Под его фотографией зажигается зелёная галочка – он вернулся домой и включил скайп.
– Привет.
– Привет, что делаешь?
– Живу. В Москве. В Сходне…
– А грустный, как будто звонишь из Безысходни…
– Сегодня утром я вышел из дома вместе с тобой. Мы шли по улице. Шли к станции. Там уже начинается лес, и ты сказала: «Как хорошо здесь!» Долго ехали в электричке, ты смеялась. Уже на улице ты опять начала бегать и толкнула меня в бок. Я совсем не сердился. Потом мы пошли в супермаркет и долго что-то выбирали, ты была спокойная…
– Тогда это была не я!
– Нет, это была ты, мы всё время беседовали с тобой, ты соглашалась.
– Точно не я!
– А на остановке я представил, как обнимаю твою шубу и шапку. Так хорошо встречать тебя на вокзале. Вообще встречать, где угодно. Я каждый день гуляю с тобой. А тебя нет. Ты пишешь про Муху? Обязательно напиши про музу, которая ходит справа.
В Мухе по левой стороне парадной лестницы несётся туда-сюда толпа студентов и абитуриентов, а на правой – никого.
Там ходит муза, предупредили нас. Не рискуй, можно наступить музе на ногу. Потом не поздоровится. Музы обидчивы.
А путти на фонарях очень любят цветы, конфеты и банты, их ладошки и пятки заласканы до блеска – это идолы всех абитуриентов и сдающих экзамены. Языческие отголоски.
Я хотела поступать на книжную графику, потому что с восьми лет работала иллюстратором маминых книг. Это было легко: рисуешь, тебя хвалят, а потом в издательстве выходит настоящая книга. В книге были мамины слова и мои рисунки.
– Прости, я плохо подготовила мир к твоему приходу, – говорила мне мама на одной из страниц.
Это правда. Мир был подготовлен плохо. Можно сказать, что в 1995 году я застала его врасплох.
– Жить можно только в воображаемом мире, – говорил папа.
Так и жили. Писали, красили, иллюстрировали.
И поэтому я решила поступать в Муху на книжную графику. Но после того как на консультации меня попросили стереть у русалки хвост и дорисовать две ноги, я поняла, что тут у меня не заладится.
На монументалку идти по папиным стопам? Не женское это дело, сказал папа.
Мебель? Но ничего личного у меня к мебели не было, разве что дома у нас на баночках гороха «Бондюэль» покоился старинный стол – ещё от прабабушек… Это было странное сочетание, и гости не понимали, что это – дизайн или наш стратегический запас: в случае стихийного бедствия кто куда, а мы к баночкам «Бондюэль». На самом деле – стол был просто низкий, и баночки гороха его «возвышали»; это была временная опора, которую позже сменили баночки с персиками.
Как-то раз (дело было ещё в школе) ко мне пришёл Артём – помогать с алгеброй («Любовь – это помогать ей перед экзаменом». Значит, то была всё же любовь?). Он увидел эти баночки с персиками и сказал:
– О, у вас перестановка!..
В общем, перебрав все факультеты, я остановилась на художественном текстиле.
– Будешь работать на заводе – ковры ткать.
– Не буду.
– Будешь шторы расписывать.
– Не хочу.
– А чего ты хочешь?
Хотелось рисовать русалок.
– Художнику всё равно что портить, были бы краски. А рисовать можно на чём угодно: на дереве, на бумаге, на ткани…
Это правда.
Между прочим, кузнецы сегодня называют себя художниками по металлу, столяры – художниками по дереву, портные – стилистами.
И все вместе – дизайнеры. Блин.
А вот во времена Штиглица нас бы называли «учёными рисовальщиками»…
Её зовут Макошь. Языческая богиня земли и ткачества. Великая ткачиха пряла не только пряжу, но и нити человеческой судьбы.
Свою судьбу она тоже устроила, спряла. На орнаментах древнерусских вышивок Макошь изображена с протянутыми к небу руками. Небо – её муж, бог-кузнец Сварог. Земля держит небо, небо держит землю – равновесие мира происходит через прикосновение этих влюбленных, говорят мифы. Красиво говорят.
Иногда она держит птиц. Это её сестры-помощницы – Доля и Недоля.
Сейчас таких богинь в огромном количестве выпускает наша Академия Штиглица.
Я заправляю ткацкий станок. Кручу вал. Протягиваю нити основы в ремизки… закрепляю на переднем валу… отматываю. И когда вертикальная система нитей уходит куда-то за горизонт огромного ткацкого станка (это только мне неинтересно или всем?), начинаю ткать, впуская первую синюю нить утка́ сквозь основу. Чувствуя себя то Макошью – богиней ткачества и распорядительницей судеб, то просто ткачихой, спустившейся с антресолей.
Идёт неспешная размеренная работа. Ткацкая пуста. И, кажется, можно услышать, как дышит пыль. Под равномерное её дыхание я тку гобелен. Челнок снуёт из стороны в сторону, пропуская уто́к через основу и погружаясь в сон. В вещий сон вещей.
Я выхожу из Соляного городка, иду к набережной Фонтанки. Там обычно стоит женщина, кормящая чаек.
Чайки очень любят сильный ветер. Больше чаек сильный ветер любит только моя мама. Чайки начинают летать, лавируя между потоками ветра и время от времени замирая. А мама говорит, что взлететь можно с помощью ветра и шляпы. Она уже летала так однажды во сне в Кишинёв. На следующее утро звонили знакомые: «Ты была в Кишинёве?! Тебя видели!..» Значит, и правда летала. Раз люди видели.
Седая женщина в красном плаще кормит чаек хлебом. Но чайки не могут оторваться от ветра. А ветер, мешая хлебным крошкам попасть в Фонтанку, относит их на асфальт к ногам женщины. Их подбирает пара голубей.
Женщина настырно кидает хлеб чайкам.
– Не едят! Не едят, глупые! Обжоры вы! Вы две обжоры! – кричит она голубям и переводит взгляд на меня. – На! Держи! Ты корми! Я устала.
Стою одна посередине Пантелеймоновс-кого моста, увешанная тубусами, рюкзаками, папками, держу буханку хлеба. Кидаю мякиш этой красивой паре голубей. Но тут вместе с ветром на них нападают чайки. Нападают на нас троих. Жирные чайки отнимают у меня буханку.
Лучше бы они отняли у меня тубусы, рюкзаки и папки.
Жирные чайки злорадно дербанят свой трофей. А та пара голубей исчезла…
Если бы сейчас мимо пролетела моя мама в шляпе, то это был бы уже сон…
– Смотри. – В скайпе включается значок видео.
Он показывает мне карниз окна, усеянный ячневой крупой, и двух голубей. Я узнаю́ их.
– Это мои голуби! Я их вчера на Фонтанке кормила!
Это не удивило его. Мы привыкли находиться в этой двухкомнатной воображаемой квартире Москва – Питер, кормить одних и тех же голубей и притворяться, что нам нужны поезда, чтобы встретиться. Я вновь почувствовала себя Макошью. С двумя голубями в руках.
…В одном из поверий говорится, что Доля прядёт пряжу для Макоши, Недоля тоже прядёт, но плохие нити у неё получаются, и время от времени ей приходится их обрезать.
А где Доля и где Недоля – поди знай. Сидят воркуют.
В следующей главе лучше пойти на исповедь.
Минуя Марсово поле и Летний сад, перехожу Пантелеймоновский мостик и оказываюсь на исповеди.
– У меня с моей матушкой разница девять лет, – говорит батюшка. – И то бывают размолвки. Тебе нужно найти ровесника. Вы должны вырасти на одних фильмах, слушать одну музыку, читать одни книги.
Я смотрю на батюшку козой: блин, он ничего не понимает в моей жизни.
Найди себе ровесника. Ровесник Артём был человеком-оркестром. Он играл хеви-метал на гитаре, барабане и гуслях. Тяжёлый металл. Тяжеленный. И когда он лупил по струнам, было ощущение, что во всех городах поезда́ сходят с рельсов – и это всё в одной моей голове.
– Тебе нравится? – спрашивал он.
Это был древний ужас с картины Бакста, где мир рушится, остаётся лишь богиня любви Кора с синицей в руках.
А у меня в руках был клубок синих ниток и два голубя.
Батюшка бросает взгляд на тубус у меня за спиной и спрашивает:
– А кто он по профессии?
– Писатель.
Батюшка вздыхает:
– Тебе нужен муж из другой сферы. Может быть, учитель там или инженер… А лучше врач.
И батюшка неожиданно добавляет:
– Ферштейн?
Ага.
– Подожди меня здесь, – говорит батюшка и духом уносится за алтарь, оставив меня с открытым финалом.
Врач – это, конечно хорошо. И я знаю одного такого врача. Это Миша.
С Мишей мы знакомы с детства. Вместе собирали динозавров. Он не давал мне играть в плейстейшен и жалел домашнего компота.
А теперь я его вообще не вижу. Он учится на врача, читает энциклопедии всех времён и народов, а по ночам работает на «скорой», присутствуя в моей жизни лишь в рассказах Заремы, его мамы:
– Я говорю ему: Миша, ты не выдержишь, бросай эту работу; а он отвечает: а кто же будет их всех спасать?!
Миша – тот самый Ловящий Во Ржи. Ловит детей, бомжей и всех остальных в придачу.
Миша всё знает. И может спросить меня, когда отменили крепостное право. И я засыплюсь.
…Батюшка выносит чашу со святой водой и окропляет моё лицо.
– Всё! Воскресла! Побежала!
И я побежала в Муху.
Бегу, а навстречу мне мчится солнце на самокате. Зажмуриваюсь. Солнце обнимает меня.
– Привет! – говорит мой солнце-ровесник.
Забыла сказать, что мальчики, конечно, тоже учатся у нас в академии, но их можно отнести к существам мифологическим. В том плане, что они существуют, но увидеть их может не каждая.
– Знаешь! У меня будут жена и дети! А я буду рисовать подсолнухи! Идём, я знаю хорошее место, где продают вкусное печенье! Но я забыл, как оно называется! Оно с сыром! Идём! Тебе понравится!
И мы пошли есть печенье, а не в Муху.
И муза справа плюнула нам вслед.
– Слушай, а ты уже была в Эрмитаже? – жуя печенье, спросил мой друг-ровесник.
– Я там с пяти лет.
– Да нет!.. Там же выставка современного искусства!..
– Не интересуюсь.
– Да ты что!.. – закричал мой восторженный друг. – Я был уже три раза! Это грандиозно! Сегодня последний день!..
И мы пошли в Эрмитаж.
И муза опять плюнула нам вслед.
Это было похоже на заражение какой-то болезнью. Сначала пошла реакция – Эрмитаж покрылся прыщиками (арт-объектами). Потом пошло раздражение – он начал чесаться и кричать:
– У меня Ветрянка! Ветрянка-10! Приходите на меня посмотреть!
Болезнь атаковала весь город.
Эту выставку продлевали, продлевали – и в последний день очередь из людей была похожа на длинную кишку, заворачивающуюся узлами по всей Дворцовой площади. (В последний день вход на выставку был бесплатным.)
Всю эту толпу ненавидел один человек.
Толпа протягивала ему свои вещи. Он носился от вешалки к вешалке – так, что было видно только летящие в его руках плащи и куртки. Гардероб находился в самом низу, одна лампа мигала, создавая небольшой полумрак, и гардеробщик походил скорее на Гермеса, принимающего души-куртки в загардеробную жизнь.
– Мест нет! – в бессилии кричал он. – Нет! Куда вы все идёте?! Вчера не могли прийти?!
А дальше он стал говорить мне (почему-то мне):
– Мужик пришёл с дамой в шиншилях, пришёл в шубе, говорит: «Повесь мою шубу». А чего он пришёл? Вчера сто рублей не мог заплатить? Пришёл с дамой, когда бесплатно. А я на ту выставку принципиально не поднимусь. Вот у нас тут трубу прорвало, все говорят: «У вас трубу прорвало», – а если я им скажу, что это современное искусство, так они рядом фоткаться начнут!..
– Так, – прерывает монолог гардеробщика мой спутник. – Ты будешь на его трубу смотреть, или мы всё же пойдём в зал?
Честно говоря, я бы просто послушала гардеробщика.
Первой на выставке нас встретила Венера с родинкой от Монро, выкрашенная в дикий розовый цвет и тем утратившая своё мраморное благородство. Под ней была табличка, которая гласила, что автора волнуют «остросоциальные темы, связанные с вопросами современных СМИ и сексуальности».
– Ну, это к Фрейду, – усмехается кто-то рядом.
Идём дальше. Автор другого шедевра, сообщают нам, вдохновлён «таинственным символизмом» мультика «Том и Джерри» (вообще он делал эту работу как подарок своей дочери, но потом «работа ещё обогатилась новыми смысловыми оттенками»). То есть до нас эта работа дошла переполненной смыслами. Вхожу в предвкушении. Темнота. Музыка. И светящаяся дырка в стене. «В ожидании Джерри» называется. «Возможно, он когда-то появится…»
Простодушные ищут изъян в себе: «Я плохо разбираюсь в искусстве. Эту работу надо смотреть в контексте. Ведь она всё-таки находится в Эрмитаже…»
И вот тут уже к Пиотровскому. «Михаил Борисович, а папа знает?!»
(Папа, Борис Борисович Пиотровский, был предшественником своего сына и, как говорят старшие товарищи, ревностным хранителем традиций Эрмитажа. Ну, по крайней мере, таким его помнят.)
А всё началось с Энди Уорхола, после выставки которого в 2000 году Эрмитаж потерял невинность.
Я помню эту выставку. Мне было пять лет. Мы вместе выставлялись (звучит, да?). Это была первая выставка наших детских работ в одном из залов Эрмитажа, по соседству с Энди, но собственная слава в моём сознании затмила славу Уорхола. Помню только, что взрослые говорили почему-то не об Уорхоле, а о Пиотровском, типа: ну Пиотровский ваще-е!..
– Идём! – тащит меня мой ровесник. – Там дальше «Вагон»!..
Нашумевший «Красный вагон» Ильи Кабакова. Он «работает в жанре тотальной инсталляции». Уже страшно. Инсталляция посвящена становлению, развитию и распаду Советского Союза.
Народ табуном хороводит вокруг вагона, постигая изо всех сил…
На выходе мы увидели, что кто-то фотографирует ту самую аварийную трубу гардеробщика – одного умного на этом корабле дураков.
А на улице мой друг, будущий искусствовед (кто-то создаёт искусство, а кто-то им ведает), с пеной у рта, горящими глазами и беспорядочными взмахами рук объясняет мне всю великость инсталляции Кабакова: какая гениальная идея, какая мысль! Как точно автор раскрывает причину распада СССР!.. Мой друг вдохновенно сыпет терминами, но когда он прерывается, чтобы перевести дух, я спрашиваю его:
– Тебе понравилось то, что было внутри «Вагона»?
Мой спутник застывает и с изумлением восклицает:
– А что, можно было зайти внутрь?!
…Нет, мне не нравится современное искусство. И ровесники не нравятся, батюшка. И печенье, кстати, тоже не очень…
Мне нравится Козин: «Не уходи-и, тебя я умоля-яю…»
– Потому что ты какая-то советская! – мстительно говорит мой ровесник.
– В моём детстве были совсем другие банки сока. И вкус был лучше. И по цене дешевле. Помнишь? Магазин на углу 6-й линии? Двадцать рублей стоило. Или меньше? И, мне кажется, натуральнее было.
Я остановилась, удивившись, с какой легкостью вырвались из меня эти слова. Это было так естественно, что моя подруга не заметила, как мы разминулись в веках. Такие разговоры я слышала только от своих родных древних греков и их друзей, таких же древних греков, определяющих время по палкам. Чьё детство прошло под знаком улыбки Гагарина. Люди чёрно-белого кино.
Мама любила с усмешкой повторять, что «советские мужчины были лучше. У них было очень много свободного времени, а свободное время располагало к мечтательности, стихам и всяким крамольным мыслям, которые так нравились девушкам. И советские девушки были лучше: им нравились эти советские мужчины».
А советский мужчина папа всегда искал в ларьках с мороженым эскимо на палочке, и чтобы обязательно обернутое в фольгу. В детстве я смотрела на папу и не понимала: ну как можно фанатеть от такого дурацкого мороженого? В нём нет ни сгущёнки внутри, не шипучки, оно не красит язык в синий цвет…
Зато я до сих пор покупаю жвачку «Лав из…». И мне нравится чёрно-белое кино. И человек из Коктебеля.
В сентябре в Коктебель в Дом Волошина едут гости. Хозяина нет дома, а они едут и едут. Потому что однажды он их пригласил: «Войди, мой гость, стряхни житейский прах…»
Вот и входим. Весёлой радостной гурьбой читать стихи и пить крымское вино.
– Почему ты уехал тогда из Коктебеля?
– Чтобы ты меня заметила.
– Я заметила тебя в первый же день. И мысленно назвала тебя «иностранцем».
– Почему?
– Не знаю. Потому что у тебя очки.
– При чём здесь очки?
– Ты был в очках, ты был угрюм, ты был вне доступа.
Новость о его отъезде застала меня на семинаре по прозе. В одну минуту я возненавидела всех прозаиков, читающих в это время свои рассказы. Особенно господина С., который затянул какую-то историю о поездах из Москвы в Питер, о бессонной ночи и о том, что он так и не узнал имя той прекрасной девушки. Может быть, сюжет был несколько иной. Но мысль автора просвечивала через каждое слово. Это была мысль о единственном, неповторимом и многогранном его «Я».
Этот человек был многогранен как стакан. В который то и дело наливают водку.
Вечером я сидела в кафе, на столике стоял айпад и молочный коктейль.
На экране айпада был Человек Из Коктебеля, превратившийся в Человека Из Скайпа.
Со стороны могло показаться, что я кокетничаю с молочным коктейлем.
Выхожу из дома, сталкиваюсь с соседом.
– Ты чё, обои несёшь?
– Ага, картины.
– Ты в Штиглице учишься?
– Да.
– Я был там. День открытых дверей.
– Был в музее?
– Нет, он был закрыт.
Характерная черта Мухи: двери открыты – музеи закрыты. «Вы кто такие? Куда? Какой музей? Написано же: “закрыт”!»
– Но в Молодёжном зале был?
– Да, походил. Хорошо, конечно, но жалко, что упадок…
– Как – упадок?! Только ремонт сделали.
– Всё равно упадок. Разваливается всё…
– Пергамский алтарь видел?
– Видел… Что сказать. Жалко. Я во дворе был – всё сыпется, грязно, неопрятно…
«Грязно» – это, наверное, смальта, стекло: благородный рабочий материал из мастерских.
Это как земледельцу сказать, что у него земля грязная под ногами валяется.
Или на вопрос: «Как вам картина?» – ответить: «Ты знаешь, я посмотрел с той стороны – подрамник кривым гвоздём прибит! Ржавым!»
Беспечально прощаюсь с соседом. Иду дальше. На плече папка, на спине рюкзак с красками, ещё один рюкзак с пряжей, в руках те самые «обои». Шагаю по Итальянской, прохожу мимо Тургенева, одиноко сидящего в сквере. Неподалёку от него – фонтан, окружённый скамейками, которые никогда не бывают пустыми. У Тургенева всегда безлюдно. С фонтаном людям проще.
Иду вперёд, к улице Караванной. Там находятся сразу два кинотеатра: «Родина» и «Дом кино». Висит огромный плакат: «ЛЮБОВЬ. НОВЫЙ ФИЛЬМ. ФРАНЦИЯ».
Складываю желание посмотреть этот фильм в рюкзак с красками.
– Мы уже смотрели его. Ужасный фильм! Чуть не сдохли от скуки. Про двух стариков. И они весь фильм молчат! Ходят. Болеют. И молчат. Ве-есь фильм. Мы думали, там про любовь… Не советую. Мы взяли билеты на «Изгнание костей дьявола», пойдёшь с нами?
Не. Я лучше тут посижу. У фонтана. Есть что послушать.
Или у Тургенева, здесь всегда пустые скамейки. И есть о чём помолчать. И не согласиться.
В Петербурге есть река Пряжка. Она течёт мимо сумасшедшего дома. Здесь пряли и сходили с ума.
А ещё есть улица Шпалерная. Здесь ткали шпалеры и тоже сходили с ума.
Но я хожу в Муху по улице Пестеля, которая рядом со Шпалерной. А в Союз художников – по улице Большой Морской. Когда-то её называли Бриллиантовой: здесь жили и торговали бриллиантовые люди, в том числе и Фаберже.
И над ними парил крылатый Торжествующий Гений.
Точнее, он парил над зданием Императорского общества поощрения художников.
Ныне это здание принадлежит Союзу… Как сказать, чтобы избежать тавтологии? Кто бог у художников?
– Аполлон.
– Какой Аполлон?! Бахус у них бог!
Ладно. Ныне, значит, это здание принадлежит Союзу художников. Что логично. Но скульптуры нет. То есть ни гения, ни торжества.
А в начале XIX века на первом этаже этого здания жил генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович. Жил до тех пор, пока на Сенатской площади его не убила сволочь.
Это не я сказала. Это сказал Василий Жуковский: «Какая сволочь! Чего хотела эта шайка разбойников… Презренные злодеи, которые хотели с такой безумной свирепостью зарезать Россию!..»
«Презренные злодеи» – это декабристы.
«Граф М.А.Милорадович, любимый вождь всех воинов, спокойно въехал в каре и старался уговорить солдат; ручался им честью, что государь простит им ослушание, если они тотчас вернутся в свои казармы. В эту минуту пули Каховского и еще двух солдат смертельно ранили смелого воина, который в бесчисленных сражениях и стычках участвовал со славою и оставался невредимым; ему суждено было пасть от русской пули».
Я живу недалеко от улицы, названной именем убийцы. Точнее, это переулок, всегда безлюдный и тёмный.
А находится он на острове Декабристов.
Клубок из тёмных нитей улиц и переулков. Название – Земля.
Здесь прядут и сходят с ума.
…А Торжествующий Гений парит. Просто облаком выше.
– Ну, черти полосатые, что ж вы пишете-то?! Я специально такую тряпку вам повесил!.. Да это не тряпка – это подарок судьбы! Писать чёрный надо вот так!.. Чтоб звенел! Чтобы черти боялись!
Наши любимые преподаватели… Они нам нравятся. А мы их просто бесим.
– Вы бедного Давида замучили уже! Где затылок у него, я вас спрашиваю? Вы же его без мозгов оставили. У него лицо по золотому сечению, а ты яблоко вместо головы нарисовала. Идите все замуж! Нечего вам тут делать!
Мы замучили не одного Давида. У нас ещё были Гомер, Август… Благодаря Давиду я научилась правильно рисовать нос. После такого успеха его нос изображался на всех портретах. (Даже у Афродиты.)
Августа я терпеть не могла. Три презрительно поднятых подбородка. Зрачков нет. А всё равно видно, что поверх твоей головы смотрит.
– Раньше в Мухе учились одни мальчишки. Сегодня – одни девчонки! Что изменилось в мире? Войны не будет? Это хорошо. Но проблемы будут у Гименея. Та-ак… Только цветочки будете нам рисовать? Зачем миру столько цветочков?!
Нам советуют идти замуж, и мы спускаемся в ткацкую. Плести судьбу.
Зубчатое деревянное животное с торчащими из брюха колёсами и выпадающими изо рта нитями смотрит на нас устало. Многовековая усталость.
– Он немного скрипит… а что вы хотите – девятнадцатый век. Надо проникнуться. Ткать на нём тяжело, но потом вы перейдёте на новые станки. Вот, например, наш новый финский станок…
Деревянный белокурый финн глядит на нас весело. Похож на сказочные качели. На нём можно соткать ковёр-самолёт.
Станки заняты. Очередь. В ожидании своего часа занимаемся ручным ткачеством. Стучим вилками, прибивая нить к нити. (Вообще-то для этого есть специальные колотушки, но нам ближе вилки.) Мы похожи на семейство дятловых, а не на богинь Судеб.
Уже начался апрель, и кусочки света, отрываясь от оконной рамы, скользят по стене, смущая и искушая счастливой долей.
– А Аню правда из Мухи выгнали?
– Ага.
– Кошма-ар.
– Кошма-а-ар, – подхватывает хор голосов.
– Ничего не кошмар. Я в интернете видела – у неё своя школа танцев, палантины красивые делает и продаёт, парень есть…
Ткацкие вилки затихли.
– А что мы вообще будем делать после Мухи? А? Фабрики закрываются… Парусинка Штиглица травой поросла…
– Та-ак… Девочки, работаем, не болтаем, не отвлекаемся! У нас завтра обход.
Текстильный городок снова оживает, набивая свой ритм.
«Надежды маленький оркестрик под управлением любви» стучит вилкой по пряже, как голодный ребёнок по тарелке: кто-то отбивает барабанную дробь, кто-то перебирает нити руками, как струны арфы, а кто-то проводит вилкой поперёк натянутой основы, получая гитарный звук: «тру-у-ум, тру-у-ум. Тук-тук-тук-тук-тук…»
Всё это вместе составляет единый неравномерный тук жизни.
И вообще – есть ли жизнь после Мухи?