Между высшим американским и британским коман-дованием также возникло несколько серьезных разногласий. Сэр Джон Дилл и сэр Дадли Паунд часами пытались убедить своих американских коллег в том, что если Соединенные Штаты вступят в войну сейчас, победа будет добыта раньше и с меньшими человеческими потерями. Высшие чины американских вооруженных сил – начальник штаба армии США генерал Джордж Маршалл и адмирал Эрнест Кинг, главнокомандующий ВМС США, – в свою очередь убеждали Дилла и Паунда в том, что американская армия в настоящее время слишком малочисленна, плохо обучена, а из-за помощи, предоставленной Британии по ленд-лизу, еще и плохо оснащена для участия в войне. Эти стратегические разногласия вызвали замешательство и недоверие обеих сторон, а у британцев к этому примешивалась некоторая доля презрения. Одиннадцатого августа, после особенно разочаровывающей встречи со своими американскими коллегами, Иэн Джейкоб, помощник Черчилля по военным вопросам, написал в своем дневнике: «Американский флот, кажется, считает, что войну можно выиграть, просто не потерпев поражения на море». В то время как «американская армия не собирается что-либо предпринимать в течение года или двух… полностью сосредоточившись на проблеме снаряжения. Ни одно американское ведомство не проявило ни малейшего интереса к участию в войне на стороне Великобритании. Они очаровательные люди, но, похоже, мы с ними живем в разных мирах».
Джейкоб был прав насчет того, что Британия и Америка существуют в разных мирах. В 1941 году Великобритания уступила глобальное лидерство Штатам, и эта смена караула стала очевидной в ходе очередной беседы Черчилля и Рузвельта в заливе Пласеншиа. Как позже писал Гопкинс, этот разговор начал Рузвельт, заявив о своей твердой уверенности в том, что «стабильности в мире можно добиться только благодаря развитию экономически отсталых стран. Методы XVIII века больше не работают». Черчилля задело это замечание: «Кто это говорит о методах XVIII века?» Это обозначение применялось к государствам, которые вывозят материальные блага и сырье из других стран и «ничего не дают взамен». Рузвельт привел несколько примеров того, что он называл «методами XX века: повышение уровня жизни, благосостояния, образования и медицины в странах, пострадавших от войны». В тот же вечер Эллиот спросил своего отца, что он думает о Черчилле как лидере. Рузвельт хмыкнул и, как вспоминал его сын, сказал: «Он старый тори до мозга костей… [но] я смогу найти с ним общий язык. <…> Думаю, прежде чем закончить конференцию, мы еще поговорим об Индии, Бирме, Яве… и Индонезии. Мы обсудим все африканские колонии. И Египет, и Палестину. Поговорим обо… всех [колониях]».
«Не забывайте, – сказал Рузвельт, – что у Винни одна-единственная высшая миссия. Он идеальный премьер-министр для военного времени». После паузы президент добавил: «Но Уинстон Черчилль не будет руководить Англией после войны. Это просто невозможно».
Одиннадцатого августа президент и премьер-министр встретились на адмиральском мостике «Огасты». День выдался на редкость теплым, и президент расстегнул воротник своего серого костюма. Премьер отдал дань уважения антуражу встречи, прибыв в военно-морской форме. Целью совещания было формулирование списка общих принципов, о которых Британия и Америка могли бы совместно объявить миру по окончании конференции. Обе стороны согласились с тем, что нужно выиграть войну со странами «оси», но подходы к решению этой задачи различались. У Черчилля было две главные цели: добиться увеличения американской помощи и в конечном счете заставить Соединенные Штаты начать боевые действия. Задача Рузвельта состояла в том, чтобы не брать на себя никаких обязательств, кроме тех, которые уже санкционированы Конгрессом в соответствии с Законом о ленд-лизе. В Атлантической хартии – декларации о намерениях, принятой по итогам конференции, – все англо-американские разногласия были проигнорированы.
Атлантическая хартия была обновленной версией принципов, которые Вудро Вильсон провозгласил четверть века назад: демократические выборы, свобода слова, торговли и морей, сокращение вооружений и коллективная безопасность.
Рузвельт вернулся из залива Пласеншиа с надеждой, что широкое освещение встречи в прессе поможет американцам отрешиться от нынешнего кризиса и увидеть лучший, более справедливый и сбалансированный мир, в котором нации будут жить в гармонии друг с другом. Но, как заметил историк Роберт Даллек, произошедшее в заливе Пласеншиа повлияло на Рузвельта сильнее, чем на его соотечественников. Во время пресс-конференции 19 августа он попытался впечатлить журналистов, описав трогательную молитвенную церемонию на линкоре «Принц Уэльский», но безуспешно. Репортеры пришли в ужас: «Неужели мы стоим на пороге войны?»
Под суровым небом «фантастической формы облака бежали с запада на восток. Когда они покрывали лик луны, края их начинали светиться рыже-черными тонами, и тогда вся картина принимала какой-то мрачно-зловещий характер, точно мир был накануне своей гибели[121]». Это был странный тон для утонченного Ивана Майского, посла России в Великобритании. Но 4 сентября 1941 года положение советских войск на Украине и в Ленинграде было близким к критическому; согласно телеграмме, лежавшей на столе Майского, Германия собиралась отправить на восток еще 34 дивизии для подготовки к штурму Москвы. Если считать 26 румынских и 20 финских дивизий, находившихся на захваченных землях, то в этот сентябрьский полдень на территории СССР располагалось почти 300 дивизий «оси». «Если второй фронт не будет открыт в Европе в течение трех-четырех недель, – предупреждала телеграмма, – мы можем потерять все»[122]. Внизу стояла подпись «Д. И.» – кодовое имя Сталина.
Спустя несколько часов дежурный провел Майского через плохо освещенный коридор, кишевший клерками и машинистками, и оставил у дверей переговорной. Когда дверь открылась, посол увидел Черчилля, сидевшего за столом в центре комнаты. Премьер-министр поднял глаза. «Хорошие новости?» – спросил он.
«Боюсь, что нет», – ответил Майский и передал Черчиллю телеграмму Сталина, которая состояла из нескольких страниц. Черчилль надел очки и начал читать. Прочитав очередную страницу, он передавал ее министру иностранных дел Энтони Идену. По оценке Майского, Иден находился где-то в середине рейтинга британских «шишек». Он был серьезен, красив и достаточно компетентен, но, по мнению советского посла, слеплен «из мягкой глины, которая легко поддается пальцам умелого ремесленника». В конце рейтинга Майского находился Невилл Чемберлен, предшественник Черчилля. Посол про себя называл Чемберлена «Могильщиком», так как считал, что политика умиротворения Чемберлена в конечном итоге должна развалить Британскую империю.
Чуть выше Чемберлена в рейтинге Майского стоял «Епископ» лорд Галифакс. Ростом под два метра, с поставленным голосом, свидетельствовавшим о поколениях благородных предков, Галифакс демонстрировал, как могла бы звучать Британская империя, умей она говорить. Майский считал экс-министра иностранных дел занудой, несмотря на его набожность и привычку постоянно молиться, – по мнению посла, эти черты были непростительным изъяном.
Рейтинг Майского возглавлял Черчилль, который компенсировал свой допотопный торизм превосходными лидерскими качествами. За прошедшие годы между послом и премьер-министром сложилось что-то вроде дружбы. Майский, часто гостивший в Чекерсе, в тот летний день приехал к Черчиллю по служебным делам. Красная армия находилась под ужасающим давлением, и Сталин хотел, чтобы Великобритания открыла второй фронт на западе. Причем немедленно.
Когда Черчилль положил последнюю пачку документов на стол, Майский сказал: «Итак, господин Черчилль, вы и все британское правительство в курсе реального положения дел. Мы сдерживали ужасный натиск немецкой военной машины в одиночку в течение одиннадцати недель». Он добавил, что «нам в этой борьбе никто не помогает», и заявил, что «ситуация стала тяжелой и даже угрожающей. <…> Необходимо немедленно сделать то, о чем просит Сталин. Если не будут приняты необходимые меры…»
Черчилль прервал его. «Не забывайте, – сказал он, – что каких-либо четыре месяца назад мы… не знали, с кем будете вы[123]». Майскому было нечего возразить, и Черчилль продолжил: «На самом деле мы думали, что это вполне вероятно. <…> Что бы ни происходило и что бы вы ни делали, у вас нет права упрекать нас в чем-либо».
«Меньше горячности, дорогой мистер Черчилль, больше спокойствия![124]» – сказал Майский, понимая, что был излишне резок.
В остальном встреча прошла без происшествий. Когда посол уходил, Черчилль сказал: «Я не хочу вводить вас в заблуждение. Мы не сможем предоставить вам существенную [военную] помощь до зимы ни путем открытия второго фронта, ни с помощью материальной поддержки. Все, что мы можем вам сейчас отправить, – мелочь по сравнению с тем, о чем вы просите. <…> Но в будущем ситуация изменится». Тут Черчилль сделал паузу и сказал с полуулыбкой: «В течение следующих шести или семи недель». Затем добавил: «Сейчас вам может помочь только Бог, в которого вы не верите».
Поняв, что Бог не желает помогать СССР, Сталин 13 сентября повторно обратился к Черчиллю: «Мне кажется, что Англия могла бы без риска высадить 25–30 дивизий в Архангельск или перевести их через Иран в южные районы СССР для военного сотрудничества с советскими войсками на территории СССР…[125]». Уловив нотку отчаяния, Черчилль отклонил предложение. Тем временем Гитлер перемещал пешки и коней по своей шахматной доске. После серьезных потерь под Смоленском он решил отложить поход на Москву, оставив группу армий «Центр» в резерве для отдыха и перевооружения, и повернуть на юг, к золотым полям Украины. Этот регион был богат сельскохозяйственными и промышленными ресурсами и примыкал к Кавказу, который обладал почти безграничными запасами нефти. Немцы прибыли на Украину в разгар лета и оказались посреди сказочных пейзажей. «Повсюду вокруг нас мягко шелестит кукуруза. Этот звук похож на шелест шелкового платья», – писал один немецкий солдат. Генерал Жуков, которого отправили на Украину для оценки ситуации, пришел к выводу, что удержать этот регион не получится, и рекомендовал общий отвод войск[126]. Опасаясь, что вывод войск пагубно скажется на моральном настрое гражданского населения, а также на желании Великобритании и Соединенных Штатов оказывать поддержку, Сталин отстранил Жукова и приказал защищать украинскую столицу до последней капли крови.
Даже по меркам Восточного фронта бои под Киевом были крайне ожесточенными. «То, как русские ведут себя в бою, просто уму непостижимо, – писал один немецкий солдат. – Они невероятно упрямы и не отступают даже под шквальным огнем». Другой немец говорил о о грудах мертвых русских, «растянувшихся на многие километры по кукурузным полям». Одна и та же сцена изо дня в день разыгрывалась под палящим степным солнцем. Советские солдаты сломя голову бросались на врага и гибли сотнями или тысячами, в зависимости от масштабов атаки. А в конце битвы победившие немцы задавались вопросом, как русские находят в себе мужество продолжать войну в таких ужасающих условиях.
Ни одна из сторон не просила и не давала пощады. Русские убивали почти каждого немца, попадавшего к ним в руки, и часто пытали до смерти: вырывали глаза, отрезали пальцы и гениталии. Немцы были столь же безжалостны. Четыре тысячи русских были казнены после того, как одно подразделение вермахта наткнулось на изуродованные тела сотни немецких солдат, повешенных на деревьях. Ежедневно с конца июля до середины сентября немецкие самолеты наносили удары по советским позициям в Киеве. Улицы и переулки были заполнены танками, пехотными подразделениями, человеческими испражнениями, вшами и босоногими мужчинами и женщинами, питавшимися мясом диких животных. Официальные данные Германии о битве под Киевом – 665 тысяч советских военнопленных – почти наверняка были преувеличением[127]. Тем не менее правда была достаточно горькой, чтобы заставить Сталина признать свои стратегические ошибки. Он вернул Жукова и назначил его командующим Ленинградским фронтом[128].
В августе Сталин заверил приехавшего к нему Гопкинса, что три главных города Советского Союза – Киев, Москва и Ленинград – все еще будут в составе Советского Союза весной 1942 года. Из-за взятия Киева немцами 26 сентября[129] одно из этих обещаний было нарушено, а немецкие войска, окружившие Ленинград, грозили дискредитировать и второе. Но Ленинград не собирался сдаваться[130]. В связи с растущими потерями часть немецких войск, собиравшихся идти на Москву, пришлось перебрасывать на другое направление. Возникла проблема с логистикой: в Ленинграде жили почти три миллиона человек. Как их прокормить? В августе Гитлер ответил на этот вопрос. Он заявил, что принял «твердое решение сровнять с землей этот город и сделать его непригодным для жизни, чтобы избавиться от необходимости кормить население». После того как город был бы разрушен, Гитлер планировал передать его финнам, которые внесли значительный вклад в успехи на Ленинградском фронте. Предвидя будущие проблемы с поставками продовольствия в Ленинград, финны отказались от подарка, поставив Гитлера перед дилеммой. Как могла Германия взять Ленинград измором, не вызвав международного возмущения? Йозеф Геббельс, рейхсминистр пропаганды, предложил простое решение: разрушить город и обвинить во всем русских. Также прозвучали предложения успокоить международную общественность, позволив детям и старикам покинуть Ленинград перед тем, как он будет разрушен, а также окружить город заборами из колючей проволоки под высоким напряжением и пулеметчиками. Но ни один из предложенных планов не учитывал серьезного риска эпидемий, которые возникли бы из-за того, что несколько миллионов голодающих были бы вынуждены жить на ограниченной территории. Гитлер положил конец обсуждению вопроса, вернувшись к своему первоначальному плану: разрушить Ленинград с помощью тяжелой артиллерии и бомбардировок с воздуха, а оставшихся в живых заморить голодом.
Четвертого сентября на город упали первые бомбы, а 8 сентября Жуков прибыл в Ленинград, чтобы возглавить оборону. Понимая, что город станет приоритетной целью Германии, местные власти в конце лета начали готовиться к обороне. К концу августа эвакуировали почти семьсот тысяч человек, в основном женщин и детей, и построили 17 миль баррикад и противотанковых укреплений. Магазины, многоквартирные дома и организации обложили мешками с песком. Почти на каждой улице возвели каменные или деревянные баррикады, а центр города охватила сеть укрепленных стрелковых и пулеметных позиций. При Жукове оборонительные укрепления стали больше и сложнее. Зенитные орудия перепрофилировали в противотанковые, а кораблям Балтийского флота приказали поддерживать атаки пехоты и защищать бронепоезда. Той осенью город заполонили сотрудники НКВД, но ленинградцев не нужно было принуждать к защите своего города. В начале сентября, когда германская угроза уже нависла над северной столицей, большинство жителей, оценив опасность, добровольно решили остаться в Ленинграде, чтобы сражаться и умереть там, где жили, – в родных местах, среди знакомых лиц. Как и Сталин, Жуков часто воспринимал народ как безликий инструмент, который можно использовать для достижения великих целей, но в Ленинграде он снова стал видеть в людях личности. «Мужество, выдержка и упорство, проявленные жителями [Ленинграда] в том сентябре, навсегда остались в моей памяти», – писал он в своих воспоминаниях[131].
Бои достигли апогея на третьей неделе месяца. Утром 19 сентября Ленинград проснулся от канонады, продолжавшейся до позднего вечера. Одновременно немецкие войска пронеслись по окраинам города, захватывая один поселок за другим. На подступах к Ленинграду боевые действия распались на череду отдельных боев, и обе стороны считали, что каждый метр захваченной или удержанной земли стоит человеческих жертв. Британский историк Ричард Овери[132] полагал, что еще один организованный удар 20 или 21 сентября мог открыть немцам доступ в Ленинград, но тут вмешалась судьба в лице Адольфа Гитлера. Двадцатого сентября в донесениях разведки появилась неожиданная новость: немецкие войска, окружившие Ленинград, окапывались и отправляли танки и бронетехнику на юг, куда немцы стягивали силы для проведения операции «Тайфун» – последнего штурма Москвы.
В Америке тем временем шли ожесточенные споры – в газетах, на задних дворах, в барах и парикмахерских. В тысячах деревень и сотнях городов сторонники и противники вступления в войну спорили с пеной у рта, и главным аргументом обеих сторон был опрос общественного мнения. Мрачной весной 1941 года пик социальной активности в стране был высок как никогда. В один из дней Гэллап сообщил, что 51 % населения страны считают, что Америка должна вступить в войну. Некоторое время спустя Роупер, другой крупный исследователь общественного мнения, отчитался, что 56 % американцев считают необходимым вынести вопрос о начале войны на всенародный референдум.
В отчете правительства, опубликованном весной того года, говорилось, что значительная часть населения недовольна внутренней и внешней политикой президента. В апреле успехи Германии на Балканах, в Северной Африке и на Атлантическом побережье усилили брожение среди американцев. «Я очень остро ощущаю необходимость принять меры, – утверждал Генри Стимсон, военный министр и один из самых мудрых политиков того времени. – В центре нет руководства, и его отсутствие начинает вызывать у меня беспокойство». Черчилль в письме Рузвельту выразился более резко. «Господин Президент, я уверен, что вы поймете меня правильно, если я скажу вам именно то, что у меня на уме, – писал он. – На мой взгляд, единственное, что могло бы уравновесить растущий пессимизм… это немедленное вступление Соединенных Штатов в войну на стороне Великобритании».
Рузвельт не ответил на письмо.
Той весной он проводил выходные в своем доме в Гайд-парке и, похоже, все чаще искал душевного покоя в обыденных сторонах жизни. Он привел в порядок свою коллекцию марок, запланировал рыбалку с Гопкинсом на Ки-Уэст, набросал эскиз дома, защищенного от ураганов, пообщался с членами «Домашнего Клуба Рузвельта[133]» в Гайд-парке и с группой школьных учителей округа Датчесс. Кроме того, он стал меньше есть и тренироваться, и ему чаще хотелось спать. К этим переменам президент оставался на удивление равнодушным. Когда Эдвин «Па» Уотсон, врач Белого дома, появлялся в Овальном кабинете, чтобы измерить президенту давление, Рузвельт закатывал рукав и протягивал руку, но не проявлял никакого интереса к результатам. Это избавило Уотсона от необходимости сообщать американскому лидеру, что у того развилось опасное для жизни заболевание – артериальная диастолическая гипертензия. От других проблем, с которыми президенту пришлось столкнуться той весной, нельзя было отмахнуться так же легко, как от страшного диагноза. Тем не менее Рузвельт нашел способ сделать это.
Во время беседы у камина[134] 27 мая Рузвельту было что сказать каждому собеседнику. Он провел с Генри Стимсоном, министром внутренних дел Гарольдом Икесом, министром ВМС Фрэнком Ноксом и другими «ястребами» из администрации тяжелый разговор, которого они ждали. По словам Рузвельта, речь шла о «спровоцированной нацистами мировой войне за глобальное господство». Он заявил перед одной из крупнейших радиоаудиторий того времени: «Война приближается к самому краю Западного полушария. Это очень близко к нашей родной земле. <…> Наш народ и наше правительство обязательно ответят на этот вызов». Затем Рузвельт объявил «бессрочное чрезвычайное положение». Это шокировало многих, но только не сторонников мирной политики из администрации во главе с Корделлом Халлом, тихим и учтивым государственным секретарем. Самым пугающим в «бессрочном чрезвычайном положении» было его название. Оставались в силе большинство обещаний, данных Рузвельтом, чтобы уберечь Америку от войны, включая запрет на вооружение американских торговых судов, позволявший им поставлять технику воюющим державам (например, Великобритании), или разрешение судам ВМС сопровождать британские торговые суда. Халл и другие изоляционисты мудро оставили критику при себе. Речь имела огромный успех у американской публики. Рейтинг доверия Рузвельту вырос с 73 до 76 %, а 95 % писем, тысячами хлынувших в Белый дом, высоко оценивали его выступление.
«Вы же знаете, что я жонглер, – сказал однажды Рузвельт своему коллеге. – Я никогда не допущу, чтобы моя правая рука знала, что делает левая. С Европой я могу вести одну политику, а с Северной и Южной Америкой – диаметрально противоположную. Я могу быть совершенно непоследовательным, и, более того, я полностью готов водить всех за нос и говорить неправду, если это поможет выиграть войну». В начале осени 1941 года даже такому мастеру, как Рузвельт, стало непросто жонглировать обещаниями. На дорогах к востоку от Смоленска немецкие войска завершали последние приготовления к походу на Москву, а в Тихоокеанском регионе усугублялось недопонимание между Японией и США. Десятилетняя агрессивная экспансия сделала Токио доминирующей силой на Востоке[135], что вызывало недовольство со стороны Соединенных Штатов, которые все чаще рассматривали Японию как угрозу своим коммерческим, политическим и военным интересам в регионе. Это недовольство проявилось в заморозке активов Японии в США и наложении эмбарго на продажу нефти, деталей для самолетов, железа и стали.
Двадцать восьмого августа, когда посол Китисабуро Номура прибыл в Белый дом, Японии предложили выбрать один из двух вариантов: продолжить нынешний курс, рискуя развязать войну с Соединенными Штатами, или прийти к соглашению. Обычно жизнерадостный, Номура тем августовским утром сиял улыбкой ярче обычного, и на то была причина. В его портфеле лежало предложение от премьер-министра Японии Фумимаро Коноэ. Он, как и Номура, был геополитическим реалистом. В письме, которое посол передал Рузвельту, Коноэ предлагал разрядку. Япония уйдет из Индокитая и пообещает не нападать на Россию в обмен на modus vivendi[136] с Соединенными Штатами.
Однако к концу августа события все больше выходили из-под контроля. От бурных вод Северной Атлантики до роскошных залов Императорского дворца в Токио, от дорог Смоленщины, где упорная советская оборона убедила японцев отказаться от планов внезапного нападения на СССР и повернуть на юг, к слабо защищенным районам Манилы, Перл-Харбора и Сингапура – повсюду перспективы сохранения мира становились все более призрачными. Третьего сентября на встрече японских военных и политических лидеров в Императорском дворце адмирал Осами Нагано, начальник Генерального штаба Императорского флота, предупредил своих коллег о том, что окно возможностей для Японии закрывается. «Враг становится сильнее с каждым днем, – сказал он. – Нужно составить план и начинать готовиться к войне». На следующее утро император Хирохито, встревоженный воинственностью Нагано, вызвал своего лорда-хранителя печати Коити Кидо и поручил ему передать военным, что он будет против развязывания войны до тех пор, пока можно сохранить мир. Через несколько часов приемная в восточном крыле дворца снова заполнилась военными и гражданскими должностными лицами.
В помещении царила весьма воинственная атмосфера. Даже Коноэ, принц мира[137], в то утро был заодно с богами войны. Он заявил, что империя выберет путь войны, «если базовые потребности Японии не будут удовлетворены с помощью дипломатии. В первую очередь это возможность беспрепятственно вести войну против Китая, прекращение дальнейшего наращивания англо-американской военной мощи в Азиатско-Тихоокеанском регионе и обещание расширить экономическое сотрудничество с Японией»[138]. Встреча завершилась почти единодушным согласием по следующему пункту: если к началу октября у Японии все еще не будет перспектив добиться выполнения своих требований мирным путем, Токио немедленно начнет боевые действия против США, Великобритании и Нидерландов.
Единственным несогласным был Хирохито. В конце встречи он вынул из кармана листок бумаги «и своим высоким голосом прочитал стихотворение, сочиненное его дедом, императором Мэйдзи»:
Все моря на четырех сторонах света —
Как братья друг другу.
Зачем тогда ветер и волны раздора
Ярость так бурно по миру разносят.
По имеющимся данным, «все присутствующие были потрясены» красотой стихотворения. Однако своего мнения они не изменили.
В октябре над Атлантическим океаном завывал штормовой ветер войны. Семнадцатого октября у берегов Исландии немецкая подводная лодка торпедировала американский эскадренный миноносец «Кирни». В результате 11 членов экипажа погибли и 20 получили ранения.
Двумя месяцами ранее на другом конце света война также вступила в новую фазу. Вальтер фон Браухич, главнокомандующий немецкими сухопутными войсками, и Хайнц Гудериан, «танковый король», который после Французской кампании стал героем для каждого немецкого школьника и дюжины других немецких генералов, мечтали закончить войну триумфальным парадом победы на Красной площади в Москве. Стремление генералов захватить столицу было не просто тщеславием, хотя и этот аспект играл определенную роль. Москва была столицей Советского Союза, крупным коммуникационным узлом и центром российской военной промышленности. Как из соображений престижа, так и ввиду военной необходимости Сталину пришлось бы защищать город всеми доступными средствами, тем самым предоставив немцам возможность уничтожить остатки Красной армии в последней, решающей битве. Гитлер выслушал, но в итоге проигнорировал аргументы генералов. «Только окостеневшие мозг мог выдумать такое», – сказал он Браухичу. Двадцать второго июня он развязал войну, полагая, что путь к победе лежит через разрушение стратегических активов противника, его заводов, предприятий и крестьянских хозяйств, а не через получение престижных наград. К середине августа Гитлер убедился, что был прав. Хотя летние бои принесли больше жертв, чем ожидалось, Украина – житница Советского Союза – теперь стала житницей Германии[139]. Ленинград, второй город России и важный промышленный центр, вот-вот будет окружен, а немецкие и румынские войска на северном берегу Черного моря находились на подступах к Крыму и его жизненно важным нефтехимическим заводам.
Захват Москвы выглядел логичным следующим шагом. «Я сровняю с землей этот проклятый город и на его месте устрою искусственное озеро с подсветкой, – заявил Гитлер. – Слово “Москва” будет забыто навсегда». Шестого сентября он издал директиву № 35, разрешающую штурм советской столицы[140]. Вскоре эта операция получила воинственное название «Тайфун»[141]. Командиром был назначен фельдмаршал Федор фон Бок, получивший в свое распоряжение 1,9 миллиона человек, включая четыре пехотные армии[142] и три танковые группы общей численностью более 2500 машин[143]. Единственным слабым звеном в плане немцев было люфтваффе. В летних боях гитлеровская авиация потеряла более 1600 самолетов, и на тот момент немцы имели в своем распоряжении всего 549 исправных самолетов.
Замысел был довольно простым. Две немецкие армии нападут на советские войска, защищавшие районы к югу от Москвы, затем двинутся на север, к городу Вязьма, который стоит примерно на одной параллели с Москвой, а дальше пойдут строго на восток, в сторону столицы.
Тридцатого сентября, за шесть дней до первого снега, Гудериан начал операцию «Тайфун» яростным наступлением против Брянского фронта (советский эквивалент группы армий), занимавшего ключевой оборонительный рубеж на южном фланге Красной армии. К 3 октября танки достигли Орла, еще одного города на южном фланге, и немецкое наступление оказалось настолько стремительным, что горожане приняли захватчиков за своих. Они махали руками и улыбались, когда по городской площади открыли пулеметный огонь. О панике, возникшей в Орле и его окрестностях, советский военный корреспондент Василий Гроссман писал:
«Я думал, что видел отступление, но такого я не то что не видел, но даже и не представлял себе. Исход! Библия! Машины движутся в восемь рядов, вой надрывный десятков одновременно вырывающихся из грязи грузовиков. Полем гонят огромные стада овец и коров, дальше скрипят конные обозы, тысячи подвод, крытых цветным рядном, фанерой, жестью, в них беженцы с Украины, еще дальше идут толпы пешеходов с мешками, узлами, чемоданами. Это не поток, не река, это медленное движение текущего океана, ширина этого движения – сотни метров вправо и влево. Из-под навешенных на подводы балдахинов глядят белые и черные детские головы, библейские бороды еврейских старцев, платки крестьянок, шапки украинских дядьков, черноволосые девушки и женщины. <…> Вечером из-за многоярусных синих, черных и серых туч появляется солнце. Лучи его широки, огромны, они простираются от неба до земли, как на картинах Доре, изображающих грозные библейские сцены прихода на землю суровых небесных сил. В этих широких, желтых лучах движение старцев, женщин с младенцами на руках, овечьих стад, воинов кажется настолько величественным и трагичным, что у меня минутами создается полная реальность нашего переноса во времена библейских катастроф»[144].
Через несколько дней после исхода Гроссман посетил имение Льва Толстого, расположенное примерно в 120 милях к югу от Москвы. Он стоял во дворе перед домом и размышлял о параллелях между тем, что он видел на дорогах вокруг Орла, и сценой из «Войны и мира», где княгиня Марья бежит из своего имения, скрываясь от французов, когда на крыльце появилась внучка Толстого Софья Андреевна. Она сказала Гроссману, что пришла спасти документы своего деда. Они немного поговорили, затем прошли через сад Толстого. Над головой пролетели немецкие бомбардировщики. Самолеты на мгновение зависли в необъятном русском небе, а затем повернули на север, в сторону Вязьмы.
За два дня до начала операции «Тайфун» в московском аэропорту приземлились четыре самолета «Дуглас DC-3». Сопровождавшие истребители отделились от группы, двери самолетов открылись, и два высокопоставленных англо-американских делегата Московской конференции вышли под лучи полуденного солнца. Делегацию США возглавлял Аверелл Гарриман, выпускник Гротона и Йеля, преуспевающий банкир и железнодорожный магнат. Гарриман, как и многие представители его класса в то время, занялся государственной деятельностью из благородных соображений и желания находиться в центре событий. Он начал политическую деятельность в 1930-х годах в качестве члена Национальной администрации восстановления, а на момент прибытия в Москву координировал программу ленд-лиза. Коллеги считали Гарримана рассудительным человеком, умелым организатором и амбициозным политиком.