея проводилась дважды – в 1969 и в 1970 гг.
16Цитата из сонета 116 У. Шекспира (пер. С. Маршака).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru