Итак, мы увидели, как слово «Церковь» стало в большинстве случаев обозначать огромный, охватывающий всю Европу профессиональный союз, которым, по сути, и было духовенство – причем достаточно большой для того, чтобы вобрать в себя примерно десятую часть населения некоторых городов в Священной Римской империи времен позднего Средневековья [40]. Наряду с этим источником церковной власти существовала и калейдоскопическая иерархия светских юрисдикций самых разных размеров и форм, от обширных земель, над которыми, имея соответствующие права вершить суд, властвовал император Священной Римской империи, до крошечных, но фактически независимых территорий, которые могли принадлежать и свободному городу, и какому-нибудь графу или рыцарю. В то время Европа не состояла из государств-наций, из чего проистекает одно важное последствие. В этой книге я часто использую неологизм «интернациональный», который создал в XVIII веке Иеремия Бентам. У меня просто нет иного выбора, поскольку я не могу найти более подходящего слова, но я все же сомневаюсь, что можно применить слово «национализм», говоря о какой-либо великой цели в XV–XVII столетиях. Национализм часто ассоциировался с протестантской Реформацией, но мы, связывая эти явления, порождаем очень много проблем. Национализм – это мировой феномен, возникший после Великой французской революции 1789 года; он предполагает общественное сознание, созданное в пределах объединенной территории, и обычно подразумевает вовлечение единого языка и общей культуры, рождающих публичную риторику, в которой проявляется единая национальная воля, а кроме того, для национализма характерна программа по созданию или укреплению унитарного государства.
Да, Европа XV–XVI веков признавала регионы и юрисдикции, где люди сознавали свое общее наследие, обычно потому, что таили давнюю ненависть к какой-нибудь области, расположенной по соседству. Как пример – и, возможно, пример исключительно яркий и показательный – можно привести Английское королевство: оно было намного древнее большинства европейских светских юрисдикций, но при этом более сплоченным, и самосознание в нем проявлялось сильнее. Из-за этого разнообразные народы Шотландии, северного соседа Английского королевства, говорившие на гэльском и английском языках, осознали, что они – не англичане. Особенно ясно они восприняли эту мысль именно потому, что в прошлом англичане уже вмешивались в их жизнь и не преуспели, и это можно счесть шотландским национализмом, пусть даже такое толкование и неверно. Однако даже в Английском королевстве в XV веке говорили на пяти различных живых языках (английский, валлийский, корнуоллский, мэнский и французский), так что с идеей общей культуры в ее националистическом смысле возникало немало трудностей. И напротив, людей очень часто связывала не просто область проживания – их объединял прежде всего язык. Как печально известно, те, кто говорил на немецком, с предубеждением относились к итальянцам и к попыткам последних устроить колонии в Восточной Европе. Возможно, кто-то усмотрел бы чувство «национального» сознания в Испании; правда, пришлось бы учесть, что в данном случае оно не соотносилось с каким-либо единым испанским королевством – такого просто не было, и более того, на Иберийском полуострове звучало больше языков, чем во всем Английском королевстве. Если говорить об испанском сознании, то им, скорее, владели идеи расовой и религиозной идентичности, основанной на ненависти к евреям и мусульманам, причем на ненависти столь сильной, что в древних испанских христианах, своих прародителях, испанцы усматривали новую избранную расу (см. гл. 2, с. 88–96). В любом случае, если это был «национализм», то он вел не к Реформации, а к католической Контрреформации.
Самой заметной характеристикой светской идентичности в Европе была общая верность, проявляемая либо по отношению к династии (то есть семье правителей, таких как Тюдоры в Англии и Уэльсе, Валуа во Франции, Ягеллоны в Польше и Литве или Габсбурги в Центральной Европе), либо к той или иной местной корпорации с древними правами и привилегиями. Эти противоположные лояльности не обязательно исключали друг друга, но любой, кто хранил верность и монархам, и корпорациям, мог уклоняться то к тем, то у другим в зависимости от обстоятельств. Когда вспыхнули конфликты Реформации и авторитету Церкви был брошен вызов, такие лояльности проявили себя в самых разных вариациях. Но династия и характер той или иной области, как правило, значили больше, чем любая химера национализма. И точно так же применение идеи светского «государства» к светским юрисдикциям Европы раннего Нового времени – это вовсе не лучший вариант, и он ни в коем случае не подразумевается сам собой: эти юрисдикции, как правило, были связаны с деньгами и представителями великих родов, а также притязали на то, что сотворены по провидению Божьему.
Идея государства, призванного соответствовать конкретным условиям, в которых пребывают люди, а не быть частью сотворенного порядка, установленного Богом, распространилась в политическом дискурсе с начала XVI века в трудах флорентийского политика Никколо Макиавелли. Откровенный цинизм Макиавелли и предложенный им абстрактный анализ аморального метода управления государством сотрясли все европейские нормы поведения и морали, и большинство людей сочли разумным говорить о нем с неодобрением, по крайней мере публично. Высокопоставленные английские политики без опаски заговорили о «государстве» только в 1590-х годах. Примерно в то же время более могущественные правители Европы создавали более централизованные, бюрократические системы управления, ориентированные на поддержание военной экономики, и эти системы можно было описать как государства. Однако для того, чтобы охарактеризовать огромное разнообразие светских форм правления, требуется более гибкое слово – в отличие от форм, созданных Церковью, с которыми мы встретимся, когда будем говорить об эпохе Реформации. В книге я буду не раз применять термин, который теперь обрел несколько архаичный или специализированный смысл: Содружество. Если обратить внимание на различные родственные ему слова (например на латинское Respublica, смысл которого отличался от того, какой мы придаем современному слову «республика»), то мы увидим, что европейцам времен Реформации эта идея была знакома.
Соперничество Церкви и Содружества могло проявляться в форме откровенной борьбы между папой и монархом, когда и тот и другой притязали на одну и ту же юрисдикцию. Такие ссоры случались на протяжении столетий, но в XV веке стали более вероятными, поскольку многие светские правители усиливали и укрепляли свою власть. Они расширяли возможности, позволявшие им собирать доходы и принимать в своих владениях намного более сложные решения, чем прежде. Был и еще один важный стимул: возраставшие расходы на военные технологии. Орудия становились все изощреннее, как и укрепления, призванные выдержать их удар, а монархи теперь содержали регулярные армии (впервые такую создал французский король Карл VII в середине XV века). Столь громадные расходы способствовали появлению более крупных единиц, наделенных властью, и более того, их возникновение было необходимым. Папский престол признал этот изменчивый аспект политической жизни и решил усовершенствовать свою бюрократию. С 1490-х годов из сборщиков папских налогов возникла система местных представителей, нунциев, призванных представлять интересы папства при дворах главных светских правителей Европы. Последние точно так же все чаще пользовались услугами профессиональных послов, надолго отсылая их ко дворам других властителей, но нунции отличались: там, куда их отправляли, они имели право вершить правосудие, и этим правом их наделяла Церковь. Даже в надменной Венецианской республике, дорожившей своей независимостью, папский нунций Джироламо Алеандер смог в 1533 году приговорить плотника к пожизненному заключению за ересь, не обращаясь к венецианским властям и, более того, не спрашивая разрешения у своих начальников в Риме [41].
И поэтому, что вполне естественно, монархи были озабочены вмешательством папы и властью Церкви – хотя при этом сами могли быть очень религиозными. Возможно, мы, воспитанные в современной религиозной политике, удивимся, узнав, что польская монархия и дворянство опасались папского престола и враждовали с ним. Но на то была веская причина: папы обычно поддерживали давних врагов королевства – Тевтонский орден. Один выдающийся дворянин, Ян Остророг, воевода познанский, выступал от имени многих представителей польской элиты, когда в своем «Мемориале об устройстве Речи Посполитой» (Monumentum pro Reipublicae ordinatione congestum, ок. 1475) настаивал на том, что аннаты (налоги с бенефициев духовенства, идущие в папскую казну) и юридические обращения в Рим необходимо отменить, а польская Корона должна собирать налоги с духовенства точно так же, как и с мирян. Генрих VIII в 1530-х годах осуществил это в Англии. Однако поляки соперничали с Римом, а не с Церковью, главы которой в Королевстве Польском и Великом княжестве Литовском были в большинстве своем столь же непреклонными сторонниками концилиаризма, как и светская знать. Польша особенно решительно противилась любым инициативам богемских гуситов, которые могли бы помочь в борьбе против общего врага, тевтонских рыцарей, но взамен требовали от поляков отойти от единой Западной Церкви [42].
Некоторые монархи договаривались с Римом, стремясь нейтрализовать или свести к минимуму его вмешательство в дела подвластных им территорий. В 1448 году император Священной Римской империи Фридрих III договорился с папой Евгением IV, подписав Венский конкордат: согласно его условиям, в пределах империи нового епископа для епархии по-прежнему выбирали главы Собора, а не папа – но папский престол, как и прежде, мог собирать аннаты. Характерное своеобразие соглашения сохранилось и в дальнейшем, что имело важные последствия для Контрреформации в Германии (см. гл. 10, с. 510). Впрочем, именно поэтому из немецких имперских владений в Рим утекло больше денег, чем из Испании или из Франции, чем были очень недовольны местные правители. За десять лет до этого, при содействии монархов Валуа, Собор духовенства, созванный во Франции и пронизанный духом агрессивного концилиаризма, издал в Бурже Прагматическую санкцию (определение сферы полномочий). Она запрещала Риму вмешиваться в вопросы, связанные с французской церковной собственностью, и назначать священников на свободные французские бенефиции. Подобное отношение стало краеугольным камнем непреклонного стремления Франции к независимости от Рима и со временем получило собственное название – галликанство. По своим интересам оно не совпадало с концилиаризмом, поскольку в нем делался акцент на роли монархии в Церкви, а большинство концилиаристов хотели подчеркнуть независимость объединенной Церкви, но оба движения опасались усиления папского престола. В 1516 году Франциск I, в ответ на давние возражения пап против Прагматической санкции, заключил новое соглашение: Болонский конкордат. К разочарованию многих французских юристов и богословов – как сторонников галликанства, так и концилиаристов, – конкордат отменил санкцию и наделил папу определенными правами в назначении духовенства. Впрочем, французская монархия при этом сохраняла широкую свободу действий.
А вот монарх, не заключивший соглашения с Римом, мог оказаться для Церкви постоянным источником тревог. Таким, например, был Генрих VII, король Англии, захвативший престол в 1485 году. Он происходил из бесспорно набожной семьи: как мы уже отмечали (см. выше, с. 47), сам папа даровал грозной матери короля, леди Маргарет Бофорт, право покровительствовать благочестивому прославлению Святого Имени Иисуса, а Генрих, проявив тщеславие, граничащее с манией величия, пристроил к Вестминстерскому аббатству семейную часовню для совершения заупокойных служб. Однако это не помешало королю запугивать Церковь – правда, он грозил не Риму, а английским церковным властям. При содействии Генриха его ведущие светские законоведы изводили церковные суды и ограничивали их возможности, налагая запрет на рассмотрение в них судебных дел. А еще король разъярил главные английские монастыри – тем, что на протяжении десяти лет вел в римской курии кампанию, стремясь лишить английские обители тех привилегий, которыми они пользовались как независимые церковные объединения, не входящие в ведение епископа. В то время королю не удалось достичь желаемого, но сорок лет спустя, уже на самой ранней стадии официальной английской Реформации, его сын Генрих VIII держал в руках нити многих из этих давних конфликтов.
Церковь и Содружество несли равную ответственность за конфликты в тех селениях и городах, которые еще прежде (как правило, после огромных усилий и долгой борьбы) получили привилегии и свободу от власти верховного светского правителя. Чаще всего проблемы могли возникнуть там, где церковные власти, в силу особенностей местной истории, обретали необычайно много ресурсов или привилегий – и их можно было справедливо счесть паразитами в политическом образовании. В Датском королевстве, расположенном по обе стороны пролива Эресунн, из которого открывался выход в Балтийское море, правители Копенгагена и Мальмё злились при мысли о том, что в пределах городских стен, не позволявших их сообществу хоть как-то расшириться географически, около трети всей земли и домов принадлежали Церкви и поэтому не платили налогов [43]. В Священной Римской империи, в Вюрцбурге, где епископ был также и герцогом, духовенство владело большей частью земли и светские власти не смогли отстоять свою независимость, хотя сражались за нее еще за полтора столетия до Реформации – и в ходе их борьбы произошло, помимо прочего, пять яростных массовых восстаний, когда народ крушил все, что принадлежало Церкви [44]. Пожалуй, самые печальные и жестокие события случились в Майнце, где располагался кафедральный собор и где почти до самого конца XV века примерно четверть горожан имела духовный сан. Долгая взаимная вражда привела к тому, что светским гражданам пришлось очень дорого заплатить за разруху, которую они причинили городским монастырям: попытки расплатиться заняли весь следующий век, и из-за налогового бремени зажиточные жители, придя в отчаяние, стали уезжать из Майнца. К тому, что город приходит в упадок, местное духовенство относилось равнодушно – в отличие от близлежащего Франкфурта-на-Майне: там тоже произошли подобные инциденты, но в вопросах, связанных с наказанием виновных, церковные власти были готовы пойти на компромисс, и Франкфурт в XV веке процветал – в полном соответствии с принятым решением [45].
Не везде все было так ужасно, и реакция на события в любом случае была неоднозначной. Безусловно, главные советники в Копенгагене и Мальмё охотно внимали деятелям Реформации, провозгласившим, что Церковь погрязла в разврате. Но пусть даже набожные миряне и ненавидели тех или иных церковников, все равно они желали любить саму Церковь, поэтому в конце концов объявили бойкот привилегированному духовенству, сам вид которого был для них оскорбителен, и стали искать заботливых пастырей в других местах. Очевидной альтернативой было монашеское служение в нищенствующих орденах. Монахи в своих проповедях яростно порицали духовенство и его привилегии и были бы только счастливы вступить в союз против соперников, облеченных духовным саном. Так случилось и в Вюрцбурге, и в Майнце, и мы уже отмечали подобную напряженность в английском Норидже (см. выше, с. 33). В последнем случае многовековая и временами кровавая вражда между городской корпорацией и кафедральным приоратом бенедиктинцев привела к тому, что город, устраивая свою главную гражданскую религиозную церемонию – шествие в праздник Тела Христова – совершенно пренебрегал и приоратом, и монахами. Дошло до того, что разгневанные члены городского совета отказались приходить на проповеди в кафедральный собор – что должны были делать по долгу службы – и вместо этого выбрали популярный в городе монастырь кармелитов. Более того, в 1530-х годах, когда Генрих VIII распустил все английские монастыри и обители, город выкупил монастырь доминиканцев и устроил в нем частную корпоративную часовню для совершения заупокойных служб; эта церковь по-прежнему остается гордостью городского пейзажа [46]. В Экс-ан-Провансе на юге Франции все дошло до крайности: там кафедральный капитул, в котором преобладали землевладельцы, жившие вне города, забирал все доходы из двух приходских церквей, платил приходскому духовенству гроши и запрещал создавать новые приходы. В ответ народ устраивал свои церкви в обителях нищенствующих монахов, а церквям, подвластным капитулу, уделял разве что символическое внимание [47].
Эгоистичный капитул в Эксе напоминает нам об одном из главных факторов, осложняющих жизнь позднесредневековой Церкви от Испании до Балтийского моря: ее части, обладавшие наибольшей властью и земельным богатством – епископства, соборы и древние монашеские ордена, – как правило, попадали под власть светских аристократов-землевладельцев, а те брали на церковные должности только родню и никого больше. В 1421 году польские епископы запретили принимать в кафедральные капитулы кого-либо кроме аристократов, и лишь две пребенды в каждом кафедральном соборе предназначались для профессионалов, способных оказаться полезными капитулу, – для доктора права или доктора медицины [48]. Поражает, что в столь важном городе Священной Римской империи, как Магдебург (он мог стать вольным имперским городом, но этому воспротивился архиепископ), аристократы не позволяли представителям гордых и богатых городских родов занимать должности в главных церквях и соборе города. Такой снобизм мог достичь высочайшей изощренности: в соборе Айхштетта должности в капитуле предназначались только для имперской элиты, и ее надменные представители не допускали к власти даже земельных аристократов [49].
Кроме того, к богатым монастырям проявляли интерес благородные семьи. Даже Пий II, жестоко критиковавший стремление Церкви к социальной эксклюзивности, в 1458 году не высказал никаких возражений против утверждения устава Айнзидельнского аббатства, великой швейцарской паломнической обители. А в этом уставе содержалась статья, которая откровенно гласила: «…монахов не надлежит принимать ниоткуда, кроме как из благородных семей, при условии наличия в монастыре достаточного числа насельников» [50]. Очень часто главой обители был уже не аббат, иными словами, не монах, избираемый из членов ордена, а могущественный мирянин-коммендатор, которому предстояло управлять монастырским имуществом по поручению аббатства на доверительной основе (лат. in commendam). Система комменд была распространена в аббатствах по всей Европе. Епископов, по большей части, выбирали из числа каноников или пребендариев кафедральных соборов – особенно в тех областях, где подчинялись решениям Венского конкордата; так великие епархии Европы превратились в дворянские угодья. Странным исключением оказалась Англия: там епархии были большими и считались более богатыми, чем где-либо еще, за исключением Венгрии, но епископы, как правило, происходили из мелких дворян-джентри или даже из более скромных семей, прошедших непростой путь постижения науки в Оксфорде или Кембридже. Точно так же в богатых английских монастырях не было коммендаторов-мирян. Возможно, с этими характерными чертами и связан тот непревзойденный порядок, что царил в средневековой Церкви Англии.
Поэтому было бы слишком просто рассматривать конфликты, в которые вовлекались великие Церкви, только как противостояние мирян и духовенства. На самом деле они могли оказаться схватками городов с аристократами, жившими за пределами городских стен, или борьбой различных групп в правящей касте. Многое было связано с властью семьи. В границах Священной Римской империи богатство и территориальные юрисдикции, предоставленные Церковью, могли позволить княжеским родам выступать против власти императора, который с начала XV века происходил из династии Габсбургов. Виттельсбахи, одна из самых могущественных династий Германии и давние соперники Габсбургов, неустанно брали под крыло епископства на землях Баварии и Пфальца, назначая в них доверенных чиновников или младших членов семьи. В число последних входил ряд епископов в баварской епархии Пассау, которые, как оказалось, владели правом вершить суд в большинстве главных наследных австрийских владений Габсбургов и тем самым немало помогли Виттельсбахам, позволив тем влиять на ход различных дел за пределами их земель [51]. Была и еще одна великая немецкая династия, Гогенцоллерны (много позже ставшие заклятыми врагами Габсбургов). В конце XV века, когда владения Гогенцоллернов расширялись, Альбрехт Ахилл Бранденбургский, говоря об одной из меньших епархий во владениях их рода, заметил: «Какое нам дело до того, что существует епископ Любуша, и до того, кто он такой, до тех пор, пока он добр, честен и полезен для поместья лорда и его земель? Ведь в любом случае, по нраву ему это или нет, он должен делать все, что угодно маркграфу Бранденбургскому, проявляя разумную осторожность, если дело хоть как-то касается маркграфа и его владений». И епископ Любуша должен был понимать, что верность маркграфу Бранденбурга превыше любой другой, в том числе и верности императору, который вмешивается не в свои дела, – а возможно, даже и самому папе римскому [52].
Имперские вольные города поступили верно, когда решили не закрывать глаза на ужасный пример Майнца, Вюрцбурга или Магдебурга и приняли меры для того, чтобы не допустить господства церковника-аристократа. Нюрнберг особенно старательно рвал связи со своим епископом (у которого, к счастью для города, была кафедральная церковь в Бамберге). Горожане добились иммунитета от епископского суда, и к 1480-м годам епископ сетовал на то, что город не желает пребывать под его властью и подчиняться ему и его капитулу в духовных вопросах. Городской совет не растерялся, поставил в мужских и женских монастырях Нюрнберга своих настоятелей и приобрел право самостоятельно распределять бенефиции для двух главных приходских церквей. Это стоило очень дорого, да и сам триумф выразился в еще более неумеренном украшательстве церквей (см. илл. 6), но деньги были потрачены не зря: еще до того, как появился хоть какой-то намек на бурный рост лютеранства, Нюрнберг уже руководил своими церковными учреждениями [53]. Городские власти Аугсбурга, воспользовавшись своими огромными богатствами, накопленными в позднем Средневековье за счет ключевого положения города в торговле всей Центральной Европы, лишили епископа как обширных привилегий, так и права вершить правосудие, даже несмотря на то, что в городе с древних времен был собор. К XV веку сменявшие друг друга епископы осознали, что их положение безнадежно, и решили устроить альтернативную штаб-квартиру в маленьком городке под названием Диллинген в тридцати километрах к западу от Дуная [54].
К концу XV века швейцарские города разорвали все реальные связи с императором и поэтому, в отличие от Нюрнберга или Аугсбурга, не могли рассчитывать на имперские привилегии. Но и они, прибегнув к помощи своих непрестанно возрастающих богатств, купили себе путь к власти над местными церквями. В Цюрихе весьма удобным оказалось то, что епархиальный епископ находился далеко, в Констанце. Власть в городе перешла в руки богатых гильдий, а они не собирались позволять церковным властям вмешиваться в их жизнь – и безжалостно отбирали юрисдикцию у благородных насельниц некогда могущественного имперского монастыря Фраумюнстер, пока бенедиктинская обитель не утратила влияния на город. Тем временем ликующие гильдии щедро дарили свою благосклонность главной коллегиальной церкви города, собору Гросмюнстер («Великому кафедральному собору»), возведенному в честь святого Феликса и святой Регулы. Да, не просто так гигантская статуя императора Карла Великого смотрела с южной башни собора Гросмюнстер на тонкий шпиль церкви Фраумюнстер, расположенной на дальнем берегу реки Лиммат: торговое содружество в Цюрихе решительно превзошло аристократическую императорскую церковь (см. илл. 4).
Те случаи, когда Содружество, в лице городов или благородных семей, аннексировало владения Церкви, историки-медиевисты иногда склонны расценивать как злоупотребления, совершаемые внутри самой системы, и, конечно, мы отметили уже немало таких. Однако эти интервенции не обязательно использовались для поддержки эгоистичной власти. Светские правители могли оказаться настоящими идеалистами – и новая власть, обретенная ими в Церкви, способствовала продвижению их представлений о благочестии общества. В 1452 году харизматичный проповедник Иоанн Капистранский, францисканец-обсервант, путешествовал по Тюрингии в рамках продолжительной кампании, призванной вдохновить Центральную Европу на борьбу с гуситами. Его попытка не увенчалась особым успехом. Но правитель этих областей, герцог Вильгельм III, обратил волнение, вызванное усилиями Иоанна, себе на пользу, и издал указы о том, какой должна быть нравственность в его владениях, а также провел реформы у местных монахов-августинцев, вернув их к обетам суровой бедности. При этом он не просто положил полученные доходы в свой карман, а направил их на совершение церковных богослужений и на благо монашеских общин, отчаянно нуждавшихся в деньгах [55]. Мы уже отмечали (с. 49), как братья и сестры, вошедшие в «Братство общей жизни», заботились о том, чтобы их общины находились в попечении городских правителей, а не Церкви; таким был вотум доверия со стороны тех представителей европейского общества, которые проявляли наиболее сильную приверженность к религии. Действия, направленные на то, чтобы отобрать у Церкви право управлять школами и больницами или на создание проповеднических кафедр, оплачиваемых из общественных фондов, были обычным явлением в процветающих городах Центральной Европы, таких как Нюрнберг или крупные города Швейцарии. Впрочем, если в той или иной местности складывались особые условия, благодаря которым люди, имевшие контроль над Церковью, могли оказать ей содействие, то даже в далекой глубинке они охотно пользовались своей властью. На востоке Швейцарии, в беднейших горных долинах кантона Граубюнден, местные общины были совершенно свободны от влияния церковных властей или аристократии, поэтому считали, что даже с их скудными ресурсами стоит расщедриться на выплату жалованья духовенству и на обеспечение новых приходов и церквей постоянным доходом. Естественно, они сохраняли власть над новыми активами общины, и когда пришла Реформация, местные жители сами решали, кому присягнуть на верность [56].
Поэтому еще задолго до потрясений Реформации во многих областях Центральной Европы постепенно возникали церкви под местным управлением, Landeskirchen. Такому развитию событий способствовало и то, что именно местный магистрат нес ответственность за исполнение главной роли в жизни Церкви; эту предпосылку легко найти в катехизисах (простых изложениях доктрин), по которым учили прихожан в их церквях, стремясь к тому, чтобы люди просто усвоили идею из текста и не особо о ней задумывались. В итоге появился местный вариант концилиаризма; впрочем, при желании в нем можно было усмотреть спокойное возвращение к равновесию сил, которое существовало в Церкви еще до революции, устроенной папой Григорием VII в XI–XII веках. Князья и городские советы похвалялись тем, что в своих собственных юрисдикциях они сами были папой римским: в конце концов, князь был отцом своих земель (Landesvater) [57]. И поскольку в позднем Средневековье местные светские правители в Центральной Европе отбирали у служителей Церкви все больше власти и ответственности, неудивительно, что в 1520-х годах первые реформисты, желавшие новых преобразований в Церкви, обратились не к епископам и не к аббатам, а именно к князьям – и точно так же нет ничего странного в том, что Реформация, по большей части, по мере своего развития все так же исходила из предпосылки, согласно которой благочестивый князь в силу самой своей сути был вершителем религиозной революции.
И все же следует помнить, что этот захват власти никоим образом не был сознательным проявлением непокорности папе. Не все правители, желавшие служить обществу, отвернулись в дни Реформации от послушания Риму, даже если прежде беспокойство о Церкви не раз заставляло их вступать в конфликт с теми, кто входил в церковную иерархию. Так, в 1513 году Георг, герцог Саксонский, прямо заявил, что Церковь – уже не Невеста Христова, а «зловонный разложившийся труп», и был готов представить имперскому рейхстагу, проходившему в Вормсе в 1521 году, длинные перечни жалоб на церковных чиновников, передаваемые в его семье из поколения в поколение [58]. Но на том же рейхстаге Георг был настолько потрясен поведением Мартина Лютера (см. гл. 3, с. 171), что в дальнейшем занял сторону консерваторов и стал одним из самых яростных противников последнего. Реформация касалась не только юрисдикций и даже не только того, как лучше преобразить Церковь: такие ссоры случались раньше, и пусть они нанесли немало увечий, раны уже успели зажить. А в основе нынешнего спора лежали гораздо более глубокие идеи, и из-за этого он длился дольше, чем любые другие конфликты, происходившие после григорианской революции. И чтобы понять, в чем эти идеи заключались, нам необходимо увидеть новые страхи и надежды, господствующие в христианском мире, – те страхи и надежды, о которых, должно быть, прекрасно знал в своей молодости, пришедшейся на рубеж XV–XVI столетий, герцог Георг.