bannerbannerbanner
Перекрестки

Джонатан Франзен
Перекрестки

Полная версия

Бекки в то утро проснулась до света. Был первый день каникул, и раньше в такой день она поспала бы подольше, но в этом году все оказалось иначе. Она лежала в темноте, слушая, как свистит и щелкает в батарее, как тяжко гудят трубы внизу. Словно впервые она наслаждалась уютом дома в холодное утро. Она наслаждалась – да, именно так – холодом, который позволял ощутить уют: то и другое сливалось воедино, как губы в поцелуе.

До вчерашнего вечера Бекки относила поцелуи к категории необязательных занятий. Пять лет она наблюдала, как вокруг все целуются, и знала девушек, которые якобы пошли до конца, но не стыдилась своей неопытности. Стыд такого рода – ловушка для девушек. Даже настоящие красавицы боятся, что утратят популярность, если не пойдут на поводу у парней. Как говорила тетя Шерли: “Если сама себя не ценишь, никто тебя не оценит”. Бекки не ставила перед собой цели добиться популярности, но когда к ней пришла популярность, инстинктивно сообразила, как этим распорядиться и как ее увеличить. Стать подружкой спортсмена – явно путь в никуда. Она никогда не подумала бы, как сладко падать, как сильно ей захочется пасть еще ниже и что наутро, лежа в постели, она почувствует себя совершенно другой.

За окном понемногу светало, и висящий над ее столом плакат с Эйфелевой башней, акварель с изображением Елисейских полей, которую оставила ей Шерли, обои с пони, которые она выбрала в подарок на десятилетие, а отец поклеил (в этом возрасте она еще не понимала, что ей придется провести с ними не один год), казались черно-белыми. В сером утреннем свете смотреть на обои было не так тошно. Небо хмурилось, и Бекки радовалась, что наутро после того вечера, когда ее жизнь стала серьезнее, стоит именно такая погода. Солнца нет, оно не меняет угол, и непонятно, который час: ничто не выводит ее из состояния девушки, которую целовали.

Когда в соседней родительской спальне сработал будильник, его звон показался Бекки не обычным жестоким утренним звуком, но обещанием всего, что, быть может, готовит ей этот день. Когда она услышала глухое жужжание отцовской бритвы и шаги матери в коридоре, подивилась, что прежде не замечала ценность обычной жизни и того, как ей повезло, что она так живет. Как же хорошо. Какие люди хорошие. Какая она хорошая. Она любила все человечество.

И если Бекки медлила в кровати, дожидаясь, пока на подъездной дорожке заурчит семейный автомобиль и мать пойдет наверх одеваться, то потому лишь, что после случившегося ей хотелось еще немного побыть одной. Она укуталась в японский шелковый халат, который подарила ей Шерли, и босиком неслышно спустилась в ванную на первом этаже. На унитаз присела пописать женщина, которую целовал мужчина. Страшась обнаружить, что эта перемена столь же незаметна снаружи, сколь важной ощущается в душе, она избегала встречаться глазами с человеком в зеркале.

Запах яичницы и тостов заставил ее изменить маршрут: она пошла не на кухню, а обратно в комнату. Сердце ее словно трепетало оттого, что ей нужно одновременно приняться за тысячу дел, но единственное, что она собиралась сделать, – рассказать кому-нибудь, что ее поцеловали. Ей хотелось первому рассказать обо всем брату, но он еще не вернулся из колледжа. Она стояла у окна и наблюдала, как одна белка злобно гонится за другой вверх по стволу дуба. Может, та украла у нее желудь, а может, Бекки обратила на это внимание, потому что сама сделала кое-что украдкой. И сердце ее трепещет от прилива адреналина, как у вора. Сперва казалось, белка-агрессор готова оставить беглянку в покое, но потом конфликт обострился: погоня вверх по стволу, затем по горизонтали и летящий прыжок в кусты у подъездной дорожки.

Интересно, подумала Бекки, проснулся ли он, что он думает о ней, не жалеет ли.

Мимо ее двери прошел Джадсон, обсуждая с мамой сахарное печенье. Бекки не любила домоводство и радовалась, что есть брат, который это любит, особенно в декабре, когда на мать ложилось бремя совершения определенных обрядов, – например, печь сахарное печенье в форме елочек и карамельных тростей, которое она придумала для семьи. Бекки казалось, что праздники для матери – очередная хозяйственная повинность, и ей пришло в голову, что любовь ко всему человечеству в каком-то смысле абстракция, а вот спуститься на кухню, посидеть с мамой, возможно, помочь с печеньем – это было бы доброе дело, но ей не хотелось.

В качестве компромисса она надела лучшие линялые джинсы, взяла анкеты колледжей и спустилась в гостиную (единственный, кого она активно избегала, Перри, вряд ли появится раньше полудня) и обосновалась в кресле у елки, которую нарядила мать – для нее это была очередная хозяйственная обязанность. Запах напомнил Бекки, как в детстве они с Клемом доводили друг друга до неистовства, когда под елкой высилась горка подарков, но теперь она гораздо старше. За окном хмурилось утро, звуки готовки доносились точно издалека. Бекки будто сидела где-нибудь на дальнем севере, где пахнет хвоей. После поцелуя она словно смотрела на себя откуда-то сверху, так высоко, что виден был изгиб Земли, и во все стороны от кресла Бекки простирался новый трехмерный мир.

Она подавала документы в шесть колледжей, пять из них – платные и дорогие. Не далее как в октябре их рекламные каталоги казались ей романтичными, на разные лады сулили побег и от домашних, которых она переросла, и из школы, социальные возможности которой она исчерпала. Но потом Бекки попала в “Перекрестки”, это смягчило ее нетерпеливое стремление покинуть Нью-Проспект, и вот сейчас, открыв папку с каталогами, она обнаружила, что поцелуй еще радикальнее уменьшил будущее. Теперь неважным казалось все, что дальше завтрашнего дня.

Расскажите о человеке, которым вы восхищаетесь или у которого научились чему-то важному.

Она сняла искусанный колпачок с биковской ручки и принялась писать в блокноте на пружинке. Собственный почерк, такой прямой и округлый, сегодня утром вдруг показался ей детским. Бекки перечеркнула написанное и стала писать с наклоном, зауживая буквы, как писала бы женщина, которой она чувствовала себя вчера вечером на парковке за “Рощей”.

Человек, которым я восхищаюсь

До моих восьми лет наша семья жила в Южной Индиане. Мой отец служил пастором в двух маленьких сельских приходах. В тех краях много ферм, а еще ручьи и леса, где мы гуляли с моим братом Клемом. В отличие от большинства старших братьев, он никогда не злился, что я хожу за ним следом. Клем ничего не боялся. Он научил меня, что если на тебя напала пчела, нужно стоять смирно. Он любил всех живых существ. Он звал зверей “живыми существами”, и все они были ему интересны. Однажды он посадил к себе на руку большого паука, а потом спросил, можно ли посадить его ко мне на руку. Я узнала, что если пауков не обижать, то они не кусаются. Через один широкий ручей было перекинуто бревно, и Клем пробежал по нему, точно это пара пустяков. Он показывал мне, как перебраться на другой берег, сев на бревно и потихоньку продвигаясь вперед. Наверное, большинство братьев с радостью оставили бы младшую сестру дома, но только не Клем. У него была бейсбольная рукавица, которую он

Ее охватила усталость. Слова тоже казались ей детскими. Прежде она думала, что описание брата понравится колледжам и она легко объяснит, почему восхищается Клемом, но сегодня утром она этого не чувствовала. Во-первых, когда Клем приезжал домой на День благодарения, он признался ей под строжайшим секретом, что у него в Шампейне появилась девушка – первая в жизни. Бекки бы порадоваться за брата, она же расстроилась, словно ее обошли. До сих пор она, хотя и была младше, считала себя опытнее и мудрее в плане общения.

В старших классах Клем водился с какими-то старомодными, дурно пахнущими типами в усыпанных перхотью очках… Бекки жалела, что брат не сумел найти друзей получше, но он уверял, что ничуть не завидует ее популярности, а ее окружение занимает его лишь с “социологической” точки зрения. Возвращаясь домой в субботу поздно вечером, она всегда заставала полоску света под дверью Клема. Стучала, он откладывал книгу, которую читал, или задачу, над которой бился, и слушал, как умел только он из всей семьи, ее истории о жизни в Камелоте. Он высказывал проницательные суждения о ее друзьях, Бекки сперва отмахивалась (“У всех свои недостатки”), но в душе понимала его правоту. Особенно сурово он отзывался о некоторых парнях из ее компании – том же Кенте Кардуччи, который постоянно звал ее на свидания и который, по словам Клема, издевался над его другом Лестером в раздевалке. Как-то, еще в десятом классе, она в обед подошла к Кенту и при всех его дружках отчеканила, почему никогда не пойдет с ним на свидание: “Потому что ты козел и садист”. И хотя вряд ли Кент перестал стегать Лестера по заднице сырым полотенцем, Бекки, чувствовавшая общее настроение, как никто другой, заметила, что высший слой иерархии с тех пор сторонится Кента. Ее так и подмывало сообщить об этом достижении Клему, но она понимала, что больше всего брат презирает саму иерархию, а не отдельных ее членов. При этом он ни разу не попросил ее выйти из иерархии, словно понимал: в этой сфере Бекки как нигде показывает успехи. Как же она была ему благодарна! Это было одно из сотни доказательств, что Клем ее любит. Порой, если случалось задремать у него на кровати, проснувшись, Бекки обнаруживала, что Клем заботливо укрыл ее одеялом, а сам спит на коврике у кровати. Пожалуй, она сомневалась бы, нормальна ли такая вот дружба, ведь они душевно близки, скорее как муж с женой, а не как брат с сестрой, и нет ли чего нездорового в том, что его тонкое, точно стебель фасоли, тело и прыщавое лицо в шрамах не внушают ей отвращения, какое должны были бы внушать сестре, не будь она так уверена: все, что делает Клем, правильно и хорошо.

И даже после того как Клем уехал учиться в колледж, он остался для нее путеводной звездой. Порой Бекки считала необходимым посещать буйные вечеринки без родительского присмотра, потому что туда не приглашали десятиклассников и почти никого из одиннадцатиклассников. Теоретически Клем не одобрял такую исключительность еще больше, чем родители, но если отец читал ей кроткие наставления, как важно помнить о тех, кому повезло меньше твоего, а мать вслух сокрушалась, что дочь задирает нос, Клем понимал, как важно ей быть в центре внимания. “Просто будь осторожна, – напутствовал он сестру. – Помни, что ты лучше их всех вместе взятых”. На таких вечеринках ее до некоторой степени защищало то, что на выборах чирлидеров в школе она набрала больше всех голосов, следовательно, по умолчанию считалась вторым капитаном команды, хотя училась только в одиннадцатом классе, и стоило Бекки обмолвиться, что ей не нравится эта музыка, как – вуаля! – чья-то невидимая рука поднимала иглу и ставила пластинку Сантаны. При этом ее все равно подбивали пойти вразнос. Пожалуй, ей не удалось бы отмахнуться от протянутого косяка, не предупреди ее Клем, что воздействие марихуаны на мозг в долгосрочной перспективе пока что мало изучено. На злополучной новогодней вечеринке у Брэдфилдов, когда остальные блевали в снег на заднем дворе, а в подвале шла омерзительная игра – или честно отвечай на вопрос, или делай что скажут, – она вполне могла бы подняться в спальню с настырным двадцатилетним Трипом Брэдфилдом, если бы не смотрела на него глазами Клема.

 

После Нового года у Брэдфилдов она перестала бывать на таких вечеринках. Незадолго до этого умерла тетя Шерли, Бекки ушла из команды чирлидеров и налегла на учебу. Шерли научила ее, что, если остаться дома и почитать хорошую книгу (пусть другие гадают, где ты), можно добиться большего, чем таскаясь по всем вечеринкам. А поскольку занятия в команде, по принятым в семье правилам, уже не освобождали ее от работы, после уроков она подрабатывала в цветочном магазине на Пирсиг-авеню. Она так долго и так бесспорно пользовалась популярностью, что теперь ничуть не опасалась быть забытой.

Напротив. После ее ухода из команды блеск оставшихся девушек словно вдруг потускнел. Шерли подарила ей темно-синее пальто по щиколотку, и когда в сопровождении Джинни Кросс, которая с седьмого класса была ее лучшей подругой и верной наперсницей, Бекки после занятий шла по Пирсиг-авеню, она отдавала себе отчет, какими они кажутся сверстникам, проезжающим мимо на машинах. Шерли сказала бы, что они выглядят “таинственно”.

Она заставила себя вновь взять ручку. Ее планы на день зависели от того, успеет ли она к обеду закончить сочинение.

Однажды теплым жарким влажным летним днем мы с Клемом гуляли неподалеку от фермы, где на цепи сидела огромная злая собака. Ее побаивался даже Клем. Ну, и почему-то в тот день собака оказалась не на цепи, перепрыгнула через изгородь и погналась за мной. Она тяпнула меня за ногу, я упала. Собака меня загрызла бы, если бы Клем не бросился на нее и не стал с ней бороться. Когда нам на помощь наконец подоспела хозяйка фермы, собака уже сильно его покусала. Лицо, руки, ему наложили тридцать сорок пятьдесят сорок швов. Хорошо еще, что собака не покалечила ему руку и не прокусила артерию. Когда я вижу шрамы на его руках и щеке, я до сих пор вспоминаю, как он Всегда поступает правильно, не заботясь о том, что подумают другие

Заступается за тех, кого обижают не боится хулиганов (каксобаку)

Он помог мне понять, что в жизни есть вещи важнее, чем

Почему, когда она пишет, кажется полной дурой? Бекки вырвала из блокнота незадавшуюся страницу. С кухни запахло нагревающейся духовкой, ускользающим утром. Текст на странице несправедливо озадачил ее своей нескладностью, словно она не сама его написала.

В гостиную вошла мать с кувшином воды.

– А, ты уже проснулась, – сказала она.

– Да, – ответила Бекки.

– Я не слышала, как ты встала. Ты позавтракала?

Мать была в тренировочном костюме – бесформенной фуфайке и растянутых синтетических бриджах. Бекки подумала, что этот облик воплощает различие между матерью и теткой, настолько же стройной, насколько мать была грузной: тетка в жизни не надела бы такую фуфайку. Мать наклонилась полить елку, и Бекки отвернулась, чтобы не видеть обнажившиеся складки на ее боках. Еще одно, более прискорбное, различие между матерью и Шерли заключалось в том, что мать жива. Шерли не толстела, потому что в день курила по две пачки “Честерфилда”.

Мать спросила, чем она сегодня думает заняться.

– Заполню анкеты, – ответила Бекки. – Куплю подарки.

– Только вернись к шести, чтобы успеть собраться на вечеринку к Хефле. Как только папа приедет домой, мы сразу же и пойдем.

– Я пойду на вечеринку?

Мать выпрямилась с кувшином в руках.

– Дуайт пригласил всех с семьями. Перри останется дома с Джадсоном, а когда приедет Клем, я не знаю.

– Что это за вечеринка?

– Для всех, кто служит в церкви. В прошлом году Клем ходил с нами.

– Я разве обещала пойти?

– Нет. Вот я и сообщаю, что ты идешь с нами.

– Извини, но у меня другие планы. Я иду на концерт “Перекрестков”.

Бекки, не глядя на мать, догадывалась, какое у той сейчас выражение лица.

– Твой отец не обрадуется. Но если тебе так хочется, то к половине девятого мы уже вернемся от Хефле.

– Концерт в половине восьмого.

– Ничего страшного, опоздаешь, в этом есть свой шик. Пропустишь часок, чтобы сохранить хоть подобие мира на праздники – я ведь не прошу многого.

Бекки набычилась. У нее были причины сделать иначе, но объяснять их она не собиралась.

– Как продвигается сочинение? – спросила мать.

– Отлично.

– Если покажешь, что написала, я тебе помогу. Хочешь?

Это было высказано слащавым тоном, предположительно в знак примирения, но Бекки восприняла это как напоминание: мать лучше нее пишет сочинения, она же сама не умеет делать лучше ничего из того, что ценит мать.

– Пожалуй, я все-таки напишу о тете Шерли, – ударила Бекки в ответ.

Мать окаменела.

– Ты же хотела писать о Клеме.

– Это мое сочинение. О ком хочу, о том пишу.

– Тоже верно.

Мать вышла из комнаты. За окном чуть прояснело, и Бекки, к своему удовольствию, обнаружила, что пыл ее не угас. Нет, дело вовсе не в том, что мать плохой человек. Просто не понимает, что у Бекки есть планы поинтереснее вечеринки у Хефле.

После того нападения собаки в Индиане, когда раны на лице Клема зашили и обработали йодом, а руки забинтовали, вернувшийся из церкви отец наорал на сына. “Как ты мог допустить? Кой черт понес тебя на эту ферму? Я же велел тебе следить за сестрой! А если бы ее собака загрызла? Такое бывает сплошь и рядом, собаки убивают таких же маленьких детей, как Бекки! О чем ты только думал?" И все это десятилетнему мальчишке, которого покусала собака, потому что он защищал сестру. Затем последовал наказ: Клему запрещено ходить с Бекки за пределы двора – разве что по главной улице в школу и из школы. Стоило Бекки задуматься об их с Клемом необычной дружбе, как в голове всплывало слово “запрещено”. То, что запрещено, чаще всего оказывается самым желанным. Нечто манит именно потому, что кто-то суровый или непонимающий тебе это запретил. В отрочестве полоска света поздним субботним вечером из-под двери Клема влекла Бекки, точно отблеск запретного. Они с Клемом противостояли силам, желавшим их разлучить.

После того наказа Бекки на прогулках вместо Клема взялся сопровождать отец. Прогулка с Клемом превращалась в приключение: покачаться на ветках, огласить старый колодец плеском, бросив в него гальку, отыскать под камнями жутких многоножек, понюхать и разломать семенные коробочки, подманить яблоком лошадь. Для отца же природа была великолепным, но безликим творением Божьим. Он говорил с дочерью об Иисусе, отчего ей делалось неловко, и о трудной жизни местных фермеров, что было интереснее для Бекки, но не очень разумно со стороны Преподобного. Истории, которые можно пересказать на детской площадке – о том, что у Бойланов сын в сумасшедшем доме, миссис Бойлан питается через трубочку, мать Карла Джексона на самом деле ему бабушка, – с ранних лет позволили Бекки вкусить популярности. Скандальные истории о взрослых в начальной школе любили больше всего.

Когда семья перебралась в Чикаго, по воскресеньям отец “по традиции” водил Бекки гулять – обычно они просто описывали круг по Скофилд-парку. Отказ от приглашения, как правило, не стоил того, чтобы потом выслушивать, как мать ее стыдит. Бекки и так стыдилась, что мало интересуется делами церкви, а угнетенными людьми – и того меньше, она ценила, что отец относится к ней с уважением, как к взрослой, и рассказывает ей о том, о чем, может, и не следовало говорить. Она внимательно выслушивала разглагольствования о том, как он мечтает усерднее служить ближним, его недовольные рассуждения о положении помощника священника в зажиточном и преимущественно белом пригороде, и пересказывала услышанное Клему. (“Недоволен он тем, – говорил Клем, – что у него жена и четверо детей.” Или язвил: “Маме нравится, что ты ходишь с папой гулять, потому что с тобой он не сбежит”.) Сама же Бекки, как ни допытывался отец, никогда не рассказывала ему, чем недовольна и о чем мечтает.

Бекки зубами стащила колпачок с ручки. Поспевала первая партия сахарного печенья.

16 января будет год, как не стало моей тети Шерли.

Уже лучше. В этой фразе чувствовалась серьезность, она немедленно внушала сочувствие к понесшей утрату абитуриентке.

Она была одна в целом свете: ее единственный любимый мужчина погиб во Вторую мировую войну. Мне посчастливилось знать тетю Шерли и научиться у нее тому, как важны воспитание и элегантность, вера в себя, стойкость перед лицом одиночества и болезни. И тетя вовсе не купила меня подарками, что бы ни думала моя мать. Я любила Шерли по-настоящему. Каждое лето с моих десяти меня на неделю отправляли в ее небольшую, но элегантно со вкусом обставленную квартирку в Нью-Йорке на Манхэттене.

Шерли и правда ее задаривала. Правда, никому из братьев Бекки тетя не дарила ничего. Правда и то, что новую одежду, которую Бекки привозила домой из Нью-Йорка, приходилось стирать, чтобы отбить запах тетиного “Честерфилда”, и что в первый приезд, в шестьдесят четвертом, Бекки каждую ночь плакала на диване (Шерли звала его “канапе”, как бутерброды), потому что скучала по Клему, потому что в душной прокуренной квартирке дым ел глаза и потому что по иронии судьбы именно мать уговорила Бекки великодушно принять приглашение Шерли и следующим летом снова приехать к ней. (И лишь позже, когда Бекки уже с нетерпением ждала поездки в Нью-Йорк, мать стала называть сестру “тщеславной"" и “оторванной от жизни".)

Бекки с ранних лет восхищалась теткой. В первый и последний визит на ферму в Индиане Шерли взяла семилетнюю Бекки за плечи, серьезно посмотрела ей в глаза и сообщила, что Бекки вырастет настоящей красавицей. Это было удивительно. В отличие от матери, которая была просто женой пастора, Шерли добилась успеха на Бродвее, звездой, конечно, не стала, но какую-никакую карьеру сделала, и Бекки любовалась, как величаво тетка прорывалась сквозь толпу народа на Всемирной выставке шестьдесят четвертого года и как, случись официанту или продавцу назвать Бекки ее дочерью, подмигивала племяннице, которая прежде, по примеру Клема, презирала обман.

Разница между выдумкой и обманом, объяснила ей Шерли, заключается в творческом воображении. И хотя у Бекки такое воображение явно отсутствовало (мумий в нью-йоркском Метрополитен-музее она предпочитала европейским художникам, динозавров в парке – мумиям, а универмаг “Мейсиз” – динозаврам), Шерли заверила ее, что так даже лучше, потому что в мире искусства и театра всем заправляют жестокие мужчины, и многие из них, уж извините за выражение, в прямом смысле слова хуесосы, так что женщине лучше быть ценительницей и благодетельницей, чем неоцененной и облагодетельствованной. Так Бекки догадалась, что сама Шерли предпочла бы богатство таланту, пусть даже никогда в этом не признавалась.

Бекки долго не знала, сколько у тетки денег и откуда они взялись. Квартирка у Шерли была тесная, но при этом у нее были расчетные карты всех универмагов. Мебель с виду недорогая, а туфли и украшения – наоборот. В дорогой ресторан она отвела Бекки всего раз, но зато и дома не готовила. Они с Бекки листали папку, в которой было на удивление много меню с блюдами навынос, заказывали по телефону – вместе со всем прочим, что нужно Бекки (в детстве молоко и печенье, потом тампоны и газировка), – и оплачивали доставку наличными у двери, укрепленной от взлома. Шерли так содрогалась при воспоминании о единственной поездке в Индиану – в тот раз, когда предсказала судьбу племянницы, – что сразу становилось ясно, какой ужас внушила ей ферма, а уж стоявшая в коридоре стиральная машинка с растрескавшимися от старости резиновыми валиками, похоже, поразила ее до глубины души. Самой Шерли выстиранное белье доставляли в коричневых бумажных свертках, перевязанных белой бечевкой.

 

Кроме походов по магазинам больше всего в этих летних поездках Бекки нравилось, что не нужно притворяться, будто ее не волнует социальный статус и она не хочет его добиться. Шерли регулярно расспрашивала племянницу, чем занимаются отцы ее друзей, большие ли у них дома, и Бекки осознала, что Нью-Проспект – вовсе не утопия Среднего Запада, где все равны (как ей, возможно, казалось прежде), а место, в котором деньги имеют значение, и только приятная внешность или спортивные успехи способны компенсировать их отсутствие. В десятом классе на деньги, которые Шерли дала ей специально для этой цели, и несмотря на суровое осуждение матери, Бекки записалась на ежемесячный курс в городскую школу бальных танцев, “Месье и мадемуазели”; ее подружки закатывали глаза, но, тем не менее, ходили на занятия. В отличие от подруг Бекки не сторонилась неуклюжих или неопрятных партнеров – отчасти по примеру Клема, но еще и потому, что тетя говорила: только снобы всего боятся, настоящие аристократы полны благородства, – хотя и замечала (и радовалась, потому что это подтверждало ее положение в обществе), как неуклюжий мальчишка становился еще более неуклюжим от изумления, что она выбрала его в партнеры. Терпимость, в которой Бекки упражнялась на танцах, была не только благородна: для обретения популярности она оказалась не менее важна, нежели исключительность, что и доказали в следующем году результаты выборов чирлидеров. Вдвойне приятно, когда тебя одновременно боятся и обожают, вдобавок, по мнению Бекки, это выгодно уравновешивало двух очень разных людей, чей пример для нее важен.

В последний визит Бекки в Нью-Йорк тетя между сигаретами сосала какие-то вонючие лекарственные пастилки. Несмотря на июльскую влажность, она никак не могла избавиться от хрипоты. Впоследствии Бекки гадала, понимала ли Шерли, что это значит, поскольку тетя все время забывала, что Бекки осталось учиться не год, а два года. В следующем году, говорила Шерли, как только Бекки окончит школу, они отправятся летом в большое путешествие по Европе: будут ходить по театрам в Лондоне, по Лувру в Париже, поедут в Зальцбург слушать музыку, в Стокгольм на белые ночи, насладятся духом Венеции и полюбуются римскими древностями. Что Бекки на это скажет? “Я думаю, – отвечала Бекки, – ты имела в виду, не в следующем году, а через год”. Увы, она не разделяла нетерпение тети. Бекки была не прочь увидеть Париж, но родителям и так не нравилось, что она любимица Шерли, а путешествие по Европе обойдется тете в круглую сумму. Вдобавок, когда Бекки стала старше, семена скептицизма, посеянные ее матерью, выросли в уверенность, что Шерли какая-то ненормальная и у нее нет близких друзей. Бекки по-прежнему любила ее, ценила ее мнение. В отличие от матери она понимала, как Шерли одиноко и как сильно она завидует младшей сестре, потому что у той есть муж и дети. Но в идеальном мире для путешествия по Европе Бекки не выбрала бы в компаньонки Шерли с ее сигаретами.

Через четыре дня после возвращения из Нью-Йорка, еще до того, как Бекки успела отправить тете благодарственное письмо, им позвонила Шерли, и после разговора мама расплакалась. Слезы ее были уместны, хоть и удивительны – пример того, что сила сестринской любви преодолевает сестринскую неприязнь. Бекки не плакала, когда мать сообщила ей новость: рак казался обеим чем-то страшным и нереальным. Слезы пришли позже, когда Бекки написала благодарственное письмо и думала, как его завершить (“Поправляйся скорее""? “Надеюсь, ты скоро поправишься""?), а потом еще раз, когда Шерли прислала ей путеводитель по Европе с примечаниями и подчеркиваниями и еще письмо, в нем она подробно рассказывала о европейских железнодорожных проездных, о том, как борется с раком и как важно ей в предстоящие трудные месяцы иметь цель, ради которой стоит с нетерпением ждать “следующего лета”.

Той осенью Бекки лучше узнала мать – как отдельного человека с определенными способностями. Мать дважды надолго уезжала в Нью-Йорк: Шерли проходила курс лучевой терапии. Бекки спросила, можно ли поехать с нею, и мать не только не отказала, но и заметила, что это станет отличным подарком тете. Но Шерли не хотела, чтобы Бекки приезжала, не хотела, чтобы та видела, какой она стала, не хотела, чтобы племянница запомнила ее такой. Пусть Бекки приезжает весной, когда лечение завершится и Шерли немного придет в себя. И если все будет хорошо, они отправятся в незабываемое путешествие по историческим столицам Европы.

Шерли умерла в одиночестве в больнице Ленокс-Хилл. Похорон не было. Как у Эленор Ригби.

Когда я была младше, мне казалось, что элегантность не стоит тете никаких усилий, но, узнав ее лучше, я поняла, что это вовсе не так. Теперь же я думаю обо всех тех вещах, которые помогали ей каждый день притворяться, будто все в порядке. О запасах косметики в ванной комнате, о флакончике “Шанель № 19” о колготках, которые она выбрасывала, если на них появлялась хоть малейшая затяжка, о старых белых перчатках, которые она надевала, когда читала газету, чтобы типографская краска не испачкала пальцы, о чашке с золотой каймой, из которой она пила чай, отставив мизинчик, как леди. И все для чего? Для того лишь, чтобы сохранить достоинство в мире, в котором ей приходилось в одиночку ходить в театр или на концерт. Неудивительно, что ее маленькие привычки столько для нее значили. Она помогла мне многое понять о моей жизни, но еще и о жизни тех, кто каждое утро просыпается в одиночестве и находит в себе силы встать с кровати и выйти на люди. Мне повезло: у меня всегда было много друзей. Я была “популярна" и порой кичилась этим. Когда Шерли не стало, все изменилось. И теперь я благодаря ей восхищаюсь теми, кто один в целом свете.

В последний раз мать Бекки съездила в Нью-Йорк, чтобы кремировать тело Шерли и разобраться с ее имуществом. Вернулась со старым плетеным чемоданчиком Шерли, в котором лежал норковый палантин, акварель, серебряные сережки, золотой браслет и прочие подарки для Бекки, которая расплакалась, когда мать показала ей вещи.

– Понимаю, почему ты плачешь, – холодно сказала мать. – Но не следует идеализировать тетю. Она в жизни делала только ошибки. Пожалуй, “ошибки” – это еще мягко сказано.

– Я думала, тебе ее жаль, – ответила Бекки.

– Она моя сестра. Разумеется, мне ее жаль. – Мать смягчилась, но лишь на миг. – Мне следовало догадаться, что люди не меняются.

– Что ты имеешь в виду?

– Шерли была из тех женщин, которым нет дела до других женщин. Ее интересовали только мужчины. Их у нее было множество. Забавно, правда, что ни один из них не задержался. Хорошие быстро смекали, что она за человек, плохие разочаровывали ее, а гомосексуалов она терпеть не могла. Я была незнакома с мужчиной, за которого она в конце концов вышла замуж, но, насколько я понимаю, он происходил из богатой семьи. Он погиб на Тихом океане, оставил ей кое-какой доход, и хорошо, потому что актриса она была никакая. Так, смазливая девица, которая в состоянии запомнить текст. Когда мы с твоим отцом перебрались в Нью-Йорк, она была “между ролями”. И когда мы уехали, она так и оставалась между ролями. Жила в придуманном мире, где никто не ценит ее талант и все мужчины либо ее используют, либо разочаровывают, но, может, со следующим повезет. Она была одной из самых несчастных людей, кого я знала.

Холодность этих слов ошеломила Бекки.

– Но это же очень грустно, – заметила она.

– Да, грустно, – откликнулась мать. – Поэтому я и не возражала, чтобы ты ездила к ней на лето. У тебя хорошая голова, хорошая душа, а Шерли, видит Бог, была одинока.

– Если она не любила женщин, почему тогда любила меня?

– Я и сама удивлялась. Но такие люди, как она, не меняются.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru