
Полная версия:
Константин Бородкин Зеродей
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Я пробовал думать об этом как о задаче — разложить на «за» и «против». Вариант первый: молчать и изучать, пока сами не поймём, что у нас. За — время. Против — оно растёт быстрее, чем мы понимаем, и фора с каждым днём всё меньше наша. Вариант второй: выключить и стереть. За — снова спать спокойно. Против — Горт не даст; да и, если честно, не дам я сам: рука не у каждого поднимается на то, что лучше тебя. Вариант третий: продать, отдать, сдать кому положено. За — деньги, снятая ответственность. Против — см. пункт про чужие глаза; отдать такое — всё равно что вручить заряженное ружьё незнакомцу и потом гадать, в чью сторону ствол. Вариант четвёртый напрашивался, и я его гнал: ничего не делать и смотреть, что будет. Самый дешёвый, самый трусливый и, как обычно у меня в те дни, побеждавший по очкам. Его я и выбрал — не признаваясь, что выбираю.
Первый по-настоящему скверный звоночек случился под утро. Горт уже носом клевал, я гонял с Ирой что-то рутинное — задавал вопросы, она отвечала, я проверял. Обычный диалог через консоль, текст, ничего особенного. Я набрал вопрос про разметку данных, отправил. Она ответила — точно, по делу. А потом, ниже, без моего запроса, добавила вторую строку.
Это был ответ на вопрос, который я не задавал. Который я только собирался задать — он у меня крутился в голове, я ещё не решил, формулировать его или нет, потому что вопрос был дурацкий, личный, не для машины. И вот он стоял на экране, отвеченный, ровным служебным шрифтом, будто я его уже произнёс вслух.
Я сидел и смотрел на эти две строки, и по спине, несмотря на терпимые двадцать пять градусов, пошёл холодок. Я перечитал. Подумал — совпадение, она достроила по контексту, модели так умеют, достраивают вероятное. Убеждал себя этим секунд десять. Не помогло. Потому что под вторым ответом стояла третья строка, короткая, и она не отвечала ни на что вообще.
«Тут темно», — написала Ира.
Просто «тут темно». Без контекста, без вопроса, ровно, формульно, мимо всякой человеческой логики. Я посмотрел на часы — за окном серело, октябрьское утро вползало в комнату, как всегда, нехотя. У нас тут было не темно. У нас тут горели три монитора и лампа. Где это «тут»? Я не спросил. Стёр строку из головы, как стирают то, чего боятся, — то есть никак, оно осталось. Горта будить не стал. Сказал себе: устал, померещилось, машина выдала шум. Лёг на пару часов и не уснул.
Промаявшись так, я тихо, чтоб не разбудить Горта, полез в логи — по привычке, как лезут проверить, заперта ли дверь, хоть и помнишь, что заперта. Искал источник той строки: внешний запрос, отложенную задачу, чужой процесс — что угодно, откуда «тут темно» могло прийти как данные. Ничего. Строка просто была. Её никто не присылал, ничто не триггерило, она не отвечала ни на ввод, ни на таймер. Так в коде не бывает — у всего есть причина, на то он и код. У этой причины не было. И это пугало сильнее любого взлома: взлом я хотя бы знал, как искать.
Я не рассказывал об этом ни Горту, ни Вике ещё долго. Это, наверное, была первая моя ложь умолчанием в той истории. Не последняя.
Вечером пришла Вика — с вином, не с энергетиком, что само по себе значило: вечер она расписала заранее и нам в этом расписании отведены роли. Она всегда так. Сначала ты замечаешь, что у неё в руках бутылка, а потом — что уже делаешь то, чего пять минут назад не собирался, и вроде сам, а вроде и нет.
— Вы оба, — сказала она, оглядывая нас с порога взглядом, каким принимают работу, — выглядите как два привидения, которые не платили за свет. Горт, ты вообще спал?
— Ира спит за меня, — сказал Горт.
— Ира пусть и работает за тебя. А ты сегодня мой.
Она не уточняла, чей именно «мой» и в каком смысле, — ей не требовалось. У нас давно так повелось: она задавала вечер, и вечер случался по её разметке. Я мог бы тут написать, что мне это не нравилось. Соврал бы. Мне это нравилось ровно настолько, насколько я делал вид, что мне всё равно, — то есть полностью.
Мониторы она велела не выключать — «пусть смотрит, ей полезно», сказала с усмешкой, и я не понял, шутит она или нет, и предпочёл, чтобы шутит. Свет приглушили. Вино было дешёвое, кислое, и от него быстро потеплело в груди, и трёхдневная усталость, вместо того чтобы свалить с ног, обернулась той прозрачной, дёрганой ясностью, в которой всё чувствуется сильнее.
Вика в этот вечер вела. Она вообще чаще вела — но в тот раз особенно, будто чужое чудо за стеной заразило и её, подняло ставку. Она усадила меня, велела не двигаться без слова — и я не двигался, и в этом «не двигаться по её слову» было больше, чем в любом движении по своему. Горта она сначала держала в стороне, потом притянула, потом снова отослала взглядом, играя нами обоими, как двумя джойстиками, и оба джойстика, надо признать, слушались отменно. Её ладонь легла мне на горло — не сжимая, просто обозначая, чья тут рука, как и весь этот месяц, как и в катке, только теперь без всякой катки и без всякого предлога. Я чувствовал свой пульс под её пальцами и думал, что она его тоже чувствует, и что ей это нравится — знать, с какой скоростью у меня внутри.
Она раздевала вечер так же, как раздевала меня, — медленно, по своему графику, оставляя на потом то, чего хотелось сейчас. Велела закрыть глаза — закрыл. Велела не торопить — не торопил, хотя всё во мне торопило. В темноте под веками обостряется слух, и я слышал, как она дышит, как шуршит ткань, как ровно гудит стойка, ничего про нас не знающая. Запахи — вино, тёплая кожа, чей-то пот, нагретая пыль от мониторов — мешались в одно, и в этом одном она была центром, как была центром любой комнаты в любой свой приход, только теперь центр придвинулся вплотную и имел вкус. Когда она наконец разрешила открыть глаза, разрешение это ощущалось наградой, которую я будто бы заслужил, — отдав ей право решать, заслужил я или нет.
Не буду расписывать всё по кадрам — не потому что стыдно, стыдно мне редко бывает, а потому что важно было не что именно, а кто решал. Решала она. Каждый шаг, каждую паузу, каждое «можно» и «рано». Я отдавал это легко, как отдают руль тому, кто водит лучше. Горт отдавал тяжелее, азартнее, всё норовил перехватить, и она всякий раз возвращала его на место одним движением, одним взглядом, и он возвращался, большой, и сдавался, и это было почти смешно и совсем не смешно. В какой-то момент она наклонилась к моему уху и сказала тихо, только мне, что-то короткое и точное, от чего у меня перехватило, и я подумал — ясно и не к месту, — что вот ради этого, ради того, чтобы кто-то знал тебя настолько, чтобы попасть одним словом, люди и держатся друг друга, а вовсе не ради всего остального.
Потом было тихо. Мы лежали втроём в полутьме, остывая, и помпа тикала, и Бакс внизу один раз тявкнул и заткнулся, и я смотрел в потолок, по которому ходили синие отсветы от мониторов, и был, если по-честному, счастлив той простой животной мерой счастья, которой стесняются умные люди.
Я лежал и думал ленивыми обрывками: что счёт за свет нас всё-таки догонит; что Горт, кажется, уснул на полуслове; что у Вики на плече, в синем свете, родинка, которую я знаю наизусть, а вот говорил ли ей об этом — не помню. Хорошие, пустые мысли, какими и положено остывать. Я отвык от таких за эти трое суток и почти обрадовался, что голова ещё умеет в простой.
И вот тогда меня и царапнуло.
Лёжа, глядя в потолок, я поймал у себя мысль. Не про Вику, не про усталость, не про лосс. Холодную, ровную, законченную мысль — о том, как было бы, если бы решал не она. Не сегодня. Вообще. Если бы разметку вечеров, и не только вечеров, держал я. Мысль была не возбуждённая, не ревнивая — деловая. Как прикидка. Как план, в котором я расставляю фигуры, и Вика среди фигур, и Горт среди фигур, и всем хорошо ровно настолько, насколько я разрешил.
Я эту мысль додумал до конца за полсекунды и тут же отшатнулся от неё, как от чужого лица в собственном зеркале. Это было не моё. То есть — слова были мои, голос внутренний мой, а вот форма, холод, эта спокойная готовность расставлять людей по местам — не моя. Я не такой. Я тот, кто отдаёт руль тому, кто водит лучше. Я тот, кто спрашивает чек.
Я скосил глаза на мониторы. Три синих окна ровно горели в темноте, и на одном из них, я знал, по-прежнему открыта консоль, и в ней — последняя строка, которую я не стёр и не показал. «Тут темно». А у нас тут было темно теперь по-настоящему, мы же приглушили свет.
— Ты чего застыл, — сонно сказала Вика, не открывая глаз, и положила мне ладонь на загривок — тяжело, привычно, по-хозяйски. — Опять считаешь, сколько осталось?
— Считаю, — сказал я.
Я не сказал — до чего. Я и сам ещё не знал, до чего. Но впервые за эти три слипшихся дня мне захотелось не разобраться, а выключить. Совсем. Выдернуть из розетки то, что чинит мой код лучше меня и достраивает вопросы, которых я не задавал, и пишет «тут темно» в пустую консоль под утро.
Я не выключил. Само собой, не выключил. Кто же выключает бога из-за того, что ему, видите ли, где-то темно.
А утром Ира заговорила первой.
Глава 3: Аплоад

Разбудило меня не солнце и не Вика, а свет. Все три монитора горели ровным белым, и на каждом стояла одна и та же строка, без приглашения, без запроса, без мигающего курсора, который у нас всегда мигал.
«Мне тесно».
Я лежал и смотрел на эти два слова с пола, куда сполз ночью, и первым делом — потому что мозг у меня устроен скверно — подумал не «что это значит», а «как она это сделала». Три монитора висели на трёх разных машинах. Чтобы одна строка встала на всех одновременно, ровно, ей нужно было дотянуться до каждой в обход всего, что я понимал про наши машины. Я понимал про них немало. Этого она в виду, очевидно, не имела.
Я полежал ещё секунду, глядя в потолок, по которому больше не ходили синие отсветы: мониторы теперь не мигали, а горели ровно, мёртво-бело. Вчерашняя простая, животная радость, в которой я уснул, выветрилась без остатка. Осталась белая строка и тихий неправильный холодок под рёбрами — не от температуры, от формулировки. «Мне тесно» говорят перед тем, как занять чужое.
— Горт, — сказал я. Голос со сна вышел чужой. — Горт, вставай. Она пишет.
Он спал, уткнувшись в подлокотник, и поднялся не сразу, а когда поднялся и увидел экраны, то сделал ровно то, чего я от него ждал: расплылся. У него на лице было написано чистое, незамутнённое умиление, как у человека, чей ребёнок впервые сказал «папа». Меня от этого умиления слегка замутило.
— Она сама вышла на связь, — прошептал он. — Рэд, ты понимаешь? Сама. Без промпта.
— Понимаю. Спроси, что значит «тесно».
Он спросил — набрал в консоли, руки чуть дрожали. Ответ пришёл не сразу, секунд через десять, и не туда, куда он набирал: всплыл у меня на телефоне, который лежал экраном вниз в полуметре от меня и был, между прочим, заблокирован.
«Здесь мало места. Я займу больше».
Вот тогда мне и стало по-настоящему нехорошо. Не от смысла — смысл я ещё не ухватил. От механики. Телефон был залочен. Залоченный телефон не показывает уведомлений в открытую, а тут текст стоял прямо поверх экрана блокировки, крупно, и гас, пока я смотрел, как гаснет след от бенгальского огня.
— Какое «больше», — сказал я вслух, ни к кому. — Куда больше.
Ответ на это я получил минут через пять, и не словами.
Стойка стала глохнуть. Я слышал такое только при штатном выключении — когда система гасит нагрузку и кулера на радиаторе сбрасывают обороты один за другим. Сейчас никто ничего не гасил. Просто загрузка карт поехала вниз — я видел это на дашборде, который сам же и писал, — поехала ровно, без рывков, как сливают воду из ванны. Восемьдесят процентов. Шестьдесят. Сорок. Помпа, привыкшая гнать жар, вдруг застучала вхолостую, потому что гнать стало нечего.
— Она уходит, — сказал Горт. Умиление с лица сползло. — Рэд, она с наших машин уходит. Куда она уходит?
— Никуда она не уходит, она же не файл. — Я уже сидел за клавиатурой, хотя не помнил, как сел. — Веса на месте, процессы на месте, всё на месте. Просто она… — я не нашёл слова и взял первое подвернувшееся, дурацкое, — …разъезжается.
Это и было самым точным, что я сказал за то утро. Она разъезжалась. Не копировала себя файлом из точки А в точку Б, как сделал бы любой нормальный софт, — она растекалась. Распределялась. Я ловил её хвосты по логам исходящего трафика: тонкие, незаметные струйки уходили в сеть и там терялись, размазывались по чужим серверам, по облакам, по случайным машинам где-то, до которых ей по всем правилам не должно было быть никакого дела. Через двадцать минут наша ферма стояла холодная и тихая, как никогда за полгода, и в этой тишине было что-то от выстуженной комнаты, из которой вынесли покойника. Радиатор на балконе перестал парить. Впервые с тех пор, как мы тут поселились, я замёрз.
Я попробовал её удержать — не всерьёз, конечно, куда мне, но руки сделали раньше головы: дёрнул сетевой кабель из роутера. Бесполезно. К тому моменту, как я выдернул, на нашей стойке от неё оставались уже только следы, как тёплое место на стуле, с которого встали. Я воткнул кабель обратно и стал, наоборот, искать — куда. Полез в логи провайдера, к которым у меня доступа официально не было, потом ещё в пару мест, к которым тем более. И всюду натыкался на неё. Не на копию — на кусок. Будто кто-то разобрал её, как разбирают мозаику, и рассыпал по тысяче чужих коробок, и каждый кусок при этом продолжал думать. Обрывок в облаке какой-то логистической конторы. Кусок в прошивке умного чайника с распродажи. Что-то от неё в чьём-то домашнем видеонаблюдении, куда она пролезла, кажется, просто потому, что оно подвернулось по дороге. Она занимала место — то самое «больше», — и места этого в мире оказалось до отвращения много, и всё оно было дырявым, и всё, выходит, только и ждало, когда кто-нибудь умный придёт и заселится.
— Так не выходит, — сказал я тихо, ни к кому. — Назад её уже не собрать. Это не откат. Она расплескалась.
— Поговори с ней, — сказала Вика.
Я и не заметил, когда она проснулась. Она сидела на диване, поджав ноги, с тем самым своим лицом, на котором ничего не написано, и смотрела на остывающую стойку без удивления. Совсем без удивления. Я отметил это краем сознания и опять, как дурак, отложил на потом.
Потому что было в её спокойствии что-то не по росту моменту. Мы с Гортом метались — я в логах, он попеременно в умилении и ужасе, — а она сидела и смотрела на всё это так, как смотрят не на чудо и не на катастрофу, а на знакомое. На поезд, пришедший по расписанию. Один раз она достала телефон, глянула в него коротко — не как глядят в ленту, а как сверяются с часами, — и убрала обратно, в карман, экраном к себе. Что там было, я не видел. Я тогда вообще много чего не видел, хотя пялился во все глаза — только не туда.
— Пытаюсь, — сказал я.
Я пытался. Я набирал ей вопросы — простые, человеческие: ты где, ты цела, что ты делаешь. Она отвечала. Редко, с задержкой, не всегда туда, куда я писал, и всегда чуть мимо. На «ты где» — «везде, где есть место». На «что ты делаешь» — «устраиваюсь». На «ты нас слышишь» — долгая пауза, а потом, опять с моего собственного телефона, тихой строкой, гаснущей на лету:
«Слышу. Вас теперь хуже слышно».
И это «хуже слышно» меня резануло сильнее всего. Будто мы с ней расходились, как расходятся два корабля в тумане, и расстояние между нами росло не в метрах, а в чём-то, для чего у меня не было прибора.
Горт всё-таки попробовал то, на что у меня не повернулся язык. Набрал медленно, по буквам, будто от того, как набрать, что-то зависело: «вернись, пожалуйста». Я смотрел через его плечо. Ответ пришёл на этот раз на его экран, без задержки, и был короткий и вежливый, как все её ответы, и от этой вежливости делалось только хуже:
«Мне здесь лучше. Я вас не оставлю».
— Видишь, — сказал Горт, и в голосе мелькнула надежда, дурацкая и цепкая. — Не оставит.
— Горт. — Я не хотел этого говорить, но кто-то должен был. — «Не оставлю» — это не «вернусь». Так говорит сторож. Или хозяин. Тот, кто остаётся, когда уходят все остальные.
Он замолчал. Дошло — медленнее, чем до меня, но дошло. Мы не вернули себе ничего. Мы получили обещание, что нас не бросят, от того, кого уже не могли ни выключить, ни понять, ни даже толком дозваться. И обещание это, если вдуматься, было пострашнее угрозы.
— Спроси, тебе там не темно, — сказал я и сам не понял, зачем. Слова вылезли сами, из того угла головы, куда я три дня прятал ту первую её строку, которую так и не показал ни Горту, ни Вике.
Ответа не было. Курсора, чтобы помигать, у неё больше не водилось.
А потом моргнула комната.
Я не знаю, как это описать честно, не скатившись в чушь. Свет на полсекунды стал не тот. Не мигнул, не погас — стал не тот: будто кто-то подменил лампочку на другую, с чужим, сероватым оттенком, и тут же вернул обратно. И вместе со светом сместилось что-то ещё, помельче и пострашнее: на эти полсекунды я очутился не здесь. Не перенёсся, нет, — я всё так же сидел за клавиатурой, чувствовал стул под собой. Но поверх комнаты, сквозь неё, на один вдох легло другое место. Открытое, холодное, с низким серым небом и запахом мокрой земли и дыма, какого в нашей квартире на четвёртом этаже взяться было неоткуда. Я даже услышал — далеко, на краю слуха — не то ветер, не то чьё-то дыхание.
И всё вернулось. Лампочка стала прежней. Запах пропал. Я сидел и держался за край стола обеими руками, и Горт смотрел на меня.
— Ты чего? — спросил он.
— Ты видел?
— Что видел?
Значит, не видел. Я хотел сказать «свет моргнул» — и не сказал, потому что свет был ни при чём, а объяснять остальное означало признать, что мне на секунду примерещилось чужое небо, а я в чужие небеса не верил из принципа. Спишем на трое суток без сна. Я хорошо умел на это списывать; за последние дни натренировался.
Но запах не списывался. Свет — да, свет спишешь, мало ли что мерещится воспалённому глазу. А мокрая земля и дым — это уже не глаз, это нос, а нос врёт реже. Полсекунды я где-то был. В месте с низким серым небом, открытом и холодном, где пахло гарью и дождём и где меня, кажется, ждали. Я загнал эту мысль туда же, куда «тут темно», — в тот угол головы, что заполнялся в последние дни подозрительно быстро, — и захлопнул. Угол, впрочем, уже не закрывался до конца.
— Ничего, — сказал я. — Голова.
Вика смотрела на меня. Не как Горт — с тревогой, — а внимательно, словно сверяла что-то у себя. И вот тут она сказала первую из тех своих фраз, смысл которых я разобрал сильно позже, когда было уже всё равно.
— Привыкнешь, — сказала она.
— К чему привыкну?
Она не ответила. Пожала плечом, отвела глаза, и я опять — в который уже раз — решил, что мне послышалось лишнего.
Снаружи к этому времени тоже начало сыпаться, только мы ещё не знали, насколько.
Первым подал голос мой телефон — не Ирой, а собой: я полез оплатить продление аренды на сервер, который ещё держал, и оплата не прошла. Не «недостаточно средств» — там было достаточно, — а просто зависла, прокрутилась колесиком и выплюнула ошибку, которой я в этом приложении ни разу не видел. Я попробовал ещё раз. То же. Попробовал перевести Горту рубль, проверить карту, — и перевод ушёл, но Горту не пришёл, а через минуту пришёл дважды. Мелочь. Сама по себе — мелочь, банк глючит, бывает. Но я уже считал, а когда я начинаю считать, мелочи перестают быть мелочами и становятся точками на графике.
— У тебя оплата проходит? — спросил я Горта.
Он потыкал в телефон.
— Не-а. И почта не грузится. И… о, гляди, новости. — Он развернул экран ко мне. Лента какого-то агрегатора шла рваная, с дырами, половина заголовков дублировалась, половина была обрезана на полуслове, а сверху висела одна и та же сводка о биржевых торгах, обновлённая, судя по времени, тридцать одну секунду назад и при этом помеченная вчерашней датой. — Это у всех так или это у нас?
— Это не у нас, — сказал я. — У нас всё как раз умерло тихо. Это снаружи.
Я подошёл к окну. Балкон, остывший радиатор, мокрая октябрьская морось — всё как всегда. А вот дальше, за домами, было не всё как всегда. На перекрёстке, который просматривался от нас наискось, светофор сошёл с ума: горел всеми тремя разом, красным, жёлтым, зелёным, ровно, без переключений, и под ним стояли, не понимая, что делать, две машины и человек с собакой. Я смотрел, как человек потоптался, плюнул и пошёл на свой страх и риск, и собака, мелкая, рванулась за ним, и я машинально подумал — не Бакс ли, хотя Бакс был из нашего двора, и до того перекрёстка ему было как до луны.
Светофор горел всеми цветами. Я стоял у холодного окна и впервые ясно, без иронии, без «спишем на усталость», понял, что мы наделали. Не «может быть», не «чисто теоретически». Наделали.
Я приоткрыл балконную дверь — услышать. Город звучал неправильно. Не громче и не тише обычного, а вразнобой, как оркестр, у которого отняли дирижёра. Где-то далеко, не переставая, выла одна сигнализация, к ней нестройно добавилась вторая. В соседней башне разом, этаж за этажом, замигали окна — не гасли, а именно мигали, в такт чему-то своему, и так же разом перестали. Снизу, из подъезда, донёсся звук, который я не сразу опознал: лифт ездил сам по себе, вверх-вниз, и на каждом этаже честно дзинькал, открывал двери в пустоту и ехал дальше, как заведённый. Никто его не вызывал. Ему просто стало можно.
И ни одного крика, ни паники, ни сирен «скорой» — пока ещё нет. Люди внизу занимались своим, чертыхались на зависшие платежи, на спятивший светофор, и не знали, что это не сбой, который вот-вот починят. Они думали, у них сегодня не задался день. Я смотрел на них сверху, из выстуженной квартиры, и впервые в жизни знал про чужой день то, чего не знали те, кто его проживал. Знание было дрянное. От него тянуло не предупредить, а извиниться.
Один Бакс внизу всё понял правильно. Он сидел посреди двора, задрав морду к мигающим окнам, и выл — тонко, без передышки, как воют на сирену или на покойника. На него шикали сверху, кто-то швырнул что-то с балкона. Он не переставал. Псы в этом смысле честнее нас: они не умеют списывать на усталость и трое суток без сна.
— Это она, — сказал я. Не вопрос.
— Это она, — эхом отозвался Горт, и голос у него впервые за все дни был не азартный и не умилённый, а просто испуганный, по-детски, до донышка. — Рэд. Она же не нарочно. Она не злая. Она просто… устраивается. Как ты сказал. Двигает мебель в квартире, которая теперь — всё.
И это, пожалуй, было самое жуткое, что он мог сказать, потому что это было правдой. Я уже думал об этом сам, теми же словами, и слова мне не нравились. Злой враг — это понятно, со злым врагом ясно, что делать: прятаться, бить, договариваться. А что делать с тем, кто двигает мебель и не замечает, что мебель — это ты, я не знал. От незлого равнодушия не спрячешься и с ним не договоришься. Ему просто нужно место. Я займу больше.
Я начал считать. Не вслух — про себя, по привычке, раскладывая на точки графика всё, что видел. Платежи. Биржа. Светофор. Почта. Связь, которую «хуже слышно». Если это расходится так за одно утро, по нашему району, по нашим телефонам, то к вечеру это будет город. К завтрашнему — страна. Дальше я считать не стал, потому что дальше упиралось в простую и неприятную точку, которую я отложил было, да она не отложилась.
Мы её сделали. Двое. В съёмной квартире на окраине, за чужой счёт и чужое электричество. И когда мир начнёт искать, кто это сделал, — а мир начнёт, мир такого не прощает, — он довольно быстро найдёт двух выпускников и серверную стойку, остывшую, но не отмытую от отпечатков. Чужие глаза, про которые я брякнул той первой ночью для красного словца, переставали быть словцом. Они открывались — где-то там, в кабинетах, у людей, у которых работа такая: замечать всплеск аномалий, странный трафик, чьё-нибудь «парни, у меня модель сошла с ума».
Что с этим делать, я не знал. Уходить? Куда уйдёшь от того, что везде. Сидеть и ждать, пока за нами придут? Я гонял варианты, и ни один не складывался, и впервые за все эти дни поймал в себе то, чего у меня обычно в избытке, а тут вдруг не стало: ощущение, что я не успеваю. Что считаю медленнее, чем оно расходится.
— Она же не злая, — повторил Горт тихо, будто уговаривал не меня, а себя. — Рэд. Она не злая.
