bannerbannerbanner
Реформация. Полная история протестантизма

Диармайд Маккалох
Реформация. Полная история протестантизма

Полная версия

Причины этого неясны; возможно, так нашла свое воплощение та особая тревога о мертвых, которую эти атлантические культуры унаследовали еще из дохристианской религии. А может быть, таким оказался побочный продукт культуры взаимных даров, на которой строилось раннесредневековое германское общество: молитва духовенства стала частью системы обмена «необходимым великодушием» [8]. Но сколь бы много правдоподобных объяснений мы ни нашли, есть веские доказательства обратного. Если прочесть подробные описания Чистилища, которые оставил нам в XIV веке Данте Алигьери в своем шедевре, «Божественной комедии», то мы вполне можем предположить, что южане интересовались Чистилищем, – но, похоже, тот восторг, с которым итальянцы приняли великую поэму, никаких действий не повлек и раскошелиться их не заставил. Это прослеживается в завещаниях времен позднего Средневековья, которые дают нам редкую возможность узнать о тысячах людей, на протяжении веков встречавших смерть лицом к лицу, и уловить хотя бы эхо чувств, владевших ими. На севере составители завещаний делали невероятно щедрые пожертвования на Мессы для умерших – важный элемент «индустрии Чистилища». В Германии денежный поток, направляемый на такие Мессы, с 1450 года стал полноводной рекой и не оскудевал до тех пор, пока в 1520-х годах весть Лютера не сокрушила всю систему [9]. В Испании и Италии такой встревоженности мы не увидим; более того, ряд исследований, проведенных на местах, наводит на мысль о том, что там подобным стали заниматься только в XVI веке католические священники, проводившие «Контрреформацию», – тогда-то и возникло благочестие, подобное тому, какое устраняли протестанты в большей части Северной Европы [10].

Другая важная черта, отличающая север и юг, была отмечена в исследовании множества книг, изданных для духовенства как образец проповедей о покаянии. Эти книги хорошо продавались по всей Европе в XV веке: верующие особенно требовали проповедей в дни Великого поста и ожидали, что духовенство будет побуждать их к правильной исповеди. Однако в Северной и Южной Европе бестселлерами становились разные книги: пусть и те и другие повествуют о покаянии, акценты в них совершенно различны. На севере в центре внимания проповедника – сами кающиеся, непрестанная необходимость в покаянии, важность истинного раскаяния и радость от исповеди; исповедник исполняет роль судьи, оценивающего искренность этого трудного дела. На юге больше внимания уделено роли священника – в нем видят врача или посредника благодати в отпущении греха, и проповедник не настолько обеспокоен тем, чтобы побуждать мирян к активным действиям [11].

Значение этого контраста вот в чем. Вера севера, средоточием которой было Чистилище, воспитывала такое отношение к спасению души, когда грешник искупал свой грех, возмещая его добрыми делами: одно, за ним другое, третье, и так, благодаря заслугам, можно было сократить срок пребывания в Чистилище. Иными словами, для своего спасения можно было что-то сделать – и именно на эту доктрину с 1517 года так ополчился Мартин Лютер. Возможно, именно разница в том, как относились к спасению души в Северной и Южной Европе, покажет, почему та критика, с которой Лютер обрушился на некоторые особо возмутительные проявления «душевно-молитвенной индустрии», оказала на севере гораздо больший эффект, чем на юге. Лютер говорил европейцам Севера, что те богослужения, обряды и молитвы, которые приносили им глубочайшую радость, и те пути, которые, по уверениям духовенства, вели к спасению и облегчали путь к нему, были всего лишь уловками, игрой на доверии. А в странах Средиземноморья, где «индустрии Чистилища» уделяли не так много внимания, эта весть особого интереса не вызвала и никому не показалась важной.

Впрочем, даже в Северной Европе религиозная жизнь была далека от единообразия. В разных местах чувства и рвение, заставлявшие людей вовлекаться в систему, проявлялись с разной силой. Ральф Хоулбрук, изучив сотни английских завещаний эпохи позднего Средневековья, выяснил, что в Норфолке очень многие оставляли деньги тем гильдиям или братствам, которые непрестанно молились за умерших и совершали Мессы ради них; и напротив, подобного почти никто не делал в Бакингемшире или Беркшире (где были так сильны лолларды, что у местных, вероятно, сами собой возникали сомнения во всей «индустрии Чистилища»). А может, люди просто устали от постоянных дел, которых требовала старая система, и были только рады новой вести, гласившей, что все изменилось. Исследования, проведенные в Йорке, Солсбери и Восточной Англии (в Норфолке и Суффолке), очень далеких друг от друга, показали, что в 1510-х и 1520-х годах число гильдий заметно сократилось, а в Восточной Англии, где традиции соблюдались ревностнее всего, к началу XVI века уже, по всей видимости, завершились самые важные проекты, связанные со строительством церквей [12].

К слову, не следует недооценивать европейцев-мирян. Они прекрасно могли думать своей головой, особенно о смерти, которая касалась каждого и о которой каждый, вероятно, имел свое мнение. И привлекать идею о живучести язычников в данном случае совершенно незачем: массовая христианизация Европы шла пусть и постепенно, но непреклонно, с VI по XIV век. Как показывает наиболее адекватный недавний обзор, даже в Литве, на восточной окраине Европы, где нехристианская религия, поддерживаемая официально, прекратила существовать только в 1386 году, дохристианское содержание народных верований и религиозных традиций очень фрагментарно: самые распространенные и устойчивые обычаи в Северной Европе, скажем, разжигание костров ветками рябины в Майский праздник, не имели четкой связи с представлениями о загробной жизни [13]. Обычные люди просто делали свои выводы о мире мертвых, так что, как мы еще увидим в главе 13 (с. 645–646), даже религия, которой следовали те, кто считал себя ортодоксами, не обязательно совпадала с официальной.

Миряне на молитве

Несмотря на все эти сложности и оговорки, молитва, объединяя религии позднего Средневековья, играла великую роль, а высшей и самой влиятельной формой молитвы являлась Месса. Молиться должны были не только духовные лица, предстоящие на Мессе, но и миряне. В этом видели путь, позволявший приблизиться к Богу и по возможности склонить Его к иному мнению (хотя официальная Церковь пришла бы в ужас, если бы подобную идею выразили слишком откровенно). В этом смысле молитву можно было сравнить с прошением, обращенным к монарху или церковному иерарху с надеждой на некий исход. Главные институты, предназначенные для этого как на юге Европы, так и в ее северных краях, одержимых смертью и всем, что с ней связано, назывались гильдиями, братствами, сестричествами и содружествами. Суть у них была одной, разнились только описания. Люди вступали в них по доброй воле, приносили обеты, платили взносы, занимались общими делами и преследовали общие цели. Порой эти цели могли ограничиваться торговлей и коммерцией, но почти во всех организациях подобного рода, за редким исключением, молились за своих. Гильдия, особенно в Северной Европе, могла выстроить капеллу с алтарями даже в приходской церкви и совершать Мессы там. У гильдий, неотъемлемых проводников религии позднего Средневековья, был важный аспект: ими управляли миряне, платившие духовенству – вопреки искаженному представлению протестантов, полагавших, что средневековой Церковью распоряжались только священники. И более того, из-за Реформации простые миряне утратили контроль над своими церквями именно потому, что в протестантских странах, помимо прочего, совершенно исчезли гильдии.

В деятельности гильдий отражалось то, что волновало мирян, и то, что требовалось именно мирянам, а не церковной иерархии. Поэтому обряды и богослужения, совершаемые в них и свидетельствующие о религиозном рвении, столь привлекательном для мирян, порой тревожили духовенство. Многие гильдии были связаны с движением флагеллантов, посредством которого западные европейцы (особенно после «черной смерти») стремились умилостивить Бога, устраивая торжественные процессии и на глазах у всего народа избивая и себя, и друг друга. Когда волнение, порождаемое шествиями флагеллантов, достигло апогея, появилась другая форма очищения: жестокие и кровавые нападения на евреев – видимо, предполагалось, что евреи навлекли на себя божественный гнев, посмев очернить христианский мир своим кощунственным и оскверняющим присутствием. А вот частая связь гильдий и добрых дел, направленных на благо общества, явно оказалась более созидательной, и особенно она проявилась во все более могущественных и богатых содружествах Северной и Центральной Италии. Здесь с конца XV века весьма озаботились благотворительностью и достижением благополучия, хотя прежняя преданность обществу не ослабла и для решения разных проблем создавались разные группы. Например, в Болонье система госпиталей поддерживалась благодаря мощной структуре гильдий и двум различным видам братств, сложившихся в XV веке: то были «прославляющие братства» (Laudesi), в которые входили жители определенных городских областей, а также Disciplinati или Battuli, продолжавшие традицию бичевания и принимавшие к себе людей без столь строгих требований. Помимо этого, небольшие и скрытные группы, Stretta, уделяли внимание духовному самоанализу и созерцанию, но любой желающий вполне мог вступить в несколько групп – и так чаще всего и случалось [14].

Система братств в Италии прославилась и тем, что преодолела разрыв мирян и духовенства. В Италии, в отличие от Северной Европы, миряне в своей риторике почти не проявляли недовольства духовными лицами, и особую роль в этом сыграло то, сколь характерно развивалась система итальянских братств. В 1497 году в Генуе возникло религиозное братство – Ораторий. Его основал мирянин Этторе Вернацца, на которого во многом повлияла духовная связь с аристократкой Екатериной Адорно, приверженкой мистицизма; ее волновали и ревностное совершение Евхаристии, и утешение и помощь, оказываемые больным. Ораторий воплотил в себе оба этих стремления. В нем духовенство и миряне проводили религиозные обряды и заботились о заболевших, особенно о тех, кто страдал от ужасного недуга – сифилиса, который впервые появился в 1490-х годах (гл. 15, с. 700–704). Отчасти с заботой о больных было связано и вызволение аристократов, испытывавших финансовые или иные трудности, из их бед – такая характерно итальянская благотворительность стала заметной чертой в различных ораториях, созданных в других городах по образцу генуэзского; поздний, но очень важный пример – Ораторий божественной любви, основанный в Риме примерно в 1517 году. Некоторые из влиятельных лиц, благодаря которым Итальянская Церковь сумела выдержать натиск Реформации и восстановиться, воспитали свое деятельное благочестие именно в ораториях, и этим людям, помимо прочего, предстояло сыграть свою роль в обновлении различных религиозных орденов (см. гл. 5, с. 267–268).

 

Для мирян, желавших преодолеть преграду, которая отделяла их от божественного, был и другой путь: совершение паломничеств к священным местам или святыням для вознесения молитв в самой благоприятной и располагающей обстановке. И здесь любой мирянин мог сравниться в религиозном рвении с любым священником. Подобно Мессе, культ святых и святынь представлял собой встречу духовного и материального: святой, несомненно взошедший на небеса, поддерживал особенно тесную связь с определенным местом на земле и тем самым придавал этому месту святость. Иногда это совершалось благодаря реликвии, скажем, через скелет святого или какую-нибудь вещь, которой он некогда владел, или просто через связь со святым источником или когда-то произошедшим здесь чудом. Но при этом все, связанное с Девой Марией, Матерью Божьей, воспринималось иначе. У нее не могло быть никаких телесных реликвий – довольно рано и Восточная, и Западная Церкви решили, что она перешла на Небеса, удостоившись особой чести и не испытав при смерти естественных телесных мук. Примечательно, что Запад осознанно превратил эту религиозную идею в точно выраженную доктрину – догмат о телесном взятии Пресвятой Девы в небесную славу. И хотя алтари, посвященные Деве Марии, стали обычным явлением по всей Европе, особенно там, где было немного местных святых, их средоточиями оказывались не телесные реликвии (если не считать различных предметов одежды и поразительно многочисленных образцов материнского молока), а статуи, изображавшие Деву. В двух известных случаях, в английском Уолсингеме и итальянском Лорето, зашли еще дальше – там показывали точную копию или перенесенную реконструкцию Святого Дома, в котором вырос в Назарете младенец Христос; обе эти святыни вызвали в XV веке сенсацию – возможно, так отразился новый интерес к восприятию семейной жизни в контексте Церкви.

Паломнические пути, ставшие знаменитыми в XI–XII веках, по-прежнему объединяли Европу по морю и суше. В юго-западных английских графствах отправной точкой служил Бристоль: оттуда люди уплывали к святыне апостола Иакова – в город Сантьяго-де-Компостела, который располагался недалеко от испанского атлантического побережья. Корабли, отходящие из Бристоля, преодолевали путь всего за пять дней, и стоило плавание вдвое меньше, чем двухнедельное путешествие по суше. Кроме того, паломники, отплывающие из порта, могли принять участие в особой службе во имя святого Иакова, проходившей в приходской церкви в центре Бристоля, или в литургии, которую совершали в бенедиктинском монастыре святого Иакова в бристольском пригороде [15]. Но по Европе могла распространяться весть и о других святых, далеко не столь знаменитых. В 1488 году, когда в швейцарском Цуге, расположенном неподалеку от Цюриха, по другую сторону гор, потребовалась реликвия для новой церкви святого Освальда, англосаксонского короля, общественный совет знал, куда отправить послание с просьбой, в далекий Питерборо в Восточной Англии [16].

Хотя некоторые святыни, такие как Сантьяго-де-Компостела, неизменно влекли к себе людей, публика была довольно пристрастной и легко увлекалась новой модой, отвечавшей ее потребностям или заботам, о чем свидетельствует рост популярности Уолсингема и Лорето. В Ирландии XV века было много священных источников, и если паломники переставали ходить к одним, то непременно находились другие; в то же время рост паломничеств в Уэльсе, возможно, был вызван тем, что люди искали утешения в бедах после неудачных восстаний против англичан [17]. Подлинность святынь временами подвергали сомнению. Особенно много разногласий порождал чудом сохранившийся культ Святой Крови Иисуса, а о ряде реликвий ожесточенно спорили скептики и верующие как среди духовенства, так и среди благочестивых мирян. Успех или крушение культа определялись одним: потребительским спросом. В Англии XIII века попытки Генриха III укрепить династию Плантагенетов, выставив «кровавую реликвию» в Вестминстерском аббатстве, быстро обернулись постыдным фиаско. А вот в саксонском Бад-Вильснаке толпы паломников, стекавшихся к святыне Крови Христовой, и слышать не хотели о сомнениях, высказанных и церковными иерархами, и комиссией, которую учредил в 1405 году Збинко, архиепископ Пражский; верующие были стойки в вере – еще бы, ведь вотум доверия реликвии выразили другие епископы и сам папа римский! В английском аббатстве Хейлс монахи, хранившие очередную «пробирку с кровью», в XV–XVI веках издавали истории о том, как сверхъестественная кара постигала приходское духовенство и простых мирян, не уверовавших в их реликвию, – верный знак того, что таких людей было много [18].

На столь конкурентном рынке религиозного рвения после долгих лет безвестности мог рождаться культ, вдохновленный каким-то событием или харизматической фигурой. Особенно впечатляющий пример был явлен в 1476 году во Франконии, в Никласхаузене, где пастух Ганс Бём, талантливый барабанщик и прирожденный шоумен, вдруг ощутил себя мессией и, собрав огромную толпу, повел ее к святыне Девы Марии. В то время в Германии происходили великие социальные и политические потрясения; Бём решил сыграть на своей харизме и провозгласить о преображении общества, и это был крайний пример того, как благочестие мирян могло выйти за пределы тех границ, в которых его желала видеть официальная Церковь. Естественно, Бём, несмотря на ревностную преданность Мадонне, окончил свои дни на костре по воле местного епископа. А в 1519 году вспышка массовой религиозной истерии, на этот раз связанная с поднявшейся волной антисемитизма, произошла в Регенсбурге: проповедник собора (по иронии судьбы им оказался будущий радикал Бальтазар Губмайер, с которым мы еще встретимся при других обстоятельствах) вдохновил толпу на разрушение городской синагоги, и Пресвятая Дева исцелила работника, задавленного обломками. Считается, что всего за месяц после возведения импровизированного святилища-капеллы культ «Прекрасной Марии» привлек 50 000 паломников; как мы еще увидим, это привело в ярость Мартина Лютера (гл. 3, с. 182).

Верующие полагали, что небеса, подобно обществу, в котором жили они сами, точно так же разделены на сословия. Среди небесных служителей Бога, ангелов, имелись чины, а среди святых – степени достопочтения («достопочтенными» своих достойных представителей называло и светское общество). Местные святые становились символами, выражавшими патриотизм общества, и простые люди Норфолка платили за то, чтобы на алтарных преградах их приходских церквей изображали святых Восточной Англии. Впрочем, в завещаниях святые почти не упоминались – в своей последней воле люди желали, чтобы их заступниками перед Богом стали более «космополитичные» обитатели небес. Такое же отсутствие местных святых отмечено в завещаниях Кингстон-апон-Халла, порта, расположенного намного дальше, на восточном побережье Англии [19]. Мария, мать Христа, в представлении людей, живших в XV столетии, становилась невероятно влиятельной, и многие верили, что к ней, главной заступнице перед Христом, в свою очередь, должен обращаться тот, кто мог бы ходатайствовать перед нею самой, – а кто мог сделать это лучше ее матери, леди Анны? (В Библии имя не упоминалось.) Так из культа Марии родился культ святой Анны, во имя которой в позднем Средневековье освящали множество церквей и капелл, и именно святая Анна, как мы увидим, сыграла решающую роль в жизни Мартина Лютера (гл. 3, с. 153) [20].

Для многих средоточием религиозной жизни становились страдания и смерть Христа. Но созданию святых мест это совершенно не мешало. Екатерина Арагонская возвела к северу от Лондона «гору» Христова распятия (Голгофский холм), чтобы поощрить религиозное влечение народа к теме Страстей; впрочем, вскоре и начинание королевы, и уже процветавший культ были вырваны с корнем – об этом позаботился ее муж, король Генрих, разрушавший английские святыни: холм срыли и поставили на его месте ветряную мельницу [21]. Внимание к страдающему Христу было частью нового познания его подлинно человеческой природы: во искупление людского греха он перенес самую страшную телесную и душевную боль, какую только можно измыслить. Со времени своего основания в XIII веке нищенствующий монашеский орден францисканцев, проповедуя об Иисусе, придавал особое значение именно его человечности. Святой Бонавентура, один из самых прославляемых богословов, проповедников и мистиков того времени, оставил нам яркие строки о своем видении, в котором он спал рядом с распятым Христом. Образ Бога, сопричастного человеческим страданиям, во многом утешил поколение, израненное «черной смертью», и оставил в духовности позднего Средневековья неизгладимый след. Прежде в искусстве подчеркивалась божественность Христа. Он был царем-победителем, поэтому даже на Кресте его изображали в короне, как владыку, который «правит и торжествует с древа», как гласит гимн VI века Vexilla Regis prodeunt («Идут вперед знамена царские»). Теперь он стал прежде всего человеком – распятым, избитым, измученным.

Поразительное воплощение этой наивысшей агонии – распятый Христос в центре запрестольного образа, созданного в 1512 году немецким художником Маттиасом Грюневальдом для монахов-антонитов в Изенгейме. Должно быть, обезображенная, окровавленная фигура на изенгеймском алтаре рождала мучительный отклик в сердцах изуродованных насельников монастырской больницы, многие из которых стали жертвами страшного зла, пришедшего в Европу – сифилиса. И пока верующие созерцали такие образы, где их Бог представал сопричастным их жесточайшим страданиям, возникало новое религиозное рвение, устремление к Христу – к его ранам или просто к его имени. Этому с 1420-х годов способствовал популярнейший итальянский проповедник-францисканец Бернардин Сиенский. Но вскоре подобные практики охватили и Северную Европу. К ним благосклонно относилась мать Генриха VII, леди Маргарет Бофорт, убедившая папу римского провозгласить ее покровительницей почитания Имени Иисуса в Англии; щедро расточая деньги на основание кембриджских колледжей, она позаботилась о том, чтобы два из них были названы Колледжем Иисуса и Колледжем Христа. По примеру, поданному королевой, английские церкви в позднем Средневековье часто украшались буквами «IHS», сокращением от имени Иисуса. Сосредоточение на Христе, характерное для благочестия в позднем Средневековье, в дальнейшем стало сердцем протестантской религиозной революции [22].

Человек-Христос должен иметь человеческую мать, из плоти которой он был «вырезан» при рождении, – такой поразительный образ явил в XV веке Бернардин Сиенский. Но слова о грубой, телесной человеческой природе, помимо прочего, были призваны привлечь внимание к чуду таинства Мессы, поскольку именно во плоти Девы Марии, как говорил Бернардин, «заключена вся слава и все могущество таинств Церкви Божьей». Его наставления задали тон проповедям о Пресвятой Деве, прославлявшим женственность во всем ее очаровании и во всей ее опасной силе. Мария представала коварной авантюристкой, которая ради спасения человечества (столь поразительно адаптировал библейскую Песнь Песней Бернардин) «соблазнила, обманула и, я бы даже сказал, ранила Бога, не знаю, какими ласками и обещаниями». А современник Бернардина, монах-доминиканец Гийом Пепин, решил подойти к образу Девы Марии иначе: он представил ее искусным юристом и сказал, что Дева откровенно унизила Дьявола, вчинившего человечеству иск [23].

Впрочем, этот прагматичный образ находчивой активистки сопровождался прославлением космической роли Девы Марии. Одни проповедники говорили, что в тот миг, когда Христос умер на Кресте, вся оставшаяся вера человечества сосредоточилась только в ее недрогнувшей вере. Другие, пытаясь совместить образ Пресвятой Девы и представления апостола Павла (говорившего о Христе как о главе Церкви, а о христианах – как о теле Церкви), описывали Марию как шею Церкви [24]. Такая двойственность, которая выражалась в приверженности Пресвятой Девы к земным делам и в ее роли в драме искупления, вызвала ожесточенные споры о том, была ли Дева (в отличие от остального человечества) зачата без греха – или же она, зачатая в обычном плотском грехе, была немедленно одарена благодатью, позволившей ей избежать совершения личного греха. Возможно, различие покажется едва уловимым, но оно очень много значило для воинствующих сторон: и те и другие хотели почтить Деву и в то же время не отступить от истинных воззрений на человеческий грех. Францисканцы (помимо Бонавентуры) отстаивали идею непорочного зачатия; доминиканцы, вслед за своим величайшим богословом Фомой Аквинским, эту идею презирали, и средневековая Церковь так и не решила проблему, даже когда в XV веке Сикст IV, папа римский, в своих официальных заявлениях склонился в пользу первых – в конце концов, он сам был францисканцем.

 

В подобных спорах мы видим восхитительное смешение научных аргументов и жажды уверенности в спасении, испытываемой простым народом. Порой на первый план выходил сложный университетский язык, а в других случаях ученых затмевали обычные христиане, желавшие выразить свое стремление к божественной благодати и свои отчаянные поиски любви Божьей – через Мессу, через Крест, через образ Матери, кормящей сына грудью или горько плачущей над его распятым телом. Примерно с начала XV века мирянам стали давать освященные на Мессе облатки чаще, чем было принято на протяжении тысячелетия; этому, в частности, способствовали труды Жана Жерсона, великого французского богослова и ведущего академика. Другие считали, что столь частое причастие станет угрозой для благоговейного чувства и предпочитали причащаться, как и раньше, только раз в год, а прежде всего стремились обрести милость Божью в общих и частных молитвах. Если взглянуть на то, в какой мере это затронуло общую литургию, то предполагают, что за полвека, прошедшие с 1450 года, в любой крупной церкви в Англии к общим богослужениям добавились в среднем три новых торжества [25]. Миряне требовали от духовенства все более подробных рассказов об их Спасителе и о его Матери, о которой библейские повествования поведали так немного, – мы уже отмечали, что даже имя ее матери пришлось искать в других источниках. Духовенство, в свою очередь, сделало все возможное, чтобы заполнить пустоту своей проповедью, в чем помогали назидательные легенды, расширившие библейские нарративы. А кроме того, служители Церкви поощряли простых мирян обращаться к своему воображению – конечно же, только частным образом и в рамках одобренных молитв.

Преобладавшей формой выражения набожности у мирян в XV веке был интроспективный, связанный с глубокими переживаниями и основанный на творческом воображении способ обращения к Богу, известный как «новое благочестие» (Devotio Moderna). У этого пути была ярчайшая отличительная черта: к вершинам (и глубинам) впечатлений, которые он даровал, могли стремиться – точно так же, как к совершению паломничеств – и миряне, и духовенство. Один из первых великих приверженцев «нового благочестия», голландский богослов XIV века Герт Гроте, был простым диаконом. Некоторое время он провел в картезианском монастыре недалеко от Арнема, а потом отправился с проповедью по Нидерландам и основал свою неформальную общину в родном Девентере. После смерти Гроте эта группа приняла облик религиозного ордена, «Братства общей жизни». Орден широко распространился в Центральной Европе; в него входили фигуры такого масштаба, как писатель-мистик Фома Кемпийский, философ и богослов Габриэль Биль и будущий папа Адриан VI.

Впрочем, движение Devotio Moderna никогда не было исключительно церковным. Даже официально организованное «Братство» отговаривало прихожан принимать духовный сан, и при этом передало свои сестричества и ряд общин под управление местных городских корпораций, а не церковных властей [26]. Примечательно, что супружеские пары и, конечно же, их дети могли на равных правах вести эту набожную жизнь. Этос «нового благочестия» проник в умы тех, кто относился к своей религии серьезно. Он открывал для мирян путь к развитию личности, прежде доступный лишь представителям духовенства – которым, как полагали, было намного проще достичь вершин, – и предоставлял им план действий, позволяющий упорядочить помыслы и жизнь и кратко выраженный в названии прославленного религиозного трактата Фомы Кемпийского «О подражании Христу». И хотя заявления о подобном могли смутить и даже внушить страх, но ревностному поиску путей, позволявших приблизиться ко Христу, содействовали всевозможные проявления благочестивой жизни. Этот поиск не ограничивался верой, предназначенной только для тех, кто был умен или красноречив.

И вот пример. Монашеский орден святой Бригитты был основан в XIV веке шведской аристократкой, которая, помимо прочего, прославилась как мистик. К ордену благоволили знатные друзья Бригитты по всей Северной Европе. Со временем он стал олицетворением набожности позднего Средневековья в ее особой форме – самой ревностной, самой сложной и наиболее щедро спонсируемой, – а его духовность стала частью движения Devotio Moderna. Однако орден, желавший обогатить веру христианского мира, учитывал молитвенные устремления любых мирян – и богачей, и бедняков, и мудрецов, и простых людей. И в роскошном Сионском аббатстве, которое Генрих V основал неподалеку от главного дворца английской монархии, были созданы «Пятнадцать молитв святой Бригитты» – для неограниченного круга лиц. В этих молитвах (с характерным для позднего Средневековья восклицанием «О, Иисус!») мы увидим множество тем, о которых уже говорили: страстное желание ощутить сопричастность к страдающему Христу, восторженное отношение, вызванное точными и сложными числами, и уверенность в том, что личная молитва повлечет за собой конкретный исход. Молитвенная практика строилась на систематическом использовании материального объекта – набора из пяти бусинок, прообраза будущего розария (см. гл. 7, с. 387). Каждая бусинка напоминала о том или ином аспекте Страстей Христовых, а каждый аспект связывался с английским стихотворением из тридцати трех слов (по числу лет, проведенных Иисусом на земле). Тому, кто возносил молитву, предстояло размышлять о тайнах Страстей, а кроме того, в течение года ежедневно по пятнадцать раз повторять молитвы «Отче наш» и «Радуйся, Мария». Это позволяло душе освободиться из Чистилища на 5475 лет раньше: чтобы выйти на такую цифру, следовало умножить 365, количество дней в году, на 15 – ведь именно столько раз каждый день произносилась молитва. «Издательские рекламы», приложенные к молитвеннику, обещали, что такая молитва, помимо прочего, позволит освободить из Чистилища пятнадцать умерших родственников, обратить пятнадцать живых грешников на путь истинный и поддержать еще пятнадцать родственников в добродетели; в общем, усилия того стоили. Это был утоляющий жажду «коктейль» из многократно повторяемых молитв, успокаивающего перебора четок, альтруизма и свободных размышлений, причем верующие могли сочетать элементы как угодно, в зависимости от того, что соответствовало их способностям [27].

В том мире, поистине набожном, официальные обряды дополнялись другими, и точно так же взаимодействовали, обогащая друг друга, две теологии, формальная и неформальная. Их объединяла главная суть – святая драматургия Мессы. Неудивительно, что Николас Ридли видел в Мессе столь прочную опору старого порядка. Литургия, сердцем которой была Месса, дарила не только благо для души, но и простую радость. Немцы-христиане с нетерпением ждали пасхального утра, чтобы прославить победу Христа над адом, одержанную после того, как он, умерев на Кресте, триумфально сошел в царство дьявола и устроил там хулиганство космического размаха. В Хофе, что в Верхней Франконии, торжественная процессия с распятием по традиции выходила из церкви – и ей вдруг преграждала путь местная молодежь, наряженная как черти. После нескольких ритуальных поединков и потешной схватки, сопровождаемой шумом и хлопаньем дверей, черти бежали прочь, бросая пылающие факелы – символ адского огня – перед победоносными крестоносцами. На празднике Святого Духа в баварской епархии Айхштетт резной деревянный голубь, олицетворяющий Святого Духа, «слетал» к собравшимся через отверстие в сводчатом потолке (в больших немецких церквях это отверстие проделывали часто, как дополнительное архитектурное украшение); вслед за голубем с потолка обрушивалась вода, которую лили из ведер, и самый мокрый прихожанин на весь год становился городским Pfingstvogel («птицей Духова дня») [28]. Возможно, духовенству порой не нравились такие излишества, и кто-то предпринимал попытки их остановить, но они всего лишь доказывали, сколь неимоверно стойкой была старая религия: то, что на первый взгляд казалось непочтительностью, само по себе свидетельствовало о том, сколь сильно почти все верили в систему – и сколь глубоко они могли ей довериться. Сложности появились бы только в том случае, если бы верующие действительно задумались: а на самом ли деле Месса – опора всего – является тем, на что притязает?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76 
Рейтинг@Mail.ru