– А сколько стоит туда проехать?
– Много больше, чем мы с тобой можем достать, в том-то и беда. Но я все думаю. С Англией пора покончить. Тут слишком много таких, как я.
– Нет, – сказала Викторина, – таких, как ты, мало!
Бикет взглянул на нее и быстро опустил глаза в тарелку.
– За что ты полюбила меня?
– За то, что ты не думаешь в первую очередь о себе, вот за что.
– Думал сперва, пока с тобой не познакомился, но для тебя, Вик, я на все пойду!
– Ну, тогда съешь кусочек студня, он страшно вкусный.
Бикет покачал головой.
– Если б можно было проснуться в центральной Австралии! Но верно одно – мы проснемся опять в этой паршивой комнатенке. Ну, не беда, достану работу и заработаю!
– А мы не могли бы выиграть на скачках?
– Да ведь у меня ровным счетом сорок семь шиллингов, и если мы их проиграем, что с тобой будет? А тебе надо хорошо питаться, сама знаешь. Нет, я должен найти работу.
– Наверно, тебе дадут хорошую рекомендацию, правда?
Бикет встал и отодвинул тарелку и чашку.
– Они бы дали, но такой работы не найти – всюду переполнено.
Сказать ей правду? Ни за что на свете!
В кровати, слишком широкой для одного и слишком узкой для двоих, он лежал с нею рядом, так что ее волосы почти касались его губ, и думал, что сказать в союзе и как получить работу. И мысленно, пока тянулись часы, он сжигал свои корабли. Чтобы получить пособие по безработице, ему придется рассказать в своем профсоюзе, что случилось. К черту союз! Не станет он перед ними отчитываться! Он-то знает, почему стащил эти книги, но никому больше дела нет, никто не поймет его переживаний, когда он видел, как она лежала обессиленная, бледная, исхудавшая. Надо самому пробиваться! А ведь безработных полтора миллиона! Ладно, у него хватит денег на две недели, а там что-нибудь подвернется: может, он рискнет монеткой-другой – и выиграет, почем знать! Вик зашевелилась во сне. «Да, – подумал он, – я бы опять это сделал…»
На следующий день, пробегав много часов, он стоял под серым облачным небом, на серой улице, перед зеркальной витриной, за которой лежали груды фруктов, снопы колосьев, самородки золота и сверкающие синие бабочки под искусственным золотым солнцем австралийской рекламы. Бикету, никогда не выезжавшему из Англии и даже редко из Лондона, казалось, что он стоит в преддверии рая. В конторе атмосфера была не такая уж лучезарная, и деньги на проезд требовались значительные, но рай стал ближе, когда ему дали проспекты, которые почти что жгли ему руки – до того казались горячими.
Усевшись в одно кресло – иногда лучше быть худым! – они вместе просматривали эти заколдованные страницы и впивали их жар.
– По-твоему, это все правда, Тони?
– Если тут хоть на тридцать процентов правды – с меня хватит. Нам непременно надо туда попасть, во что бы то ни стало! Поцелуй меня!
И под уличный грохот трамваев и фургонов, под дребезжание оконной рамы на сухом, пронизывающем восточном ветру они укрылись в свой спасительный, освещенный газом рай.
Часа через два после ухода Бикета Майкл медленно шел домой. Старик Дэнби прав, как всегда: если нельзя доверять упаковщикам – лучше закрыть лавочку. Не видя страдальческих глаз Бикета, Майкл сомневался. А может быть, у этого парня никакой жены и нет? Затем поведение Уилфрида вытеснило мысль о правдивости Бикета. Уилфрид так отрывисто, так странно говорил с ним последние три раза. Быть может, он поглощен стихами?
Майкл застал Тинг-а-Линга в холле у лестницы, где он упрямо ждал, не двигаясь. «Не пойду сам, – как будто говорил он, – пока кто-нибудь меня не отнесет. Пора бы, уже поздно!»
– А где твоя хозяйка, геральдическое существо?
Тинг-а-Линг фыркнул, словно намекая: «Я бы, пожалуй, согласился, чтобы вы понесли меня: эти ступеньки так утомительны!»
Майкл взял его на руки.
– Пойдем поищем ее.
Прижатый твердой рукой, непохожей на ручку его хозяйки, Тинг смотрел на него черными стекляшками-глазами, и султан его пушистого хвоста колыхался.
В спальне Майкл так рассеянно бросил его на пол, что он отошел, повесив хвост, и возмущенно улегся в своем углу.
Скоро пора обедать, а Флер нет дома. Майкл стал бегло перебирать в уме все ее планы. Сегодня у нее завтракали Губерт Марсленд и этот вертижинист – как его там? После них, конечно, надо проветриться: от вертижинистов в легких, безусловно, образуется углекислота. И все-таки! Половина восьмого! Что им надо было делать сегодня? Идти на премьеру Л. С. Д.? Нет, это завтра. Или на сегодня ничего не было? Тогда, конечно, она постаралась сократить свое пребывание дома. Он смиренно подумал об этом. Майкл не обольщался, поскольку знал, что ничем не выделяется, разве только своей веселостью и, конечно, своей любовью к ней. Он даже признавал, что его чувство – слабость, что оно толкает его на докучливую заботливость, которую он сознательно сдерживал. Например, спросить у Кокера или Филис – лакея или горничной, – когда Флер вышла, в корне противоречило бы его принципу. В мире делалось такое, что Майкл всегда думал, стоит ли обращать внимание на свои личные дела; а с другой стороны, в мире такое делалось, что казалось, будто единственное, на что стоит обращать внимание, это свои личные дела. А его личные дела, в сущности, были – Флер, и он боялся, что, если станет слишком обращать на них внимание, это ее будет раздражать.
Он прошел к себе и стал было расстегивать жилет, но подумал: «Впрочем, нет. Если она застанет меня уже одетым к обеду, это будет слишком подчеркнуто». И он снова застегнул жилет и сошел вниз. В холле стоял Кокер.
– Мистер Форсайт и сэр Лоренс заходили часов в шесть, сэр. Миссис Монт не было дома. Когда прикажете подать обед?
– Ну, около четверти девятого. Мы как будто никуда не идем.
Он вошел в гостиную и, пройдясь по ее китайской пустоте, раздвинул гардины. Площадь казалась холодной и темной на сквозном ветру, и он подумал: «Бикет… воспаление легких… надеюсь, она надела меховое пальто». Он вынул папироску, но снова отложил. Если она увидит его у окна, то подумает, что волнуется. Он снова пошел наверх – посмотреть, надела ли она шубку.
Тинг-а-Линг, все еще лежавший в своем углу, приветствовал его веселым вилянием хвоста и сразу разочарованно остановился. Майкл открыл шкаф. Надела! Прекрасно! Он посмотрел на ее вещи и вдруг услышал, как Тинг-а-Линг протрусил мимо него и ее голос проговорил: «Здравствуй, мой миленький!» Майклу захотелось, чтобы это относилось к нему, – и он выглянул из-за гардероба.
Бог мой! До чего она была прелестна, разрумяненная ветром! Он печально стоял и молчал.
– Здравствуй, Майкл! Я очень опоздала? Была в клубе, шла домой пешком.
У Майкла явилось безотчетное чувство, что в этих словах есть какая-то недоговоренность. Он тоже умолчал о своем и сказал:
– Я как раз смотрел, надела ли ты шубку: зверски холодно. Твой отец и Барт заходили и ушли голодные.
Флер сбросила шубку и опустилась в кресло.
– Устала! У тебя так мило торчат сегодня уши, Майкл.
Майкл опустился на колени и обвил руками ее талию. Она посмотрела на него каким-то странным, пытливым взглядом; он даже почувствовал себя неловко и смущенно.
– Если бы ты схватила воспаление легких, – сказал он, – я бы, наверно, рехнулся.
– Да с чего же мне болеть!
– Ты не понимаешь связи – в общем, все равно тебе будет неинтересно. Мы ведь никуда не идем, правда?
– Нет, конечно: идем. У Элисон приемный день.
– О боже! Если ты устала, можно отставить.
– Что ты, милый! Никак! У нее будет масса народу.
Подавив непочтительное замечание, он вздохнул:
– Ну ладно. Полный парад?
– Да, белый жилет. Очень люблю, когда ты в белом жилете.
Вот хитрое существо! Он сжал ее талию и встал. Флер легонько погладила его руку, и он ушел одеваться успокоенный…
Но Флер еще минут пять сидела неподвижно – не то чтобы во власти противоречивых чувств, но все же порядком растерянная. Двое за последний час вели себя одинаково: становились на колени и обвивали руками ее талию. Несомненно, опрометчиво было идти к Уилфриду на квартиру. Как только вошла туда, она поняла, насколько абсолютно не подготовлена к тому, чтобы физически подчиниться. Правда, он позволил себе не больше, чем Майкл сейчас. Но, боже мой! Она увидела, с каким огнем играет, поняла, какую пытку переживает он. Она строго запретила ему говорить хоть одно слово Майклу, но чувствовала, что на него нельзя положиться: настолько он метался между своим отношением к ней и к Майклу. Смущенная, испуганная, растроганная, она все-таки не могла не ощущать приятной теплоты от того, что ее так сильно любят сразу двое, не могла не испытывать любопытства: чем же это кончится? И она вздохнула. Еще одно переживание прибавилось к ее коллекции, но как увеличивать эту коллекцию, не загубив и ее и, может быть, самое владелицу, она не знала.
После слов, сказанных ею Уилфриду перед Евой: «Вы сделаете глупость, если уедете, – подождите!» – она знала, что он будет ждать чего-нибудь в ближайшее время. Часто он просил ее прийти и посмотреть его «хлам». Еще месяц, даже неделю назад она пошла бы, не колеблясь ни минутки, и потом обсуждала бы этот «хлам» с Майклом, но сейчас долго обдумывала стоит ли пойти? И если бы не возбуждение после завтрака в обществе вертижиниста, Эмебел Нэйзинг и Линды Фру и не разговоры о том, что всякие угрызения совести – просто старомодные чувства, а всякие переживания – самое интересное в жизни, она, наверное, и по сей час бы колебалась и обдумывала. Когда все ушли, она глубоко вздохнула и вынула из китайского шкафчика телефонную трубку.
Если Уилфрид в половине шестого будет дома, она зайдет посмотреть его «хлам». Его ответ: «Правда? Бог мой, неужели?» – чуть не остановил ее. Но, отбросив сомнения, с мыслью: «Я буду парижанкой – как у Пруста!» – она пошла в свой клуб. Проведя там три четверти часа без всякого развлечения, кроме трех чашек чаю, трех старых номеров «Зеркала мод» и созерцания трех членов клуба, крепко уснувших в креслах, она сумела опоздать на добрую четверть часа.
Уилфрид стоял на верхней площадке, в открытой двери, бледный, как грешник в чистилище. Он нежно взял ее за руку и повел в комнату.
Флер с легким трепетом подумала: «Так вот как это бывает? Du cote de chez Swann». Высвободив руку, она тут же стала разглядывать «хлам», порхая от вещи к вещи.
Старинные английские вещи, очень барские; две-три восточные редкости или образчики раннего ампира, собранные кем-нибудь из прежних Дезертов, любивших бродяжить или связанных с французским двором. Она боялась сесть из страха, что он начнет вести себя как в книгах; еще меньше она хотела возобновлять напряженный разговор, как в галерее Тейт. Разглядывать «хлам» – безопасное занятие, и она смотрела на Уилфрида только в те короткие промежутки, когда он не смотрел на нее. Она знала, что ведет себя не так, как «La garсonne» или Эмебел Нэйзинг, что ей даже угрожает опасность уйти, ничего не прибавив к своим «переживаниям». И она не могла удержаться от жалости к Уилфриду: его глаза тосковали по ней, на его губы больно было смотреть. Когда, совершенно устав от осмотра «хлама», она села, он бросился к ее ногам. Полузагипнотизированная, касаясь коленями его груди, ощущая себя в относительной безопасности, она по-настоящему поняла весь трагизм положения – его ужас перед самим собою, его страсть к ней. Это была мучительная, глубокая страсть; она не соответствовала ее ожиданиям, она была несовременна! И как, как же ей уйти, не причинив больше боли ни ему, ни себе? Когда она наконец ушла, не ответив на его единственный поцелуй, то поняла, что прожила четверть часа настоящей жизнью, но не была вполне уверена, понравилось ли ей это… А теперь, в безопасности своей спальни, переодеваясь к вечеру у Элисон, она испытывала любопытство при мысли, что бы она чувствовала, если бы события зашли так далеко, как это полагалось, по утверждению авторитетов. Конечно, она не испытала и десятой доли тех ощущений или мыслей, какие ей приписали бы в любом новом романе. Это было разочарование – или она для этого не годилась, – а Флер терпеть не могла чувствовать себя несовершенной. И, слегка пудря плечи, она стала думать о вечере у Элисон.
Хотя леди Элисон и любила встречаться с молодым поколением, но люди типа Обри Грина или Линды Фру редко бывали на ее вечерах. Правда, Неста Горз раз попала к Элисон, но один юрист и два литератора-политика, которые с ней там познакомились, впоследствии на нее жаловались. Выяснилось, что она исколола мелкими злыми дырочками одежды их самоуважения. Сибли Суон был бы желанным гостем благодаря своей дружбе с прошлым, но пока только задирал нос и смотрел на все свысока. Когда Флер и Майкл вошли, все были уже в сборе – не то что интеллигенция, а просто интеллектуальное общество, чьи беседы обладали всем блеском и всем savoir faire[7], с каким обычно говорят о литературе и искусстве те, которым, как говорил Майкл, «к счастью, нечего faire».
– И все-таки эти типы создают известность художникам и писателям. Какой сегодня гвоздь вечера? – спросил он на ухо у Флер.
Гвоздем, как оказалось, было первое выступление в Лондоне певицы, исполнявшей балканские народные песни. Но в сторонке справа стояли четыре карточных столика для бриджа. За ними уже составились партии. Среди тех, кто еще слушал пение, были и Гордон Минхо, и светский художник с женой, и скульптор, ищущий заказов. Флер, затертая между леди Фэйн – женой художника, и самим Гордоном Минхо, изыскивала способ удрать. Там… да, там стоял мистер Челфонт! В гостях у леди Элисон Флер, прекрасно разбиравшаяся в людях, никогда не тратила времени на художников и писателей: их она могла встретить где угодно. Здесь же она интуитивно выбирала самого большого политико-литературного «жука» и ждала случая наколоть его на булавку. И, поглощенная мыслью, как поймать Челфонта, она не заметила происходившей на лестнице драматической сцены.
Майкл остался на площадке лестницы – не в настроении болтать и острить, прислонившись к балюстраде, тонкий, как оса, в своем длинном белом жилете, глубоко засунув руки в карманы, он следил за изгибами и поворотами белой шеи Флер и слушал балканские песни с полнейшим безразличием. Оклик «Монт!» заставил его встрепенуться. Внизу стоял Уилфрид. Монт? Два года Уилфрид не называл его Монтом!
– Сойди сюда!
На средней площадке стоял бюст Лайонела Черрела – королевского адвоката, работы Бориса Струмоловского, в том жанре, который цинически избрал художник с тех пор, как Джун Форсайт отказалась поддерживать его самобытный, но непризнанный талант. Бюст был почти неотличим от любого бюста на академической выставке этого года, и юные Черрелы любили пририсовывать ему углем усы.
За этим бюстом стоял Дезерт, прислонившись к стене, закрыв глаза. Его лицо поразило Майкла.
– Что случилось, Уилфрид?
Дезерт не шевелился.
– Ты должен знать – я люблю Флер!
– Что?
– Я не желаю быть предателем. Ты – мой соперник. Жаль, но это так. Можешь меня изругать…
Его лицо было мертвенно-бледно, и мускулы подрагивали. У Майкла дрогнуло сердце. Какая дикая, какая странная, нелепая история! Его лучший друг, его шафер! Машинально он полез за портсигаром, машинально протянул его Дезерту. Машинально оба взяли папиросы и дали друг другу закурить. Потом Майкл спросил:
– Флер знает?
Дезерт кивнул.
– Она не знает, что я тебе сказал, она бы мне не позволила. Тебе ее не в чем упрекнуть… пока. – И, все еще не открывая глаз, он добавил: – Я ничего не мог поделать.
Та же мысль подсознательно мелькнула у Майкла. Естественно! Вполне естественно! Глупо не понимать, насколько это естественно! И вдруг как будто что-то в нем оборвалось, и он сказал:
– Очень честно с твоей стороны предупредить меня, но не собираешься ли ты удалиться?
Плечи Дезерта крепче прижались к стене.
– Я сам так думал сначала, но, кажется, не уйду.
– Кажется? Я не понимаю.
– Если бы я наверно знал, что мне не на что надеяться… но я не уверен. – И внезапно он взглянул на Майкла: – Слушай, нечего притворяться. Я пойду на все, и я отниму ее у тебя, если смогу!
– Господи боже! – сказал Майкл. – Дальше уж ехать некуда!
– Да! Можешь попрекать меня! Но вот что я тебе скажу: как я подумаю, что ты идешь с ней домой, а я… – Он рассмеялся отрывистым, неприятным смехом. – Нет, знаешь, лучше ты меня не трогай.
– Что ж, – сказал Майкл, – раз мы не в романе Достоевского, то, я полагаю, больше говорить не о чем.
Дезерт отошел от стены и положил руку на бюст Лайонеля Черрела.
– Ты пойми хотя бы, что я себе напортил – может, угробил себя тем, что сказал тебе. Я не начал бомбардировки без объявления войны.
– Нет, – глухо отозвался Майкл.
– Можешь мои книжки сбыть другому издательству.
Майкл пожал плечами.
– Ну, спокойной ночи, – сказал Дезерт. – И прости за примитивность.
Майкл прямо посмотрел в лицо своему другу. Нет, это не ошибка: горькое отчаяние было в этих глазах. Майкл протянул было руку, нерешительно позвал: Уилфрид!..
Но тот уже сходил вниз, и Майкл поднялся наверх.
Вернувшись на свое место у балюстрады, он попытался уверить себя, что жизнь – смешная штука, и не смог. В его положении нужна была хитрость змеи, отвага льва, кротость голубя; он не ощущал в себе этих стандартных добродетелей. Если бы Флер любила его так, как он любит ее, он по-настоящему пожалел бы Уилфрида. Ведь так естественно полюбить Флер! Но она не любит его так – о нет! У Майкла было одно достоинство, если считать это достоинством: он не переоценивал себя и всегда высоко ценил своих друзей. Он высоко ценил Дезерта и, как это ни странно, даже сейчас не думал о нем плохо. Вот его друг собирается нанести ему смертельную обиду, отнять у него любовь, нет, честнее сказать – просто привязанность его жены, и все же Майкл не считает его негодяем. Такая терпимость – он это знал – безнадежная штука, но понятия о свободе воли, о свободном выборе для него были не только литературными понятиями, нет, они были заложены в его характере. Применить насилие, как бы желательно это ни казалось, значило бы идти против самого себя. И что-то похожее на отчаяние проникло в его сердце, когда он смотрел на нехитрые заигрывания Флер с великим Джералдом Челфонтом. Что, если она бросит его ради Уилфрида? Нет. Конечно, нет! Ее отец, ее дом, ее собака, ее друзья, ее… ее «коллекция» всяких… – нет, ведь она не откажется, не сможет расстаться со всем этим. Но что, если она захочет сохранить все, включая и Уилфрида? Нет, нет! Никогда! Только на секунду такое подозрение осквернило прирожденную честность Майкла.
Но что же делать? Сказать ей? Выяснить все? Или ждать и наблюдать? Зачем? Ведь это значило бы шпионить, а не наблюдать. Ведь Дезерт больше к ним в дом не придет. Нет! Или полная откровенность – или полное невмешательство. Но это значит – жить под дамокловым мечом. Нет! Полная откровенность! И не ставить никаких ловушек. Он провел рукой по мокрому лбу. Если бы только они были дома, подальше от этого визга, от этих лощеных кривляк. Как бы вытащить Флер? Без предлога – невозможно! А единственный предлог – что у него голова идет кругом. Нет, надо сдержаться! Пение кончилось. Флер оглянулась. Сейчас подзовет его! Нет, она сама шла к нему. Майкл не мог удержаться от иронической мысли: «Подцепила старого Челфонта!» Он любил ее, но знал ее маленькие слабости. Она подошла и взяла его под руку.
– Мне надоело, Майкл, давай удерем, хорошо?
– Живо! Пока нас не поймали!
На холодном ветру он подумал: «Сейчас – или у нее в комнате?»
– По-моему, – проговорила Флер, – мистера Челфонта переоценивают – он просто какой-то сплошной зевок. На той неделе он у нас завтракает.
Нет, не сейчас, у нее в комнате!
– Как ты думаешь, кого бы пригласить для него, кроме Элисон?
– Не надо никого чересчур крикливого.
– Конечно, нет, но надо кого-нибудь позанятнее. Ах, Майкл, знаешь, иногда мне кажется, что не стоит и стараться.
У Майкла замерло сердце. Не было ли это зловещим признаком – признаком того, что «примитивное» начинает проступать и в ней, всегда так увлеченной светской жизнью?
Час назад он бы сказал: «Ты права, дорогая; вот уж действительно не стоит». Но сейчас каждый признак перемены казался зловещим! Он взял Флер под руку.
– Не беспокойся, уж мы как-нибудь изловим самых подходящих птиц.
– Пригласить бы китайского посланника – вот было бы превосходно! – проговорила Флер задумчиво. – Минхо, Барт – четверо мужчин, две дамы – уютно! Я поговорю с Бартом!
Майкл уже открыл входную дверь. Он пропустил Флер и остановился посмотреть на звезды, на платаны, на неподвижную мужскую фигуру – воротник поднят до самых глаз, и шляпа нахлобучена до бровей. «Уилфрид, – подумал он. – Испания! Почему Испания? И все несчастные, все отчаявшиеся… чье сердце… Эх! К черту сердце!» И он захлопнул дверь.
Но вскоре ему пришлось открыть другую дверь – и никогда он ее не открывал с меньшим энтузиазмом! Флер сидела на ручке кресла в светло-лиловой пижаме, которую она надевала иногда, чтобы не отставать от моды, и смотрела в огонь. Майкл остановился, глядя на нее и на свое собственное отражение в одном из пяти зеркал, – белое с черным, как костюм Пьеро, пижама, которую она ему купила. «Марионетки в пьесе, – подумал он. – Марионетки в пьесе! Разве это настоящее?» Он подошел и сел на другую ручку кресла.
– О черт! – пробормотал он. – Хотел бы я быть Антиноем! – И он соскользнул с ручки кресла на сиденье, чтобы она смогла, если захочет, спрятать от него лицо.
– Уилфрид все мне рассказал, – произнес он спокойно.
Сказано! Что дальше? Он увидел, как кровь заливает ее шею и щеку.
– О-о! Чего ради… что значит «рассказал»?
– Рассказал, что влюблен в тебя, больше ничего – ведь больше и нечего рассказывать, правда? – И, подтянув ноги в кресло, он плотно обхватил колени обеими руками.
Один вопрос уже вырвался! Держись! Держись! И он закрыл глаза.
– Конечно, – очень медленно проговорила Флер. – Ничего больше и нет. Если Уилфриду угодно быть таким глупым…
«Если угодно»! Какими несправедливыми показались эти слова Майклу: ведь его собственная «глупость» была такой продолжительной, такой прочной! И – странно! – его сердце даже не дрогнуло! А ведь он должен был обрадоваться ее словам!
– Значит, с Уилфридом покончено?
– Покончено? Не знаю.
Да и что можно знать, когда речь идет о страсти?
– Так, – сказал он, делая над собой усилие, – ты только не забывай, что я люблю тебя ужасно!
Он видел, как задрожали ее ресницы, как она пожала плечами.
– А разве я забываю?
Горечь, ласка, простая дружба – как понять?
Вдруг она потянулась к нему и схватила за уши.
Крепко держа его голову, она посмотрела на него и засмеялась. И все-таки его сердце не дрогнуло. Если только она не водит его за нос… Но он притянул ее к себе в кресло. Лиловое, черное и белое смешалось – она ответила на его поцелуй. Но от всего ли сердца? Кто мог знать? Только не Майкл!