bannerbannerbanner
Во имя Солнца

Дарья Савицкая
Во имя Солнца

Полная версия

Пролог. Королевский Храм

Ворота в Храм открыли на рассвете, когда первый луч Солнце-бога коснулся Утреннего Зеркала – огромного витража на восточной стене Зала Божьей Славы.

В предрассветных сумерках, когда заступает на службу Утренний корпус, приходит тихое трепетание многочисленных свечей и всполохи очагов по углам. Истончаются сумерки, превращаясь в тени от тени, легкую сине-серую дымку. Наступает рассвет – и наполняется светом Утреннее Зеркало. Солнечные лучи проходят сквозь плоские тела зверей и птиц, сквозь стеклянные деревья и шпили зданий, и падают на пол залы – пёстрые, ломкие, знаменующие начало нового дня. Некоторые из них сохраняют цвет, данный им волей Солнца – и они складываются в руну Крыла, символ Утреннего братства. Его легко потерять взглядом, засмотревшись на детали витража или хитросплетение бликов, но в утренние часы, в ясную погоду, от алтаря всегда видны два крыла – горящее на витраже и отброшенное сквозь него на пол.

Днём, когда Солнце-бог воспарит от горизонта к зениту, от яркой пляски цветов на Утреннем Зеркале останется лишь лёгкое свечение, а основной поток света примет на себя Полуденное Зеркало. Самое большое и яркое, оно не украшено разнообразием тварей и птиц, и взгляд сразу приковывает к себе символ Полуденных – руна Солнца – огромное ало-злато-багровое солнце с волнистыми лучами, окружённое бледными тенями праведников, святых и жрецов. Безоружная армия миротворцев, стоящая вокруг своего господина плотным кольцом, на полу отразится сотнями светлых призраков.

Тем разительнее контраст станет вечером, когда неустанный Солнце-бог, завершая путь, коснётся Вечернего Зеркала – старейшего из Зеркал. Танцуют у самого пола на витраже фиолетовые Тени, сверкают серебряные серпы из матового стекла, свиваются в сложные орнаменты растения, и Солнце-бог, горящий наверху, украшен, как старым шрамом, полумесяцем. Через весь витраж причудливо змеятся молнии, вечное знамя воинов, и, когда закатный свет коснётся стекла, по силуэту молний проляжет последняя из трёх святых рун – руна Возмездия, в народе более известная под просторечным названием «руна Серпа».

Вечный круговорот утра, дня, вечера и богопротивной ночи, недолгого времени ненужной человеку свободы, когда творятся страшнейшие из грехов. Недаром на четвёртой стене, в Ночном Зеркале, лишь глухие осколки стеклянных звёзд на каменной кладке.

Мне ли не знать, как ужасна даже не сама ночь, а дела, что мы прячем в её мягком покрове.

Но сейчас – утро. Хохочут юные монашки Утреннего корпуса, отвлёкшиеся от своего послушания – мытья подсвечников. Ведут себя, как сущие дети, корчат рожицы. Остальные утренние к их безалаберности потрясающе благосклонны – кое-кто оборачивается на шум, но глядит без осуждения, и быстро возвращается к работе. В этом, в неестественной какой-то для грешного человека незлобивости и отсутствии строгости даже к тем, кто её заслуживает, их невероятность и их же слабость.

Я смотрю на них, тщетно пытаясь нагнать в собственную пропавшую душу того же чувства спокойной радости и покоя, не фанатичного, а мирного и богоугодного желания трудиться. Но не выходит. Глаза мои слипаются после бессонной ночи в засаде, руки изредка, как от тика, вздрагивают от понимания того, что было сделано.

А вот и ранние пташки из братского Полуденного корпуса – вышагивают от выхода к алтарю со степенностью, какую у аристократии встречаешь через раз. Мужчина с длинными рыжими волосами, у корней отросшими русым почти на палец, и женщина в жреческой гриве. Разговор их то и дело спотыкается о попадающихся на пути утренних – с каждым они пытаются успеть обменяться кивком или улыбкой. Правда, суетность оставляет полуденных, едва эти двое подходят к алтарю. Я вижу, как замедляется их твёрдая поступь. Как весёлая бодрость, отражённая на лицах, сменяется тихим благоговением. Они по очереди касаются алтаря и начинают готовить его к службе. Осторожность в движениях выдаёт в полуденных людей, совмещающих молитву про себя с простой работой. И такая спокойная уверенность от них исходит, так доверительны их взгляды на алтарь и Зеркала, будто Солнце-бог для них – живое существо, во плоти находящееся здесь же, в Зале Божьей Славы, с которым они ожидают очередной аудиенции.

Мне бы их уверенность. Мне бы подойти к алтарю, коснуться его рукой и бессловесно обсудить с Солнцем свои печали – да как подойти тому, кто, греша, продумывает план на новый грех?

Бывает ли малое зло и может ли быть оправдано соучастие больше, чем самовольное злодеяние? Виновен ли тот, кто убивал, более того, кто заманил жертву к убийце? Есть ли зло, которое Солнце-бог прощает даже тем, кто греха своего до конца не осознает и цепляется за иллюзию «это было меньшее из зол»?

Вот, к примеру, те парни из Вечернего корпуса. Судя по их неопрятному виду и выражению лиц, одновременно сонному и взбудораженному, они сегодня были на жатве. Скорее всего, в этот раз у них не получилось изгнать Тень «малой кровью», как говорят у нас в Храме, а может, одержимый сопротивлялся слишком яростно, и его случилось убить. Они не ложились спать и караулят самую первую, утреннюю службу, в слабой надежде облегчить боль от осознания, что были соучастниками убийства. Они молоды. Молодость бывает совестлива, знаю это по себе. Чёрствость к собственному греху приходит с годами.

Мне бы их смелость и уверенность в доброте Солнца, с которой они ждут начала ежеутреннего обряда и заветной минутки, чтобы подойти к полуденной жрице для разговора и отпущения грехов, а то и вовсе заверения, что их дело грехом считаться не может. Одержимый мог просто вынудить их убить себя.

Оправдывает ли меня то, что я сейчас – жертва шантажа? Или же я лишь получаю по заслугам за страшный грех прошлого?

– Да осветит твой путь Солнце, – нараспев произносит одна из монахинь Утреннего корпуса, проходя рядом.

– Да осветит! – соглашаюсь я и даже удивительно, что голос мой не дрожит и не звучит устало.

В последний раз оглянувшись на Залу Божьей Славы, я неспешно двигаюсь к выходу. Я знаю, что выгляжу непринуждённо и на меня никто не обращает внимания. Меня не назначали дежурить в этой зале, а праздным зевакам дозволено приходить и уходить когда угодно.

Навстречу мне по гулким коридорам спешат на службу монахи и Жрецы – три оттенка ряс разных корпусов смешиваются с «мирской» одеждой, которую носят занятые на рабочих послушаниях. Конечно, среди них есть и настоящие миряне – узнать их не так уж трудно. Все монахи храма крашены хной в рыжий цвет. У кого-то из волос она вымылась, у кого-то свой цвет отрос уже на пядь, а то и больше. Среди мирян же множество русых и светловолосых, иногда, как редкие семечки тмина на светлой хлебной корочке, в потоке людей мелькают темноволосые.

Я иду им наперерез, придав лицу виновато-растерянное выражение, будто мне неудобно мешать другим.

– Простите! Извините! Солнце-бога ради, дайте пройти! Да, да, доброе утро! Отойдите, пожалуйста! – бормочу я, огибая идущих навстречу мне людей. – Господин Настоятель, да осветит ваш…! – упомянутый господин Настоятель дарит мне кивок, пролетая мимо, торопясь на службу. Неожиданно, обычно он на утренние не ходит… – О, доброе утро, Слава! Доброе, Гром! Да осветит ваш путь Солнце и дайте мне пройти!

Максимум раздражения, какой я получаю – недовольный вздох какой-то важничающей женщины из мирян да пару надменных взглядов от наиболее юных и нетерпимых представителей Полуденного корпуса.

Идеально. Меня видела целая куча народу, но конечно же, и десятая доля из них не вспомнит, в какую сторону меня несло и подтвердит в случае нужды моё «присутствие» на службе.

Выскочив на лестницу и отдышавшись, я бегу вниз, держась левой стены, чтобы не сталкиваться с последними из идущих на службу.

Ящик находится там же, где был оставлен. Под скамьёй у входа в Львиную залу, сейчас пустующую.

Плечи мои и руки ноют после дурацкой ночной засады, а ящик, с которым мне уже случилось побегать по лестницам в обнимку, кажется неоправданно тяжёлым. Первые несколько метров я просто толкаю его ногами, ленясь поднимать, всё равно никто не видит. Но поднять приходится – он неприятно и громко скрипит о неровности пола, привлекая ненужное внимание.

Подхватив ящик на руки, я почти бегом кидаюсь к выходу из Королевского Храма.

Люди, попадающиеся мне на пути, либо заняты делом и не оборачиваются на звук шагов, либо идут мне навстречу и быстро разминаются, толком не приглядываясь, что я там тащу. Ящик в моих руках слишком обычен, чтобы привлечь внимание. Там можно переносить почти всё – например, запас писчих принадлежностей родному корпусу, или объедки со стола старших Жрецов, припрятанные для подкормки свиней, собак и однорунных монахов, которые в еде немногим переборчивее первых. В принципе, в таком ящике мне даже как-то раз пришлось выносить из Храма кошку, отловленную на верхних этажах и приговорённую к изгнанию. Не желающая изгоняться кошка едва не разорвала мне до костей руки, пока не оказалась в ящике.

До выхода из Храма добираюсь без приключений. На улице стоит прекрасное весеннее утро, свежий ветер приятно бодрит. Площадь живёт своей обычной жизнью – мечутся туда-сюда монахи и Жрецы, суетятся прихожане, бегают чьи-то дети. От ворот доносится едва слышный перезвон старых ветряных флейт. Я быстро пробегаю через площадь – одна из десятков точек, пересекающих площадку перед Храмом очередным суетным утром. Лишь у самой границы с тропинкой в сад я приостанавливаюсь, чтобы поудобнее перехватить ящик, оборачиваюсь на Храм – и замираю.

Вдоль лоджии третьего уровня неторопливо двигается фигура. Возраст выдаёт старческая сутулость и некоторая скованность движений. Светло-жёлтое одеяние с чёрными и красными элементами кажется светлым пятном в тени. Изношенная жреческая грива надвинута на самое лицо.

Он не мог почувствовать мой взгляд, но остановился и взглянул на площадь, как будто это действительно было так. Казалось, он ищет глазами в толпе именно меня. Против этого не помогало ни понимание, как нелеп мой страх, ни твёрдое знание, что этот человек к старости стал страшно близорук.

 

Сокол. Королевский Жрец Сокол.

Те на площади, кто замечали его, замирали приподняв руки в приветственном жесте, будто хотели обнять старика. Мои руки были заняты ящиком, который стал, похоже, вчетверо тяжелее, чем был ночью.

Тени цветущего сада приняли меня под свою защиту и укрыли от нежелательного внимания Сокола. Ноги несли меня к жилым зданиям. Всё ближе становились обыденные звуки: громкие разговоры, перекличка скотины, звук топора, опускающегося на поленья, и хлопки многочисленных дверей. Окончательно исчезли отзвуки песнопений, заполнивших сейчас Королевский Храм.

Дверь приходится толкать онемевшим от напряжения плечом.

Десять секунд – отдышаться. Минута – разворошить угли в очаге, на котором утром кипятили воду для чая и умывания, подкинуть дров. Ногами, уже не боясь, что услышат, подтолкнуть ящик. У настоятельских покоев мало соседей.

Огонь занялся неплохо. От камина потянуло жаром.

Медленно разгорался огонь, а моё сердце колотилось, как ненормальное. Всё это казалось мелочью – мелкой пакостью, ничтожным проступком, за который разве что пожурить можно, но уж точно не наказывать всерьёз. Но мне уже слишком хорошо известно: именно такие мелкие, простительные с виду пакости, «меньшее из зол», ведут порой к такой дряни, от которой вся жизнь станет сплошной репетицией пребывания в аду.

Но менять выбор уже поздно.

Я открываю ящик, сняв крепко прилаженную крышку, вытираю выступивший на лбу пот.

Увесистый, потрёпанный по краям томик занимается быстро и слово «Легендариум», высеченное на обложке и некогда крашенное под золото, пламя слизывает уже через несколько секунд. Не дождавшись, пока он догорит в ничто, я бросаю в получивший хорошую подпитку огонь следующую книгу. «Летопись Войн» горит чуть хуже, зато хорошо и быстро занимается третья книга – длинное название стирается огнём раньше, чем я успеваю его в последний раз перечитать.

– Славься, Солнце, – шепчу я, вороша огонь и смешивая рассыпающиеся в пепел книги друг с другом, освобождая в камине место для следующей. – Пусть это никому не принесёт вреда. Пусть это больше никому не принесёт вреда…

1 – Сокол. Имена и толпы

Как много значит для человека имя, данное ему при рождении?

Эта мысль посещает меня довольно часто. Мое имя – Сокол – мой отец дал мне в честь солнце-птицы, неистовой и яростной в борьбе за жизнь и свободу. Или был в его поступке иной резон?

К сожалению, это останется тайной, которую унес пламень погребального костра, до обидного рано оставив меня наедине с моими вопросами.

Одно я знал точно – моя жизнь будет посвящена Солнцу, и, плохо или хорошо, но я буду служить Богу, во славу Его и навек. Моё понимание своей судьбы было тем чуднее, что до меня в нашем роду не было не только жрецов – даже самых скромных утренних монахов – и тех не сыскать.

Окружающие, узнав о моих планах, чаще всего смеялись. Таковы уж люди, особенно когда их много – им проще осмеять кого-то отличающегося, чем попытаться понять, поверить, даже просто поддержать добрым словом! Ибо стара как мир и жестка, будто чёрствый сухарь, царапающая души ложь, гуляющая в толпе: не может быть один умнее тысячи.

Все, что не укладывается в узкую тропинку жизненных помыслов, легко признается несущественным, осмеивается, смешивается с грязью и втаптывается в землю. Оттого и выдергивают другим перья те, кто сам никогда не взлетит в небо. Теперь, оглядываясь назад, мне страшно подумать, сколько же богобоязненных, благородных, умных, полных желания служить Солнцу и людям детей погибло под насмешками дурной толпы. Сколько девушек побоялись связать себя узами монашеского служения, сколько юношей оставили мечту украсить голову львиной гривой – обрядовым убором Жрецов – и сколько бравых парней так и не выкупили себе серпы, чтобы снимать жатву из поганых Теней.

Нет ничего отвратительнее лишенной мудрого управления толпы. Вкусивший свободы и одиночества человек рано или поздно расслышит в тишине, окружающей его будни, голос Солнце-бога. Вкусившая безнаказанности и свободы толпа будет слышать лишь собственный лай – перекрикивая друг друга и давя слабейших, люди, поражённые стадностью, как пороком, будут перенимать грехи и страсти друг друга. И если не найдётся свободного помыслами и душой человека, способного указать толпе путь к Солнцу, толпа будет лишь множить новые толпы бестолочей и ублюдков.

Я знаю, о чём говорю, я прекрасно познал толпу изнутри. У этого прискорбного явления множество лиц. Ужаснейшее из них – толпы деревенских невежд, в низости и мерзости своей недалеко ушедшие от пресловутых бродяг, тянущие друг друга к почти животному состоянию, где хорош тот, кто здоров телом, любим в толпе и обделён испытаниями на жизненном пути. Немногим лучше толпы чопорных горожан, погрязших в гордыне и увлекаемых друг другом в вечное соревнование с собиранием злата. Смягчается и добреет толпа, становясь восприимчивой к добру, лишь приходя к Храму и увидев, хоть на мгновение, куда им тащить свои несчастные души.

Менее всех на толпу похожи представители духовенства – жрецы и монахи Солнце-бога, но ими мудро управляют старшие, им дан пусть к Солнцу и у них не возникает сомнений, куда идти.

Мне не повезло. Меня долго окружала толпа, в которой не было ни жреца, ни монаха, и которая снисходила до молитвы лишь по большим праздникам, низводя тем самым молитву Солнцу до очередного праздничного песнопения. Толпа эта меня душила, тщетно пытаясь сожрать с потрохами и увлечь не столько своими пороками, сколько самой однотипностью мышления и поведения, принятой в толпах.

Но я не сломался и не смирился. Я твердо был намерен стать жрецом, не монахом, а именно жрецом. О, Солнце, как же я был отвратительно горд!

Я ушёл в монахи, чтобы начать своё долгое восхождение к Солнцу. Но желанный путь в Полуденный корпус, выпускающий самое большое количество жрецов, был мне закрыт. Толпа оставила на мне слишком много невидимых отпечатков, низведя весь мой потенциал в ничто. Я всей душой желал служить Богу, но не умел этого показать должным образом.

Оставалось два пути, но тропа Утреннего корпуса была мне не по нраву. Я ушёл к монахам, что покидают корпус лишь вечером. Вечерние приняли меня молча – они принимали вообще любого, кто не боялся умереть и желал служить Солнцу.

Вечерние монахи, поразительная каста… Армия Солнце-бога, ищейки и убийцы, преследователи и ловцы Теней, они настигают одержимых и избавляют их от зла. Единственные из духовенства, кто носит оружие – серпы из священного серебра. Я пробыл в Вечернем корпусе семь лет – ничтожный, по сути, срок – но насмотреться успел всякого. Я видел людей, одержимых Тенью, и знаю, о чём говорю. Я видел их глаза – налитые злобой и ненавистью, зияющие в глубине пустотой выжженной грехом души, потемневшие от боли…

Они не ведают, что творят, когда Тень поглощает их разум.

Охотясь за одержимыми, я много странствовал, и несколько раз заезжал в родные места. Как самозабвенно насмехалась надо мной вездесущая толпа, отравившая мою юность! Ведь вечерние монахи реже всех становились жрецами, и шансы мои на смерть в придорожной канаве были несоразмерно больше шансов на успех. Они бросали мне своё оскорбительное неверие, а я отвечал им молчанием.

По истечению первой семилетки, когда каждому из вечерних монахов даётся выбор – уйти в мир или продолжить борьбу с Тенями – ко мне подошёл Настоятель Полуденного корпуса с предложением перейти в их братство и стать помощником для жрецов. Вечернее братство проводило меня так же спокойно, как и приняло. У них не было привычки привязываться даже к товарищам по келье – слишком часто наши собратья не возвращались с жатв, и мой уход никого не смутил.

Вечерний корпус отучил меня от пустых мечтаний о почестях, оказываемых жрецам. Сколь близки бы они не стали, а я по старой вечерней привычке думал лишь о делах насущных и о том, чтобы прилежно исполнять заповеди своего Бога. Я перестал ненавидеть толпу и людей, её составляющих, научился жалеть, направлять и наставлять заблудших.

И вскоре мне не пришлось красить по монашескому обычаю волосы в рыжий – всё одно их скрыла от посторонних глаз жреческая грива.

Шли годы. Солнце становилось всё ближе. Я, вопреки прежнему косноязычию, научился вести службы и петь молитвы, открыл в себе дар упорядочивать и улучшать работу корпусов, и незаметно для себя за заслуги эти поднимался всё выше. Младший жрец. Один из «боевых» жрецов. Старший жрец и почтенный член Полуденного совета.

Едва я достиг всего, чего, казалось бы, мог желать, как по душу мою был прислан «зов» из Ярограда – столицы королевства. Меня приглашали стать жрецом Королевского Храма. Поначалу я растерялся, не зная, какой ответ дать посланникам. Я был одним из трёх старших жрецов Траворского Каменного Храма, я планировал организацию Вечерних корпусов в подвластных нам более мелких храмах, открытие школы и расширение больницы. Уйти – это значило бросить привычный уклад, родные земли, полюбившийся храм и хорошо мне знакомых жрецов, монахов и прихожан. Юношеское моё тщеславие стёрлось о прожитые годы. Служба у самой королевы казалась непосильной для меня наградой.

Не последнюю роль в этом сыграли события предшествующих лет, творящиеся в столице – у Ярограда было много тёмных тайн и неуместных соблазнов, но совсем не было привычного и желанного для меня покоя.

Я оттягивал это решение два года, словно надеясь, что обо мне забудут.

Но вот молодая королева объезжала свои владения, впервые вступая на земли Траворска в статусе владычицы земель. Двадцати двух лет от роду, измученная вторыми подряд родами, она поразила меня до глубины души. Лошадь её ничем не отличалась от лошадей монахов и слуг из свиты, а наряд королевы был нарядом простой горожанки – опрятным и тёплым, но не богатым. На голове её была шапка по погоде, а королевский венец болтался, прихваченный на цепочку, у шеи, как свободный ошейник на собаке. Так она, по сути, и относилась к своей власти – как к ошейнику и обязательству, нежеланному дару небес.

К несчастью, она помнила обо мне и нашла время лично задать вопрос, чем столичный храм неугоден моей светлости.

Отказать самой Тихонраве Проклятой, глядя ей прямо в лицо, я не смог.

Так начался мой путь в Ярограде, под началом Настоятельницы Милолики, славящейся придирчивым и строгим нравом, и Королевского Жреца Чернослава, слепого и мудрого старца, урождённого яроградца, знающего свой город от околицы до околицы.

Мог ли я, растерянный, боящийся столичной суеты и капризов королевской семьи, сравнить себя с Чернославом и тем паче решить, что буду избран спустя десяток лет его наследником?

Дни тянулись чередой, наполненные красотой и суетой, тысячи людей приходили к Королевскому Храму, сотни нищих получали здесь еду и помощь днём и ночью, десятки умерших возносились для отпевания на смертный алтарь. Я проникся этим мельтешением, научился успевать за быстрой жизнью Королевского Храма, полюбил доброту и свет храмовой «толпы».

И вот, в один из дней произошло то, что принесло избавление от страданий одному, но наполнило скорбью сердца тысяч.

Июньским утром я, сорокачетырехлетний жрец Полуденного корпуса Яроградского Королевского Храма, вышел на улицу, спеша сократить путь до Утреннего корпуса, куда вела меня необходимость передать некоторые распоряжения. Уже на улице я почувствовал волнение и краем уха слышал разговоры проходящих мимо, но лишь явившись в обитель утра смог понять, что случилось страшное. На рассвете занемог Королевский Жрец Чернослав. Сейчас он находился в лечебных палатах Утреннего корпуса, но местные лекари ничего не могли сделать со старостью – страшнейшим из недугов.

Мы не были особо близки, и я всегда считал себя несопоставимо мельче и ничтожнее Чернослава, и тем удивительнее было то, что меня к нему допустили по первой неосторожной просьбе. Он лежал, скорчившись, напряжённый от боли, на постели у окна. Безбровое лицо, изувеченное ожогом, казалось позолоченным от солнечного света. Слепые глаза были широко открыты, но взгляд оставался бессмысленным и пустым. То и дело он начинал задыхаться, грудь его вздымалась так резко и высоко, что, казалось, вот-вот треснут рёбра.

Солнце било ему прямо в глаза, отражаясь в них огненными клубками, но не причиняло слепцу никакой боли.

Я вдруг оробел, не решаясь окликнуть. Приблизившись к постели умирающего, я молча смотрел на него, подыскивая слова ободрения и благодарности, как вдруг он сам подал голос.

Он не мог меня узнать – я не хромаю, выдавая себя походкой, и я не подал голоса, войдя, дав тем самым Чернославу шанс себя узнать. Но он безошибочно назвал меня по имени: «Сокол, знаешь ли ты, что я буду делать нынче вечером?»

 

Удивлённый, я предположил, что он намерен поберечь свои силы и отлежаться в больнице, но Чернослав лишь улыбнулся и ответил голосом, тихим от затаённого предвкушения: «Нынче вечером я впервые за много лет буду смотреть на Солнце. Знаешь ли ты, что будешь делать нынче вечером ты сам?»

Ответа на второй вопрос он не озвучил, но вечером того чёрного июньского дня я сидел в своей келье, оглушённый внезапными новостями, чувствуя, как дрожат мои руки. Чернослав умер спустя два часа после нашей короткой прощальной беседы, спасённый от последней боли крепким сном от макового зелья, а во второй половине дня Полуденный Совет объявил свою волю, заранее согласованную с волей господина Чернослава: я, Сокол Траворский, назначался Королевским Жрецом.

И пришло новое искушение – возгордиться, вознестись! Меня выбрали Королевским Жрецом, меня, не кого-то из мудрых старейшин, не кого-то из «солнечной знати», не любимца толпы и не знаменитого проповедника, а меня, безродного, некрасивого, упрямого мужика из деревеньки, про которую говорили, что там и бродяги брезгуют жить.

Я стоял на своей первой службе в роли Королевского Жреца, впереди остальных, у балюстрады, на месте лишь вчера умершего старца и выплетал голосом молитву, гордо вскинув лицо к Солнцу.

И вдруг мне стало страшно. Я вспомнил, почему многие из монахов не стремятся, а то и отказываются от чести стать жрецами. Монах – это выбор, обязывающий сменить жизненные устои и идти по пути к Солнцу, но жрец – это тяжкая ноша, жертва, метка на всю жизнь без права сменить порядок. Быть жрецом – это тащить к Солнцу других, даже самых заблудших, уродливых, паршивых, сгнивших изнутри, каждого из толпы. Прежде я словно не задумывался об этом, вытаскивая из канав пьяниц или исповедуя разбойников. Сейчас же на мне висела не просто ответственность за чужие жизни, но ответственность за благополучие королевской семьи.

Ведь Королевский Жрец – единственный, чьё слово приравнивается к слову короля или королевы.

Королевского Жреца всегда выбирали особенно тщательно. От его благодетелей и пороков зависела судьба принцев и принцесс, в чьё воспитание я теперь имел право вмешиваться согласно закону, судьба самой королевы, чьи решения теперь могли быть оспорены мной даже из одного предчувствия ошибки, а следовательно – судьба всего королевства. Мне следовало стать духовным воспитателем, отцом, советчиком, самим посланцем Солнце-бога для королевы Тихонравы Проклятой и её детей.

И если что-то пойдёт не так – вина будет лишь на мне.

Страх сдавил горло, я осёкся на полуслове, прерывая молитву. Ещё несколько секунд толпа гудела, договаривая за мной, а потом наступила тишина.

Королева Тихонрава Проклятая стояла за моей спиной. Её единственный сын, предрассветный Брегослав, лишённый по перворождению прав на престол, стоял подле матери, глотая зевоту и щурясь на Солнце, золотящее его русые волосы. Наследница престола, двенадцатилетняя рассветная принцесса Миронега, что была младше брата всего на год, сидела на положенной её статусу резной скамейке, слушая молитву с видом безразличным и даже скучающим. Десятилетняя Малиновка, дневная принцесса, охотно подхватывала молитву и выглядела увлечённой.

Я, обернувшись, смотрел на них, и волосы мои под гривой шевелились от ужаса. Как я должен спасать если не саму королеву, то её детей – я, сам никогда не бывший отцом или хотя бы страшим братом, не знающий, как отыскать ключ к юному сердцу?

На лицах королевской семьи светился немой вопрос – почему я прервал молитву? Даже скучающая Миронега уставилась на меня с неодобрением. Я онемел почти на минуту, не зная, что мне с ними теперь делать, как стать достойным советчиком для тех, кто научен бремени власти с рождения.

И тогда вечерняя принцесса, годовалая Чистоглазка, отделённая от своих сестёр и брата непреодолимой пропастью возраста и сидящая на руках матери, вдруг заметившая что я обернулся, заулыбалась мне и протянула руку, будто не боялась незнакомого мужчины в ярком наряде.

Это, казалось, меня пробудило.

Я возобновил молитву, но страхов не оставил.

Не так уж они беспочвенны оказались впоследствии.

Сердца королевских отпрысков оказались глухи к моим тщетным и неумелым попыткам призвать их к праведному и богоугодному образу жизни. Брегослава интересовали лишь развлечения, охота, гончие псы да попытки урвать больше влияния вопреки закону о предрассветных, по которому старшие дети не имели права на наследование родительского добра. Миронега с юности пренебрегала обучением и духовной жизнью, предпочитая верховую езду, общество юношей из армии и танцевальные вечера. Малиновка подавала больше всех надежд – тихая, охочая до знаний и прилежная в учёбе, но и в ней не было искры той истинной веры, что заставляет детей уходить в храм.

Отрадой стала лишь маленькая Чистоглазка. Она выросла на моих глазах и о двенадцати годах изъявила добровольное желание уйти в храм. В течении года королева не отпускала её, желая, чтобы решение было взвешенным, а не принятым впопыхах. Однако принцесса не отступилась, и в тринадцать лет стала монахиней Утреннего корпуса нашего храма. Быть может, дело было в том, что моё влияние на её душу началось достаточно рано и она не успела нацеплять от толпы «мирских» привычек.

Но всегда во мне жил маленький и неистребимый страх – что если при мне, по моему недосмотру, в королевскую семью проникнет Тень?

Страх был беспочвенен.

При моём правлении в королевскую семью снизошёл Солнце-бог.

Тихонрава Проклятая умерла внезапно для всех – не жаловавшаяся на здоровье и не рисковавшая своей жизнью попусту. Восемнадцатилетняя Миронега стала королевой.

А на девятнадцатое лето своей жизни королева родила дочь.

Это была тёмная и недостойная история. Замужем Миронега не была, а отцом назвала рыцаря с Архипелага – этой нечисти у нас в замке развелось предостаточно после того, как дневная принцесса Малиновка заключила выгодный для Солнечного королевства брак с молодым королём Архипелага. Имени фаворита королевы не разглашали, да и интереса особого к той теме не было. По счастью, первенец Миронеги почти наверняка был бы лишён наследства и прав на трон.

Это был ужасающе жаркий день, тяжелый даже для здоровых людей, что уж говорить о впервые рожающей женщине. Я даже сомневался, выживет ли она после той обширной кровопотери и изматывающих схваток, длящихся почти сутки.

У нас были наготове кормилицы для принцессы, но кто-то из слуг настоял, чтобы новорождённую безымянную девочку, новую предрассветную принцессу, отнесли к умирающей матери и положили спать рядом с ней. Будто надеялись, что плач ребёнка поднимет с посмертного ложа юную королеву.

Я молился, чтобы она хотя бы дожила до рассвета.

Но ещё до восхода Солнца мне доложили, что Миронега встала с постели и занялась ребёнком, отогнав кормилиц. Жар её спал, а последствия кровотечения исчезли не иначе как чудом.

Чудо, спасшее королеву, после своего подвига затаилось на два или три дня, прежде чем окружающие заметили новые странности.

Птицы странно себя вели в присутствии новорождённой, хотя начать стоило уже с того, что птицы в принципе по неведомой причине стремились при ней присутствовать. Солнце-птицы всех мастей, от крошечных жаворонков до диких ястребов слетались на её плач, если девочка оказывалась на улице, и опускались на ограду, на ветви деревьев и даже на землю рядом, не сводя с младенца глаз. Зато боялись её теневые твари – кошки.

Тело новорождённой хранило жар, который не могли снять никакие снадобья и лекарства, хотя самой девочке это, казалось, не мешало.

Няньки твердили, что если поукачивать новую принцессу с полчаса, то исчезает головная и зубная боль.

Глаза её, с младенчества светлые, были странного оттенка – не голубые, как у матери-королевы, а светло-жёлтые, как у новорождённого котёнка. Сперва это списывалось на примесь заморской крови от отца-островитянина, но в день имянаречения открылась самая главная из черт принцессы.

Рейтинг@Mail.ru