Явилась очень молодая белокурая девушка, чуть не в лохмотьях, плотного сложения, высокого роста; она не была красива и имела очень простодушное выражение.
Мы едва могли удержаться от смеха, взглянув на такую Миньону. Слепцов обратился к ней со словами:
– Проводите, Пашенька, моих гостей в сад, принесите стулья и стол и поставьте самовар.
Пашенька, улыбаясь, кивала ему головой. Мы пошли за Миньоной, которая привела нас в небольшой садик, очень запущенный, а через минуту принесла довольно большой деревянный кухонный стол на голове и четыре стула в руках так ловко, точно самую легкую ношу. Слепцов из мезонина распоряжался, куда лучше поставить стол, и велел Миньоне попросить у хозяйки чистую скатерть и чайную посуду.
Скоро Слепцов явился к нам джентльменом и извинился, что заставил нас ждать.
– Для чего вы подняли такую возню на каких-нибудь два месяца, да и того менее? – спросила я его.
– Не мог ни спать, ни работать в такой грязной комнате. Сегодня, как только встал, махнул в город, купил обоев, поискал здесь маляра, не нашел, и принялся сам оклеивать; как видите, все готово.
Пашенька радостно улыбалась, когда Слепцов хвалил ее за расторопность, с какой она прислуживала нам.
Я спросила Слепцова, почему он назвал девушку Миньоной Черной речки.
Он рассказал нам следующую ее биографию. Пашенька осталась после родителей круглой сиротой семи лет; единственный ее родственник, пьянчуга дядя, крестьянин Черной речки, запродал сироту за пустяшную плату в город шарманщику; этот одел ее мальчиком, выучил кувыркаться и стоять на голове. Зимой шарманщик бродил по дворам в Петербурге, заставляя девочку выкрикивать под шарманку «Под вечер осени ненастной», а в портерных петь более игривые песенки. Но, вероятно, «следствие акробатических упражнений, девочка быстро росла и развивалась, так что уже нельзя было выдавать ее за мальчика. Тогда ловкий шарманщик начал заставлять ее показывать силу: держать в зубах стул, играть чугунными шарами и, бросив их вверх, подставлять грудь и спину. Но в прошлом году антрепренер-шарманщик и пьяница-дядя перепились, подрались, и оба высидели в полиции сутки. Дядя так озлобился на антрепренера, что отнял у него свою племянницу и закабалил ее в услужение к чиновнице, беря себе жалованье. Жизнь бывшей артистки у чиновницы оказалась гораздо хуже, чем у шарманщика, потому что чиновница с презрением относилась к ее артистическому прошлому, иначе не звала ее, как «уличная плясунья». Многочисленное семейство чиновницы бесчеловечно оскорбляло кроткую по натуре девушку, еще с ранних лет привыкшую видеть себя какой-то вещью, которую дядя запродавал в полное владение то шарманщику, то чиновнице.
Слепцов так мастерски рассказал нам биографию девушки, что я ему заметила:
– Вам стоит только заняться несколько дней, и у вас будет готов рассказ.
– Непременно напишу! – отвечал мне Слепцов. – Теперь у меня комната сделалась чистенькая, и мне приятно будет работать. Я освобожу Пашеньку от эксплуатации пьянчуги-дяди; я уже познакомился с ним, угощал водкой и соблазнил его тем, что он может получать вдвое, если отпустит свою племянницу на место в Петербург. Как только он выправит ей вид, я помещу ее в одно хорошее семейство, где ее защитят.
Слепцов, точно, освободил девушку от дяди, но рассказа не написал.
Мы еще раз пили чай на даче у Слепцова и уже в его мезонине, который он превратил в уютную комнатку.
– Ну, что ваша Миньона? – спросила я.
– Пока еще таскает воду, рубит дрова, стряпает, стирает, но скоро чиновница лишится ее. Я в такой дружбе с ее пьянчугой-дядей, что он каждый день является ко мне беседовать, то есть выпить водки.
– А рассказ о Миньоне Черной речки пишете? – спросила я.
– Нет, еще не принимался за него. Не могу я работать, когда чем-нибудь другим занят.
Я махнула рукой и больше уже не спрашивала Слепцова о рассказе.
В 1866 году, после 4-го апреля. Слепцов был арестован, но через неделю выпущен. Своим арестом он был обязан устройству коммуны.
Слепцов на лето опять переехал на дачу в Новую Деревню, наняв себе комнату у дачников с отдельным ходом.
Не прошло и месяца его дачной жизни, как Слепцов приехал к нам рассказать, какое накануне вечером было с ним происшествие. Он вернулся с прогулки, напился чаю и намеревался лечь спать, как вдруг кто-то постучался в дверь. Слепцов отворил дверь и увидал женщину, закутанную в платок, так что нельзя было хорошо разглядеть ее лица. Она сделала ему вопрос: «Никто не придет сюда? мне нужно переговорить с вами».
Слепцов отвечал незнакомке, что никто не придет. Тогда она переступила порог комнаты и потребовала, чтобы он запер дверь на ключ.
Незнакомка скинула платок и оказалась молодой, высокой женщиной, лет 25, недурной собой. Она объяснила, что обратила на Слепцова внимание тотчас, как он переехал на дачу, но видя, что он ее не замечает, решилась явиться к нему. Незнакомка рассказала свое прошедшее и настоящее, призналась, что не любит своего мужа, потому что это грубый, дурной человек и постоянно делает ей неверности, что он чиновник и часто ночует в городе, что она зачитывается литературными произведениями Слепцова.
Так как тогда господствовала общая паника, то Слепцову советовали быть осторожным с незнакомкой, которая всем казалась подозрительной. Но вышло, что у страха глаза велики. Все лето она бывала у Слепцова, и все обошлось благополучно. Слепцов в августе переехал с дачи, а чиновница осталась в Новой Деревне до начала октября, потому что у ее мужа не было средств перевести жену и детей в город. Слепцов после этого уже не виделся с ней.
Однажды, зимой, я с мужем А. Ф. Головачевым и с Слепцовым приехала в художественный клуб, который тогда посещала масса публики. Мы снимали при входе верхнее платье, как вдруг вошла высокая женщина в легоньком, стареньком драповом пальто, несмотря на довольно сильный мороз. Она, видимо, обрадовалась, встретясь с Слепцовым. Когда она сняла свое холодное пальто, то и ее черное шерстяное платье оказалось также довольно поношенным. Она была очень худая, бледная женщина, но с развязными манерами. Мы пошли в залу, Слепцов, догнав нас, спросил меня:
– Заметили ли вы даму, с которой я разговаривал? Это и есть та самая чиновница, которая так оригинально познакомилась со мной на даче.
– Значит, ваше знакомство возобновится?
– Приглашала к себе, но я не намерен знакомиться с ее супругом.
Месяца через три или четыре Слепцов за обедом у нас сообщил, что недавно, идя по Морской, увидел даму, ехавшую в парных санях в бархатной шубе; дама остановила кучера и поманила Слепцова к себе. Оказалось, что это его чиновница, пополневшая и сиявшая самодовольствием. Она дала ему свой адрес, чтобы он непременно пришел к ней, говоря, что у нее своя половина и муж не смеет являться к ней, когда у нее сидят гости.
Слепцов из любопытства посетил старую знакомую чиновницу, которая очень дружески его приняла в своем салоне и рассказала ему, нисколько не стесняясь, что в нее влюбился пожилой господин, очень известное чиновное лицо в Петербурге, и намерен на ней жениться.
– А муж? – спросил Слепцов.
– Стоит ли о нем говорить! Разве он теперь смеет слово мне сказать, – получил хорошее чрез меня место, живет в отличной квартире. Ему дадут денег, и он будет очень доволен.
– Значит, кроме богатства, вы приобретете и чин генеральши? Когда же свадьба? – спросил Слепцов.
– Я еще со свадьбой погожу, сначала приберу хорошенько генерала в руки, чтоб он, как марионетка, плясал по моему желанию.
И точно, чиновница, женив на себе генерала, так забрала его в руки, что все нуждавшиеся в нем должны были подносить ей ценные подарки, чтобы достичь своих целей у влиятельного генерала. Весь Петербург это знал, и в приемные дни в салоне у счастливой генеральской четы являлась масса дам и мужчин из среднего светского круга, и все оказывали большое внимание генеральше, которая в короткое время так растолстела, что из нее можно было выкроить десять таких женщин, какой я видела ее в художническом клубе – в поношенном драповом пальто, посиневшую от холода.
Все знали в итальянской опере эту генеральшу, необычайно величественно сидевшую в ложе, разодетую и распространявшую сияние от бриллиантов, которые были на ней.
Раз в антракте ко мне подошел М. Е. Салтыков и сказал своим ворчливым тоном, указывая на генеральшу:
– Муж сохнет, а жену все распирает…
Слепцов в начале 1871 или 1872 года поместил начало своего романа «Хороший человек» уже в «Отечественных Записках», когда «Современник» сочетался браком с этим журналом. Роман так и остался неоконченным.
Здоровье Слепцова сильно пошатнулось; он очень исхудал, и доктора советовали ему уехать из Петербурга в более теплый климат, но он поселился в Москве и оттуда поехал на Кавказ.
Я долго не видала Слепцова; весной 1876 года он вдруг является ко мне. Я хотя и знала, что он постоянно болен, но все-таки не ожидала, что увижу его в таком болезненном состоянии. Он едва передвигал ногами и должен был тотчас же, как вошел, сесть, но и сидеть ему было трудно. Худ он был страшно; и прежде у него был бледный цвет лица, но теперь он был совершенно желтый.
– В каком плачевном состоянии вы видите меня, – сказал Слепцов, – совсем калекой сделался! Приехал по очень неприятному делу в Петербург – для операции. Что делать, пусть меня режут, если это нужно!
Пошли разговоры о разных старых знакомых, и меня удивило, что Слепцов, при такой тяжкой болезни, весело шутил, рассказывая о своей жизни в Москве, на Кавказе. Уходя, он мне сказал:
– Когда же мы свидимся? После операции мне придется лежать в постели, так вы уж навещайте меня.
Операция очень облегчила страдания Слепцова, и он лежал в постели в прежнем веселом настроении. Больного Слепцова навещали немногие из его прежних многочисленных знакомых. Впрочем, из прежних его приятелей многие не по своей воле уехали на жительство очень далеко из Петербурга, а те, которые находились в Петербурге, до смешного боялись встречаться со Слепцовым, с которым несколько лет тому назад пропагандировали женский вопрос. Они воображали, что знакомство с бывшим организатором коммуны может скомпрометировать их чиновную карьеру, так что лишь четверо из старых знакомых навещали больного Слепцова, в том числе и я.
Как-то раз я заговорила с Слепцовым о том, как он мало написал в продолжение всего времени, как выступил в литературе.
– У меня не хватило сил создать что-нибудь очень хорошее, а писать посредственные вещи не было охоты. Первое время я сгоряча писал, но потом сознал, что не стоит наводнять литературу своими рассказами. Романы у меня также ничем не отличались. Я решил, что пока не напишу что-нибудь очень хорошее, до тех пор ничего не печатать. У меня есть план большой повести, и, мне кажется, она может наконец мне удасться. Тогда я напечатаю ее.
– А роман «Хороший человек» так и не окончите? – спросила я.
– Пишу, да все не вытанцовывается у меня, да и болезнь помешала. Вот выздоровею, уеду в деревню к матери и там буду работать. Я теперь поугомонился, во мне нет той разбросанности, которая мешала мне сосредоточиваться на предметах. Нет той жажды изучить характер людей, с которыми сталкивался. У меня большой запас материала для воссоздания психических сторон современного общества.
Раз я прихожу к Слепцову и вижу: на столе, около его дивана, на котором он лежал, букет цветов и коробка конфет.
Слепцов, улыбаясь, спросил меня:
– Угадайте-ка, кто мне сегодня преподнес все это из моих старых знакомых женщин!
Я отвечала, что у него было такое множество знакомых дам, что трудно угадать; но вспомнила о бывшей бедной чиновнице. Новой Деревни, которая сделалась миллионершей, и назвала ее.
Слепцов засмеялся и отвечал:
– Вот, захотели, чтобы она теперь вспомнила обо мне. Ей теперь нужно общество гвардейских офицеров.
– Однако она постоянно приглашала вас к себе, когда встречала на улице, вы сами не хотели поддерживать с ней знакомство, – заметила я.
Слепцов на это отвечал мне:
– Очень мне противно было ее самодовольство, что она так ловко поймала миллионера-чиновника, и он мне противен, разыгрывает роль честнейшего человека! И все притворяются, что верят в его гражданскую честность… Нет, этот букет и конфеты я получил от моей Миньоны Черной речки. Помните бедную девушку, которую я освободил из кабалы дяди-пьяницы? Она сегодня утром явилась ко мне. Я ни за что бы не узнал ее, если бы она сама не назвала себя. Расплакалась; мы по-старому дружески побеседовали. Ведь она уехала в деревню с одной богатой больной барыней, несколько лет прожила у нее и приехала с ней в Петербург, чтобы ехать за границу. Выучилась читать, писать и, вообразите, даже прочла все мои рассказы.
– Как же она отыскала вас?
– А ее барыня наняла меблированною квартиру здесь же. Вот и прочла мою фамилию на доске, расспросила и явилась сегодня утром ко мне, такая разодетая, при часах. А после своего ухода прислала мне букет и конфеты.
Я смеясь заметила, что обе дачные его знакомые сделали себе блистательную карьеру.
– В нравственном отношении моя Пашенька слишком высоко стоит перед миллионершей. Она на свои трудовые деньги купила мне цветы и конфеты. Ей-то скорей было бы извинительно, если бы она таким же путем, как генеральша, обеспечила свою будущность. Я очень доволен, что, хоть случайно, но так удачно оказал помощь бедной девушке.
Пашенька навещала Слепцова и постоянно приносила ему разных лакомств и дорогого вина, которое ему предписывали доктора.
Слепцов говорил мне, что запретил было Пашеньке делать такие траты для него, но она страшно расплакалась, что он гнушается принимать от нее такие пустяки, ибо она получает хорошее жалованье и ей доставляет большое удовольствие хоть чем-нибудь выказать свою благодарность ему за все то, что он для нее сделал.
В самом деле, благодарность девушки к Слепцову не имела границ. Она мне говорила, что считает его за своего отца.
– Ведь со мной обращались все не как с человеком, а как с бездомной собакой. С первого дня, как Василий Алексеевич переехал в мезонин, я услышала первое ласковое слово. Господи, да я ни на минуту не забывала его, живя столько лет далеко от него. Приехав в Петербург, непременно хотела разыскать его и посмотреть, как он живет. Чуть с ума не сошла от радости, что он стоит в том же доме, где мы заняли квартиру… У Спасителя молебен служила, чтоб скорее он выздоровел… Не опасна ли его болезнь, скажите мне ради Христа. Если опасная, так я брошу место и буду ходить за ним.
Я успокоила Пашеньку, говоря, что Слепцов поедет к матери в деревню, где уход за ним будет хороший, и что болезнь его не опасна.
Тогда никто не знал, что у Слепцова начал развиваться рак. Он уехал в 1876 году, ранней осенью, из Петербурга в Саратов, а весной 1877 года перевезли его к матери в деревню, где В. А. поздней осенью и умер.
Я познакомилась с Ф. М. Решетниковым почти в то же время, как и со Слепцовым. В первый раз я увидала Решетникова при следующих обстоятельствах: мне нужно было зайти в редакцию за моей книгой, которую накануне у меня взяли для какой-то справки. День был неприемный, да и было еще очень рано, чтобы кто-нибудь из посторонних мог находиться в редакции. Я вошла в комнату, взяла со стола книгу и, когда повернулась, чтобы уйти, заметила господина, сидящего в углу. Это был молодой человек небольшого роста в черном поношенном сюртуке, наглухо застегнутом. Он исподлобья взглянул на меня и мгновенно опустил глаза.
Я подивилась, что человек Некрасова не предупредил посетителя, что ему придется очень долго ждать редактора. Некрасов вставал поздно.
Выражение лица молодого человека было такое хмурое, что я не решилась предупредить его об этом и ушла из комнаты; встретив в передней лакея, я спросила его, почему он не предупредил посетителя, что ему придется ждать очень долго. Оказалось, что лакей предупреждал молодого посетителя, но тот ответил, что живет очень далеко и лучше подождет. Я приказала человеку подать посетителю газеты, а в двенадцать часов послала ему стакан кофе с хлебом.
Я поинтересовалась узнать от Некрасова о терпеливом посетителе.
– Из Перми приехал – ответил Некрасов, – принес свое произведение; я обещал ему дня через три просмотреть рукопись и дать ответ. Пожалуйста, напомните мне завтра об этом. Видно по всему, что молодой человек, должно быть, в очень плохом денежном положении.
– Во всяком случае, если рукопись окажется плохой, то вы лично переговорите с ним. Как у приезжего, у него, может быть, нет никого знакомых в Петербурге.
Часто случалось, что Некрасов возвращал рукописи новичкам-авторам не лично сам.
– Конечно, переговорю с ним. Я проспал и спешу выехать, не успев хорошенько расспросить молодого человека, да и он сам не был расположен говорить, – сказал Некрасов и добавил: – вы бы хоть начало рукописи прочитали, стоит ли мне и приниматься за нее.
Я вечером же села читать рукопись под названием «Подлиповцы» и, не отрываясь, прочла ее всю. Я очень обрадовалась за молодого автора, так как не сомневалась, что он должен будет получить самый благоприятный ответ от Некрасова. Действительно, когда последний прочитал «Подлиповцев», то расхвалил их и при этом заметил мне:
– Вот опять поставят в укор «Современнику», что в нем печатаются произведения только одних семинаристов! Должно быть, сколько еще талантливых людей гибнет в этом сословии, если в короткое время из этой среды появилось столько писателей… Я пригласил Решетникова сегодня обедать; если он придет до моего возвращения, то примите его, а то, чего доброго, он убежит, да еще обидится. Он смотрит совершенным медвежонком.
Решетников пришел за час до обеда. Я старалась занять его разговором, но он отвечал мне только одними отрывистыми «да» и «нет», и выражение его лица было так сердито, что я сочла за лучшее оставить его в покое.
Наружность Решетникова не отличалась ни красотой, ни здоровьем. Он был небольшого роста, держался сутуловато, цвет лица у него был бледный, а черты неправильные, рот очень большой, движения угловатые.
К обеду пришло еще несколько человек гостей. Решетников, видимо, неловко чувствовал себя в незнакомом ему обществе; он ничего не говорил за обедом, но его живые глаза перебегали от одного гостя на другого. К концу обеда хмурость его однако прошла, и он улыбался, слушая рассказ Некрасова, как его мальчиком с братом привезли в Ярославль готовиться к поступлению в гимназию и поселили на квартире с крепостным ментором, который обязан был присматривать за ними, чтобы они аккуратно ходили в класс к учителю, и готовить им обед. Но крепостному ментору, после деревни, представлялось столько соблазнов в Ярославле, что он, не желая возиться с стряпней, выдавал мальчикам на руки тридцать копеек, оставляя на их произвол продовольствовать себя. Мальчики очень были довольны своим ментором и в свою очередь нашли лучшим, вместо ученья, с утра отправляться на загородные прогулки, запасаясь хлебом и колбасой, и до вечера не являлись домой. Но привольная жизнь крепостного ментора и его питомцев продолжалась недолго. Раз, вернувшись вечером с прогулки, мальчики пришли в ужас: их встретил отец, до которого дошли слухи о их привольной жизни. У крепостного ментора обе скулы были сильно припухши, и он был отправлен в деревню, а к мальчикам был приставлен другой ментор, тоже крепостной, но более старый и строгий. Они очень скоро подметили, что этот строгий ментор, уложив их спать, дозволял себе, после дневных трудов, выпить. Некрасов с братом вылезали из окна и отправлялись в трактир, где маркером был также крепостной их отца, отпущенный по оброку, и практиковались в игре на биллиарде, быстро приобретали большие познания в ней, но зато в науках успехи их были очень плохие.
Некрасов был в духе, и его рассказ был очень комичен, особенно в описании двух дворовых, которых отец возвел в степень менторов.
Решетников, по приглашению Некрасова, приходил обедать каждый день, скоро перестал дичиться и часто, после обеда, подолгу сидел у меня. Он рассказывал о своем печальном детстве и юности: как убежал из бурсы, как, служа при почтовой конторе почтальоном у своего дяди, крал газеты, чтобы удовлетворить жажду к чтению, как открыли его проделку, найдя в пустыре, которым был огорожен двор, кучу газет, куда забрасывал их юный чтец. Рассказывал про свое пребывание в монастыре, куда его отправили в наказание. Страшно было слушать его рассказы – чего только он ни переиспытал с раннего своего возраста! Удивительно, каким чудом могли в нем сохраниться его честный взгляд на жизнь, стремление к образованию, отзывчивость к ближнему и готовность помочь каждому, чем только он мог.
В биографии Решетникова, при издании его сочинений, вышедших уже после его смерти, между прочим сказано, что он иногда был очень резок и даже груб в обращении. Но я думаю, что Решетников, прожив несколько лет в Петербурге и вращаясь в интеллигентном обществе, должен был хоть немного отполироваться. Мне же пришлось его видеть тотчас, как он приехал из Перми, и по временам мне приходилось быть свидетельницей многих резких выходок с его стороны. Зная его воспитание, нельзя было сердиться на него. Решетников сознавал сам, что у него по временам появляется какое-то озлобление на всех, развившееся в нем вследствие жестокого с ним обращения. Когда он был мальчиком, то находил наслаждение сделать кому только мог какую-нибудь пакость: бросал в колодцы дохлых кошек, чтобы нельзя было брать воду, портил вещи в доме дяди.
– Потом я сам себе сделался противен за свою злость и стал сдерживать себя, – говорил Решетников.
Он насмешил меня, рассказывая, как злился на меня, когда в первый раз пришел обедать, а я старалась его занять разговором.
– Что, думаю, она пристает! Не видит, что ли, что я не хочу разговаривать с ней, – говорил Решетников.
Решетников рассказывал, что его поразила наружность Некрасова, когда он его увидал в первый раз.
– Я почти все стихотворения Некрасова наизусть знаю, я его себе представлял высоким мужчиной, с мужественной наружностью, с курчавой головой, – и вдруг вижу лысого, тщедушного, сгорбленного человека, с желтым лицом, говорящего сиплым голосом. Я и сам был взволнован, ничего не мог путем сказать, а тут еще хорошенько не мог расслышать вопросов Некрасова. Я поскорей убежал, написал ему письмо, изложив то, что хотел ему лично сказать.
– Ваше письмо пришло тогда, когда уже Некрасов прочел половину «Подлиповцев», – сказала я.
– А я в это время места не находил, – продолжал Решетников. – Три дня для меня тянулись без конца. Зато, когда я уходил от Некрасова, так чуть на улице не пустился в пляс, что возвращаюсь от него без своей рукописи, да еще с двумястами рублей в кармане, которые Некрасов дал вперед. Такой суммы отродясь у меня не было в руках, я только на полдороге очнулся и сознал, что могу взять извозчика, что я теперь богач.
Решетников сообщил мне испытанные им ощущения, когда он увидал в печати первое свое произведение. Он послал какое-то известие из Перми в «Московские Ведомости».
– Не расставался я с этим номером, носил его в кармане, под подушку клал, как спать ложился, – говорил он.
Раз заговорил он о том, как мучительно ему хотелось пробраться в Москву и в Петербург, чтобы поступить в университет.
– Время не ушло, – заметила я, – можете и теперь поступить в университет вольнослушателем.
– А что я буду есть?
– Можете ходить на лекции и писать.
– За двумя зайцами погонишься, так ни одного не убьешь.
– Можете кредитоваться у Некрасова, пока будете слушать лекции.
– Это в кабалу себя запрятать? Ишь что придумали! Не хочу!
– А хуже будет кабала на всю жизнь, если вы будете чувствовать, что не пополнили своего образования?
– Некрасов также не был в университете!
– А спросите его, он наверно сожалеет об этом.
– Чего ему сожалеть теперь-то!.. Нет, кабы годика два тому назад мне попасть в университет, дело другое. А теперь поздно! уж надтреснут я, да и литература меня облапила, голова-то не тем занята. Ну, до лекций ли мне, когда иногда такое недовольство бывает самим собой, что ходишь шальным несколько дней? Не знаешь, чем бы вывести себя из этого скверного состояния – разве к водке прибегать.
– Ну уж, плохое это прибежище! – заметила я. Раз Решетников, увидав, что я читаю французскую книгу, сказал:
– В Перми мне пришла охота выучиться читать по-французски, два месяца учился, потом бросил.
– Учитесь теперь.
– Эва! – рассмеялся Решетников. Я ему сказала, что Белинский, приехав в Петербург, выучился французскому языку.
– А у него побольше вас было работы, – добавила я.
– Тоже, кого привели в пример! – сказал Решетников и продолжал: – Я, как приехал в Петербург, тотчас же пошел на его могилу, долго просидел там. Он и Добролюбов – это мои нравственные учителя, будут ими еще для нескольких поколений. Без них я так бы и погряз в омуте, в котором родился. Лермонтов, Пушкин – это лакомство, а Белинский и Добролюбов – насущный хлеб для нравственного развития, особенно таких людей, как я, которым чуть ли не со дня рождения выпадают на долю одни колотушки, попреки за каждый кусок хлеба, нещадное битье розгами при обучении грамоте, среди окружающего пьянства и невежества.
Мне раза два пришлось видеть Решетникова в ненормальном состоянии и выслушать от него резкие вещи. Раз он пришел к обеду, и я заметила, что он особенно развязен; войдя, он раздразнил большую собаку, которая чуть его не укусила.
Некрасов обедал в клубе и, против обыкновения, случилось так, что никто не явился к обеду, и мы должны были сесть за стол вдвоем.
Решетников, закусывая, выпил несколько рюмок водки и, взяв графин с закусочного стола, поставил его у своего прибора и, указывая на бутылку с красным вином, сказал:
– Этой кислоты не хочу пить! Он выпил весь графин водки и, как бы поддразнивая меня, показал мне пустой графин, улыбаясь и говоря:
– Что, коробит вас? Вы ведь аристократка!
– Да видали ли вы когда-нибудь аристократов-то, что причисляете меня к ним? – спросила я. – Впрочем, напрасно я это говорю, вы сегодня…
– Пьян! – воскликнул Решетников со смехом. – Ну да, угадали! Я выпил с хорошими людьми. Вас это возмущает? А мне плевать на это, не воображаете ли, что я для вас брошу пить водку?
– Сами для себя должны бросить водку, – ответила я, – право, жалко смотреть на вас.
– Вам жалко на меня смотреть, а мне противно смотреть на такую аристократку, как вы! – задорно ответил Решетников, выскочил из-за стола и стал шагать по комнате, что-то ворча себе под нос.
– Напрасно вы стараетесь рассердить меня своими резкими выходками, вам это не удастся, – заметила я.
Решетников перестал ходить, постоял понуря голову, потом подошел ко мне, молча протянул руку, но отвернул свое лицо от меня.
Я подала ему руку, он ее пожал и быстро ушел из столовой.
Дня три он не являлся к обеду; я написала ему записку, спрашивая: здоров ли он?
Вечером в тот же день он явился, но с таким пасмурным лицом, что я спросила его, не болен ли он.
– Здоров!
– Почему же не приходили обедать?
– Не хотел! – так же отрывисто ответил Решетников и, помолчав немного, прибавил: – Если бы вы не прислали записку, я бы к вам и не пришел… Черт знает, какая хандра на меня напала, никого не хотел видеть, да и самому с собой было гадко оставаться.
– Самое лучшее лекарство от хандры это чтение.
– Какое тут к черту чтение, когда все нутро выворачивает от злобы.
– Надо подавлять в себе это скверное настроение.
– И без вас это знаю! – пробурчал он. Я переменила разговор, и мало-помалу Решетников сделался не такой мрачный.
Я переехала на дачу в Парголово и по субботам посылала дрожки за братьями Добролюбова, жившими у учителя. Решетников также приезжал к нам, а в воскресенье вечером я их отправляла в город. Решетников резвился с братьями Добролюбова, как будто сам был мальчик: лазил на деревья, бегал вперегонку с ними. Мы все вместе делали продолжительные прогулки в лес, брали с собой завтрак, и раз Решетников сказал:
– Я ведь тоже жду субботы, как и мальчики, чтобы ехать на дачу к вам. В городе мне душно. Гляжу на детей, и мне противно вспомнить свое детство; как это вышибали у меня всякую память, колотя по башке! Могу сказать, что я испробовал всякого рода битье в своем детстве, а ласки ни одной. Кажется, если бы меня кто-нибудь приласкал, то я привязался бы всем своим детским сердцем к этому человеку… – И при этом Решетников прибавил, горько усмехнувшись: – Ишь размяк на чистом-то воздухе, о чем стал болтать!
В одну из суббот Решетников доставил мне большое беспокойство. Он приехал с братьями Добролюбова поутру; у меня всегда был готов для них завтрак. Я заметила, что Решетников уже изрядно закусил в городе; он сел за завтрак, стал наливать себе водку из графина и сказал:
– Эх, как мало водки в графине!
– Довольно с вас, будет, – сказала я.
– Не стоит и рта марать, – проговорил он; однако допил всю водку и сказал мне: – Дайте еще водки.
– Больше нет.
– Жаль денег, что ли, послать за водкой?
– Не жаль денег; а больше не дам вам водки, – ответила я.
– Хотите командовать надо мной? Захочу пить водку – достану и без вас – пойду в трактир.
– Идите.
– Ну, так прощайте! – сказал Решетников, бросился в сад, перескочил через решетку и побежал бегом по дороге.
Мальчики улыбались, думая, что он шутит. Но Решетников не явился ни к обеду, ни ночевать. Мальчики поджидали его и долго не ложились спать, так как он всегда спал с ними в одной комнате.
Я была вполне уверена, что Решетников уехал в город. У трактира, особенно в субботний день, извозчики из города поджидали седоков, чтобы не возвращаться домой порожняком. В воскресенье вечером, когда мне надо было отправлять в город мальчиков, неожиданно явился Решетников. Я боялась пустить его вместе с ними, потому что он мог дорогой надурить. Решетников настаивал, что поедет с мальчиками, а я наотрез ему сказала, что не хочу этого. Тогда он насказал мне разных грубостей и опять ушел играть на биллиарде в трактир, где он ночевал, как сам это мне объявил.
Я беспокоилась за него, чтобы он не попал в какую-нибудь историю, находясь в задорном настроении, и послала записку ему в трактир, чтобы он пришел сейчас же ко мне. Но он не явился.
На другой день, рано утром, только что я вышла на террасу пить кофе, как увидела Решетникова, сидящего на скамейке у калитки. Я подошла к нему и окликнула. Он встал и мрачно спросил меня:
– Ну, говорите скорей, сердитесь на меня – так я уйду.
– Входите, и будем пить кофе, – ответила я. Решетников пошел за мной на террасу, и когда я налила ему чашку кофе, то он произнес: