bannerbannerbanner
Живица. Исход

Борис Споров
Живица. Исход

Полная версия

5

Ясно было одно – уезжать нельзя. Мать лежала пластом, бабушка тихо угасала на печи.

Первое время Анна лишь плакала, не зная, за что и браться, с чего начинать. Чувство долга в ней боролось с желанием возвратиться в училище. Но прошла первая боль, и Анна взялась за дело, сознавая, что она в доме – хозяйка.

А на неделе Алешка принес из школы сложенную треугольником записку.

– На, Аннушка, Вера Николаевна передать велела.

Тридцать девять лет Вера Николаевна Линёва жила и работала в Перелетихинской школе. Теперь уже мало кто помнил прежнюю учительницу, строгую и в то же время застенчивую и добрую девушку. К ней привыкли, как привыкает сосед к соседу…

Анна постучала в дверь. Послышались шаги и знакомый голос:

– Кто там?.. Входи, Аннушка, входи, – приветливо встретила Вера Николаевна.

– Здравствуйте. – Анна не решалась переступить порог, чувство школьницы сковывало ее. – Вы мне велели прийти?

– Не велела, а просила… Да входи же ты, пожалуйста. – И Вера Николаевна легонько подтолкнула Анну из холодных сеней в комнату. – А у меня и чай поспел. Снимай пальто, не смотри, что я укуталась, знобит что-то.

Пахло копотью. Лампа светила тускло, но Анна тотчас отметила: осунулась, ссутулилась Вера Николаевна. А когда сели к столу, почудилось, что рядом сидит бабушка.

– Постарела? – Вера Николаевна виновато улыбнулась. – Это временно, я и до войны старела иногда… Ну а как мама себя чувствует?

– Плохо чувствует. – Анна склонила голову.

– Ничего, она у вас молодец. – Вера Николаевна разливала в тонкие, пожелтевшие от времени стаканы отвар зверобоя. – Вот и погреемся. У меня и конфеты есть!

Пили душистый кипяток с сушеной сахарной свеклой, сладко причмокивали. Вера Николаевна расспрашивала о педучилище, о преподавателях, о Городке, и мало-помалу Анна освоилась и уже отвечала охотно и подробно.

– Жаль, Аннушка, но на время придется тебе отложить учение. Не так ли?

– Так, – согласилась Анна. – Мама плоха, да и бабушка…

– Война… И у нас в школе тяжеловато: детишек много, а учителей – двое. У Галины Ермолаевны первый и третий классы – пятьдесят восемь учеников… А вот после войны мало будет детей…

Анна молчала, не зная, что и отвечать. Она уже догадывалась, зачем ее пригласили.

– Аня, – Вера Николаевна слегка распрямилась, – я позвала тебя попросить, чтобы ты поработала – поделила бы классы с Галиной Ермолаевной.

Анна смутилась:

– Да что вы! Какая я учительница? Меня самою учить надо.

– Какая? Обыкновенная. Многие так начинали… Я и сама так, восемнадцатилетняя, без специального образования сюда приехала. Тридцать девять лет прошло. – Она задумалась, невольно, видимо, вспоминая минувшие годы. – И маму твою учила, и тебя… Всякое тоже бывало.

– Не знаю, что и сказать.

– Что делать… Работать – это тебе очень пригодится, поверь мне. И деньги при вашей нужде лишними не будут.

– Да у меня и почерк-то неуклюжий, – пыталась защититься Анна, не догадываясь, что все это Вера Николаевна затеяла лишь ради помощи семье-горемыке.

На прощание Вера Николаевна сказала:

– Вот, Анна Петровна, журнал первого класса. Посмотри, как заполнять, и с детьми по фамилиям познакомься.

Стыдясь за «Анну Петровну», полная смятения, Анна простилась. С одной стороны, ей было лестно – все-таки предложили быть учителем, а с другой… Шла и пыталась представить себя на уроке, даже пробовала вслух говорить строгим голосом. И тотчас, оглядываясь, думала: «А не вернуться ли, не отдать ли журнал, пока не поздно?»

Когда же она пришла домой, увидела своих, то так смутилась, что нелепо начала совать журнал за печку.

– Не Алешка ли набедокурил? – тихо спросила мать.

– Нет, ничего, – пряча взгляд, ответила Анна.

– Ну вот, я же говорил, маманя, – с укором сказал Алешка и так многозначительно шмыгнул носом, что Анна невольно засмеялась.

* * *

«Здравствуйте, девочки. Извините, что долго не писала: сперва не знала, как будет и что будет, а теперь и писать-то некогда. Уже две недели я работаю учителем в первом классе. Не представляете, как это трудно! Я так много думаю о школе, что с ума сойти можно… А дома – горе, мама едва не замерзла в степи, а теперь лежит, не встает. Учиться пока не буду. Деньги, которые задолжала вам, вышлю через недельку, а вы мне вышлите мои вещи, книги же сдайте в библиотеку. Напишите, что у вас новенького, а я в свою очередь тоже напишу.

Никак не научусь проверять тетради быстро, трачу по пять часов. Старая учительница, Вера Николаевна, проверит пять штук, а я – одну. Она мне помогает и с планами, не то я зашилась бы. А пока до свидания. Анна».

Девочки отвечали, что в училище никаких перемен, что директор велела сообщить, что ей оформили академический отпуск, что вещи вышлют, но на высылку нет денег.

Анна перечитывала письмо, и ей становилось так грустно и тоскливо, что она готова была расплакаться.

* * *

В огородах до времени вскрывали картофельные ямы, с дворов и с изб снимали жухлую солому; в колхозе падала скотина – ее подвешивали на помочи-веревки, а она и на веревках дохла. В четвертый раз деревня томительно и робко ждала живительную зелень.

6

Рассвет был сырым и туманным. От разлившейся реки тянуло сквозным ветром. Иногда из-под горы долетало прерывистое ворчанье ключей. На ветлах сонно вскрикивали грачи. За дворами брехали и выли загулявшие собаки.

Еще в немногих избах вздули коптилки и лампы, а в кухонном окне Струниных уже отразилось пламя печи.

На крыльце Анна задержалась, сняла с коромысла ведра, шумно вдохнула терпкий воздух и, как откровение, произнесла вслух:

– Весна…

И мать, и бабушка лежали молча, они чувствовали себя виноватыми перед Анной, но обе не могли подняться и лишь сокрушенно вздыхали.

Стреляли на шесток осиновые дрова, дым с языком пламени тянуло в трубу, золотистым кружевом сгорала сажа…

Сначала за окнами послышался топот ног, затем кто-то резко стукнул в окно. Вздрогнули, не успели обмолвиться словом, как дверь широко распахнулась.

И как ангел в трубу:

– Бабы! Победа! Война кончилась!

Мать, Анна, бабушка молчали. Был момент, когда Анна хотела что-то сказать, но так и оцепенела с приоткрытым ртом.

– Да вы что, обалдели? – Шмаков резко тряхнул Анну за плечи. – Война кончилась! Победа! Побегу дальше…

Деревня взорвалась. Буквально в считаные минуты вся Перелетиха была на ногах, заполняясь слезами горя и радости, оживленным говором, робкой песней, а через час уже поплыла хмелем – и откуда что взялось.

Дверные петли скрипели без умолку.

А пополудни, словно сговорившись, потянулись вдовы к Струниным. Они входили, неся на лицах упрямую радость, но стоило вымолвить слово, как любая из них не выдерживала – и слезы, слезы, слезы. Вдовели вторично, теперь уже ясно представляя, как будут возвращаться оставшиеся в живых воины, но никогда не возвратятся к ним. И если раньше «солдатка» звучало как «жена солдата», то теперь – как «жена убитого».

* * *

Бабушка как будто только этого и ждала. Она сошла с печи, надела свою бывалошнюю юбку с кофтой, прибрала аккуратно волосы, покрыла их платком и опустилась на колени перед образами. Молилась день, молилась ночь, потом, отдохнув, снова молилась. А когда ее беспощадное моление стало наводить ужас на семью, когда с поклона она уже не разгибалась минутами и когда уже молитвы иссякли, а душа как будто опустошилась, бабушка без единой слезинки простилась со всеми, всех благословила – и тихо умерла.

– Отмучилась, сердешная, – платком вытирая глаза, сказала Лизавета. – Прожила, как святая.

По маме-старенькой никто не плакал. Она ушла, наверно понимая, что ждать ей больше некого, да и жить – незачем.

* * *

Анна, казалось, смирилась с жизнью. Но когда мать поднялась на ноги и когда на горизонте замаячил сентябрь, она затосковала: нервничала, для сестер и братьев превращалась в «злюку», но Лизавета материнским чутьем отлично все понимала. И вскоре решительно заявила:

– Ну, будя, повозилась-повожжалась – будя, ехай учиться.

На сей раз Анна не противилась.

7

В педучилище сменялись преподаватели, дела принял довоенный директор – Хлебников; во всем ожидали перемен.

В городе и на верфи с темна до темна стучали топоры, пахло смолой и краской.

Рынок был каждодневно воскресным: кипела торговля и спекуляция; гадали на картах и морских свинках, играли-шельмовали в «жучка», в «петлю» и в «три листика». Калеки пели душераздирающие песни о том, как жена изменяла мужу, а он на фронте лишился рук или ног, или о том, как неверная жена отказалась в письме от инвалида, а он взял да и приехал здоровый и весь в орденах… Одни просили на хлеб, другие – почти требовали на водку. Особенно отличался безрукий моряк: он молча преграждал прохожим путь, держа в зубах бескозырку. А через полчаса он уже пил у «чапка», прихватывая стакан зубами за край. Тут же тихо продавали хлебные талоны или карточки, а рядом ершистый мужичишко с неподдельным задором горланил:

– Та-ба-чок-сам-сон! Молодых… на бочок, стариков – на сон! Двадцать пять за стакан – налетай, Иван! Табачок-крепачок! Раз дернешь… ноги вытянешь!

Поначалу Анна даже терялась в этом гомоне, но все-таки базарная суета взбадривала. И как ни тяжела городская жизнь, как ни тяжело было учиться, но все меньше волновали Анну деревенские вести, все чаще они удивляли ее, и она негодовала на жалобы. Что уж, мол, теперь – не война…

Весной же Анна опять затосковала. И как только установились дороги, отправилась домой погостить. От вокзала до перелетихинского поворота ее довез в телеге курбатовский мужик.

Еще жидкое, весеннее солнце разливалось по талой земле. Почки на деревьях разрывало бледной зеленью… И Анну как-то по-своему волновало пьянящее обновление – от ощущения весны становилось даже грустно. Всю дорогу спешила домой, но теперь, когда дом был рядом, она сошла с проселка в опушку леса.

 

Новая трава не прорезалась, летошние сучья прели, обугленные снежной влагой, кругом – покой, лишь вершинками деревьев легкий ветер играл молодо и упруго.

Вдруг почудилось, что за нею кто-то следит. Оглянулась – никого, и в то же время донеслось тихое мужское пенье.

 
Во субботу д-день ненастный,
Эх, да нельзя в поле работать…
 

Навалившись спиной на березу, совсем неподалеку – и как не увидела! – стоял Шмаков. Стоял он, слегка откинув голову, рукой держась за подбородок, точно позируя.

– Дядя Саша! – обрадованно окликнула Анна. Она и не заметила, как Шмаков вздрогнул, как резко сдавил пальцами подбородок и побледнел. – Здравствуйте, дядя Саша! Что вы здесь делаете? – подбегая, спросила Анна.

– Что делаю? – С собой он уже справился. – Я-то что, а вот ты что здесь делаешь?

– Домой побывать иду.

– Москва – Саратов через Владивосток! – Он необычно загоготал, но уже тотчас, вяло улыбнувшись, добавил: – А я вот березовицей разговляюсь.

И только теперь Анна увидела на березе вырез стрелочкой – по берестяному желобку в бутылку струился мутноватый сок.

– Ой ли, а я думала, только дети березы подсачивают.

– И я так думал, а теперь передумал.

Шмаков был настолько вял и равнодушен, что Анна терялась и уже сожалела, что подошла. Но глаза его вдруг зажглись-заиграли, и он вновь возвратился в себя.

– Анна, Аннушка, а ты попробуй, попробуй глотни, ведь это сама сила, сама жизнь-живица! – Шмаков подхватил бутылку, Анна потянулась рукой, а он: – Нет, нет, ты не умеешь, я сам, ну-ка подставляй рот! – Анна прихватила губами горлышко. – Глотай, большими глотками глотай!

Сок горьковато-терпкий. Анна не успевала глотать, захлебывалась, струйки стекали на подбородок, на шею – и она глотала, глотала и вдруг почувствовала, что голова приятно закружилась. Анна оттолкнула Шмакова и засмеялась, сплюнув остатки сока.

– Дядя Саша, я пьяная!

– Нет, ты молодая и глупенькая, – вполне серьезно поправил Шмаков.

– Почему это?

– Потому что пить надо до дна.

Удивилась Анна, широко раскрыла глаза точно для того, чтобы увидеть, как дядя Саша похудел и резко постарел: в нем не было прежней подтянутости, волосы посерели, как будто свалялись, и щеки впалые давно не бриты.

Свет померк, березовица загорчила в горле.

– А ты послушай, как сок прет.

Уже нехотя Анна приложилась ухом к стволу: внутри дерево легонько гудело, береза, казалось, упруго вздрагивала.

– Угу, – согласилась Анна, – живет… Ну ладно, домой побегу, до свидания.

– Ну-ну, – вяло проводил Шмаков.

8

Волновали радость и тревога. Теперь Анна спешила: задворками, прямиком к отчему дому.

От деревни веяло тишиной. Словно разоренные гнезда, смотрели раскрытые дворы – обнаженными ребрами торчали стропила и слеги.

«Будто война и не кончалась», – подумала Анна, обводя взглядом деревню.

На соседнем приусадебном участке пахали: пять баб, перекинув через плечи веревки, тянули плуг – за плугом шел не то паренек, не то невзрачный мужичишко. А следом молча, сосредоточенно перелетали тощие угловатые грачи.

И пахарки заметили гостью. Они остановились, распрямились, и Анна увидела, что среди них – мать, и даже заметила, как горько и виновато она улыбнулась: что, мол, поделаешь. Точно застали её за недобрым делом.

Анна подбежала к матери, они обнялись, и дочь ощутила в своих руках тяжелое и усталое тело.

– До-очь, а что это ты и не написала? – Лизавета смахнула наплывшую слезу. – Вот те и на, и не известила.

– Ну, бабы, перекур. Заодно и отобедаем, – устало вздохнув, сказала одна из соседок

Снимая с плеч мешки-подкладки, молча побрели бабы каждая к своему дому.

* * *

– Да что же это вы, мама, так-то, на себе пашете, неужто лошадей нет? – угощая Нинушку городским печатным пряником, допытывалась Анна.

– Лошадей, баишь? – Мать помолчала. – Не дает, в колхозе работу работать надо… А лопатой, чай, еще дольше проколупаешься, да и устанешь шибче. А так – оно спорее. Завтра нам пахать будем. Да как же это! В войну – и то пахали… на лошадях.

– Поди-ка, детка, сунься. Это ведь не Шмаков… Калянов не из тех: мягко стелет, да жестко спать.

– Да кто он такой, Калянов, в конце-то концов! – вспылила Анна.

– Знамо кто, председатель, – нехотя ответила Лизавета, ставя на стол с ухвата горшок. – Садись-ка, похлебаем.

– Почему молчите? Это же безобразие! – Анну так и подмывало стукнуть кулачком по столу.

– Полно те, поди скажи ему. – Лизавета безнадежно отмахнулась.

– Ну и пойду! – Анна все же стукнула ладошкой по столу. – Ну и скажу!..

И не успела мать ответить-возразить, как Анна уже выскочила в двери. По деревне она почти бежала. С ходу влетела в кабинет и – удивительно! – застала Калянова на месте, обычно его и днем с огнем трудно отыскать, вечно в городе.

– Да что же это за безобразие! – выкрикнула Анна. – В войну на лошадях пахали, а теперь – баб запрягли! Шмаков мог! А вы… безобразие!..

– Позвольте, нельзя же так врываться. Надо вежливо, по-хорошему. В чем дело? – почти участливо спросил председатель и улыбнулся.

Сбивчиво и уже не так горячо Анна высказала свои претензии.

– Не так, не так. Вы всегда ставьте себя на мое место, тогда все будет ясно. – Еще раз обезоружив Анну улыбкой, Калянов продолжал суше и строже: – Лошадей в колхозе нет – все на посевной. И вообще, мы частные хозяйства не намерены поощрять. Это вы должны бы знать, на учительницу, говорят, учитесь… Чему же вы пионеров будете учить? – Он усмехнулся. – Шмаков… Разбазарил колхоз – и в сторону. Пусть благодарит, что под суд не отдали… Комсомолка? – неожиданно спросил он.

Анна молчала, смутившись окончательно.

– Так вот, товарищ Струнина, думайте, прежде чем делать такие заявления. Запомните, что есть органы, которые выше нас. А запрягать, мы никого не запрягали и не запрягаем. Подбирайте слова…

* * *

Снова и снова Анна беспощадно и беспомощно думала: почему деревня так и осталась военной? Почему до сих нор не могут даже электричество провести, хотя в десяти километрах высоковольтная электролиния? Почему половина деревни с раскрытыми дворами? Почему на трудодни ничего не дают? Почему бригадир – теперь мужчина, не то что во время войны! – ходит по утрам с палкой, гремит ею по наличникам и лениво орет: «Марья, на работу. Дарья, на работу!» А Марьи и Дарьи молчат, хоронятся по чуланам. Почему о колхозах и налогах сочиняют и поют такие злые, похабные частушки? Почему?.. Но ответить на все эти многочисленные «почему?» она не могла.

В деревне смятение – люди рвутся в город.

Однажды Анна совсем решилась написать обо всем этом в Москву, но так и не дописала – почерк плохим показался. Не дописала же, видимо, потому, что в душу ее уже тогда запало сомнение: а надо ли вообще возвращаться в Перелетиху?.. Есть и другая доля.

Глава вторая

1

Деревни, приписанные к Городку, и в то лихое время были более зажиточны и спокойны. Еще кровоточили фронтовые раны, еще тысячи Перелетих не ели досыта хлеба, а тысячи Городков получали нормированную пайку по карточкам, еще процветало сиротское нищенство, а здесь, поди же, – достаток. И новому человеку могло подуматься, что края эти беды миновали. А все потому, что здешние крестьяне исстари были предприимчивыми: не богаты хлебом, но богаты озерной рыбой, огородами, богаты пойменными лугами – а где луга, там и стадо. Ко всему мужики занимались отхожим плотницким промыслом – и это тоже не однажды спасало от голода. И люди верили в себя, знали себе цену: держались с достоинством, горделиво. За достаток и домовитость и обзывали заволжских «кошелями», а то – «куркулями». Бывало, в Городке на пристани кричит какой-нибудь плутоватый охлёсток:

– Эй, заволжски кошели, поманеньку шевели!

Сотоварищи хохочут, а заволжский мужик и бровью не поведет, будто и не его задирают. Так, лишь баба иная огрызнется: «В ладу с совестью-то живем – вот и кошели. Не то что ты, полоротый – сума переметная». Может быть, и поэтому недолюбливали заволжские пришлых, чужаков, хотя пришлые там случались редко, – заволжская округа цвела на отшибе, в стороне от больших дорог.

Ни в Пестове, в школу которой Анна получила направление по окончании училища, ни в Салогузове и Палкине – соседних деревнях одного колхоза – крыш под соломой не бывало. Да и сами дома, гладкие, украшенные резьбой, глядели осанисто, горделиво. Здесь что ни мужик, то плотник, да не просто плотник – умелец. На колхозном лесозаводишке в две пилорамы, на берегу Волги, клепали баржи, килевые рыбачьи лодки, гнали тес и дранку.

Правление колхоза, клуб и сельмаг размещались в Салогузове, школа – в Пестове…

– Что день грядущий мне готовит?.. – пыталась Анна запеть с юмором, но юмора не получалось. Грядущий день был неясен и действительно тревожил.

В пестовском проулке от неожиданности Анна вздрогнула – под ноги шмякнулся полусгнивший помидор.

– Как вам не стыдно! Разве можно кидать в людей? – возмутилась Анна. Из огорода нагловато смотрели трое подростков, один из них курил.

– Што лаёшь! – огрызнулся куривший и приказал: – Поддай.

Гнилые помидоры шлепнулись по чемодану. Анна и вовсе растерялась.

– Ну, что пялёшься, шеблячка? Катись дальше.

Невольно подстраховываясь, Анна почти робко спросила:

– Дети… ребята, а где ваша школа?

– Дети… Што, али слёпа? – Куривший мотнул головой в сторону двухэтажного кирпичного дома. Анна взялась за чемодан, а мальчишки, «окая» и «ёкая», ахнули припевку:

 
Мимо школьных, мимо школьных,
Мимо школьныих дверей!
А кому какое дело —
Мы плюем в учителей!
 

Анна вбежала в коридор школы – он показался ей чересчур темным. Привалилась к стене и ясно-ясно вспомнила, как они когда-то гурьбой ходили почти до самого бора встречать новую учительницу – и то был праздник.

– Да, войдите! – услышала она и толкнула дверь.

За столом сидела женщина лет сорока пяти, солидная и внешне холодноватая.

– Проходите, садитесь… Вы, вероятно, и есть Струнина?

– Да, Струнина. – Анна поставила чемодан и села на край стула.

– Очень хорошо, что приехали не в последний день…

«И почему она на меня так, смотрит, с усмешкой, что ли?» – думала Анна.

– Я – директор, зовут меня Людмилой Станиславовной, Фарфаровская. – Она чуть склонила голову, поворачиваясь в профиль. – А вас, если не ошибаюсь, Анной Петровной?

– Откуда вы знаете? – Анна искренне удивилась.

– Конечно же, не по щучьему веленью. – И улыбнулась снисходительно. – Так вот, Анна Петровна, думаю, о работе поговорим завтра…

«И почему она так смотрит, как ощупывает?» – опять подумала Анна, невольно вспоминая другой, добрый взгляд – Веры Николаевны.

– А пока решим вопрос с жильем. – Директор поднялась из-за стола, она оказалась роста выше среднего. Рядом Анна выглядела щупловатой девочкой. – Так вот, Анна Петровна, договор на жилье у нас уже заключен с владельцем того дома. – Она указала в окно наискосок от школы. – Вон, где старик вокруг ямы возится. Вход отдельный. Дровами обеспечивает школа, ну и продовольственные льготы. Колхоз здесь ничего, председатель – тоже, жить можно. Пока и все, Анна Петровна. Будем считать, что вы уже работаете. – Людмила Станиславовна подала руку, как бы заключая союз.

Старик возился около ямы, приспосабливал в нее доску-полоз. Рядом лежал свежий ошкуренный столб для электросети.

– Добрый день. Здравствуйте, – поздоровались учителя.

Старик замедленно распрямился – а был он почти вдвое выше Анны, – медленно, еле проговаривая, сказал:

– Доброго здоровица, – медленно же стянул с головы зимнюю шапку, – в избе, – дополнил он, кивнул на крыльцо и медленно вновь склонился к работе.

Позднее Анна узнала, что дед Мурашкин был примечательностью. В Пестове к нему привыкли как к чему-то необходимому, музейному. Вспоминая или указывая на него, нередко говорили:

– Вот он – из бывалых людей, вот какие были, не то что теперь.

Он долго жил и ел много, враз мог управиться с караваем хлеба и четвертью молока, и очень был доволен, когда позднее в Пестове открылась рабочая столовая. Туда он постоянно ходил после домашнего обеда и удивлял строителей, съедая по пять-шесть порций котлет с гарниром. Сколько ему лет – он не знал, родные утверждали, что родился дедушко в год отмены крепостного права. О нем жили легенды. Например, говорили, что дед Мурашкин в молодости один удержал за канат сорвавшийся с якорей плот, увяз по колено в берег, но удержал.

 

Когда Людмила Станиславовна и Анна, переговорив с хозяйкой, с внучкой деда Мурашкина, вышли на крыльцо, старик медленно, с чувством, с толком, плечом с подпоркой поднимал в яму пятиметровый кряжистый столб.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru