– Опера – дрянь, Дом. Ты ничего не потерял.
– Потому что о судьбах влюблённеньких?
– Именно! Думаешь, я чёрствый сварливый гад? В четверг мне попался в руки доклад молодого австрийского профессора об электромагнетизме при различных температурах. Я плакал, Дом! Нет, я рыдал! Ты мне не веришь? Ты смеёшься, чёрт тебя дери! Именно так и было. Терпеть не могу романистов, поэтов всяких! Ох, вся эта грандиозная трагедия! В ней на несколько глав вперёд воняет той развязкой, где писака захочет заставить меня рыдать! Там все лучшие погибают. Там все любимые расстаются. Там казнят невинных. И эта грусть слишком груба, очевидна и навязана! Как можно бревном пронзить сердце? А тот венский умник, судя по его статье, скромный малый. Он писал об экспериментах с ударами и нагревом постоянных магнитов, после чего последние утрачивали свои свойства, а далее высказывал весьма глубокие предположения. Нет, я не над бедненькими магнитами сжалился! Не о них я рыдал… Знаешь, в его языке… было еле уловимое содрогание. Был столь скромный трепет, что этот трепет стеснялся сам себя. Такое бывает, когда человек всем своим сердцем увлечён своим знанием. Когда поверхность моря покорна штилю, а на дне восторг открытия сдвигает плиты. Когда в огромном пустом выбеленном зале, исписанном чёрными угольными формулами, блуждает тихий запах страсти исследователя по его науке. Когда сам язык его трясётся, и пальцы крошат уголь от того, как предан он своим идеям, своим желаниям посмотреть в глаза природе и заглянуть миру в душу! Когда сквозь плотину строгого научного стиля сочится кровь. Я не мог не плакать. Этот человек погибнет тихо, спасая свои открытия, – без пышных проклятий и ударов ножа в свою грудь. Ранимая взволнованная душа не мечет брёвна в сердца. Поэтому надутые романтики, покрывшие сердца толстой мантией жира, ни за что не почувствуют острые удары этой шёлковой нити. Ненавижу неотёсанную назойливую художественную тоску…
– Скажи-ка мне, друг мой. Раз ты так остро чуешь тонкие нити пера, какого дьявола ты вчера вытворял на премьере?
– Жаль, тебя не было. Хоть ты бы мне врезал как следует…
Домиан молчал, терзая Родофиалу.
– Всё готово к экспедиции за кварцем.
– Эдгарчик всё-таки накрахмалил и надушил твои приборы? Не верится, Крис, что мы всерьёз будем жить неделю в пещере!
– Завтра на заре, как лондонский бирскин, будешь торчать у моего дормеза!
Домиан выхватил из экипажа свой набитый саквояж и на крыльях полетел к дормезу Родофиалы. Граф был чернее тучи и чувствовал себя чернильницей, переполненной сомнениями.
«Проигрывать – так всё…» – подумал он.
Домиан подоспел с улыбкой. Такой искренней и чистой, что графу стало невыносимо.
«Прощай же меня, я не смогу…» – гремели мысли в голове графа. Как же Дом их не слышит, кретин!
– Погоди, – буркнул он Домиану, норовившему запрыгнуть в повозку Родофиалы.
Граф запрыгнул на своё место и с тех пор не смотрел в глаза Дома. Граф поспешно и нарочно уронил руку на сиденье Домиана, не оставляя последнему места. Дом замер с окоченевшей улыбкой, постепенно принимавшей оттенок ожидания, топящего надежду.
Родофиала стянул с себя свой чёрный плащ и накинул на сиденье Домиана.
– Я поеду с ним.
Дормез двинулся.
– Ты смеёшься надо мной! Кристиан, ты смеёшься надо мной! Вернись, дьявол!! Это уже чересчур, ты лихо льёшь через край, Крис!
Домиан с глазами, полными влажного пламени ярости, застыл в пыли уезжавшей повозки.
– Твою мать, Крис!