– Дай-ка руку, погадаю.
Я протянул. Он долго изучал мою ладонь, и чем дальше он вглядывался в эту карту укрощённого провидения, тем озабоченней сдвигались его державные брови, всё больше сжимая натруженную мыслями переносицу. Потом он дунул в ладонь: набрал щеками цветочного своего, цветного воздуха и дунул: ничего, кроме приятной теплоты, я не ощутил. [Серый] тяжело встал на задние лапки, вздохнул и вышел, бережно прикрыв за собой тщедушную дверь.
Вот и всё, сказал я себе. Вот и всё. Взглянул на ладонь и увидел, что она теперь беззащитная, голая, без единой морщинки, и пока моё работающее ровно безразличие методично примагничивало к себе этот бесполезный факт, дверь открылась, и, чуть сгибаясь в притолоке, снова вошёл он, в нимбе какого-то совсем нового цветочного чада.
– Совершенно забыл. Это твоё, – и он протянул что-то незначительное, совсем крошечных размеров, которое, очутившись в моей руке, оказалось обыкновенной пуговицей. Я приставил её к одной из уцелевших товарок и заметил – как странно это было обнаружить! – что рука моя дрожит. Так и есть, нижняя пуговица от моего нелепого пальтишка. Волк легонько усмехнулся и, уже прикрывая дверцу, спросил с грустной улыбкой:
– Как тебя зовут-то?
– Тимофей, – прошептал я.
– Как?
– Тимофей, – ответил я, проглотив наконец эту несносную колючку чертополоха, застрявшую в горле. – Что тут непонятного? – И повторил: Ти-мо-фей.