Светлане Мосовой и Павлу Обуху
Оформление переплёта – Виктория Лебедева
Фотография на переплёте – Ярослав Булавин
Иллюстрации – Арина Обух
© Обух А.П.
© ООО «Издательство АСТ»
От Лебяжьего канала, за Цепным мостом,
поверх Соляного городка высился стеклянный
свод художественно-промышленного
музея барона Штиглица…
Кузьма Петров-Водкин. «Пространство Эвклида»
Муха – будь она проклята – жужжит
и жужжит, и усыпляет меня.
Марк Шагал. «Моя жизнь»
Петербург создан для художников. Причем очень бедных художников. Имеющих за душой две-три краски, не более…
– Слушай, напиши книжку про Муху.
– Про какую муху?!
– Да про свою Муху – Академию Штиглица.
– Да, да! Напиши!.. – вторит хор голосов.
Почему я?!
Да не хочу я писать ваши книги, рисовать ваши картины и донашивать ваши бывшие мечты из секонд-хенда!.. Я другое дерево.
– Какое, интересно?
– Синее.
Сказано – не сделано.
Напишу книгу. Бестселлер. Заработаю много денег и куплю себе нормальную жизнь.
А проживу её чуть попозже.
…Когда я впервые переступила порог Мухи, академии имени Штиглица, меня потрясли три вещи: Пергамский алтарь, в аудиториях одни девушки (ни одного Петрова-Водкина!), и отсутствие счастья на лицах.
Мне казалось, если ты учишься в Мухе, куда некоторые художники поступали по пять-шесть раз, то выражение счастья не должно сходить с лица: судьба решена, смысл обозначен. Улыбайся, подлец!
Спустя время, уже учась в академии, я увидела в зеркале XIX века недовольную росомаху – это была я. Ожидание счастья угасло и во мне.
Кстати, в этом зале ожидания я стояла с трёх лет.
– Жила-была девочка, и звали её Счастье.
– Нет: Обух!
– Жила была девочка, и звали её Фламинго.
– Нет: Обух! – сопротивлялась я.
– Ну хорошо. И звали её Обалдуй Обух.
– Ну-у, это неприличность.
– Кузьма-а-а!.. – смеялся папа. – Вот уж не думал, что так с фамилией угожу!
Всё детство меня называли Кузьмой (хочется думать, что в честь Петрова-Водкина, главного штигличанина, которого в семье чтили).
У меня тяжёлая наследственность: папа въехал во дворец Штиглица в коляске – два студента-монументалиста, мои будущие бабушка и дедушка, родили третьего монументалиста и бросились все втроём сдавать сессию.
И если уж совсем точно, то я впервые въехала в академию, балансируя на плече папы. Мне было года три.
…Белая мраморная лестница. Долго поднимаемся. Оказываемся в огромном зале. Над головой стеклянный купол. Идём по длинным коридорам, снова лестницы, картины, колонны… Шум, люди. Поднимаемся ещё выше. Все жмут друг другу руки. Обнимают. Смеются. Пьют вино за встречу и за 5-й этаж.
Так и запомнилось: здесь радуются и все друг друга любят. Здесь – счастье.
А таинственный «5-й этаж», как выяснится позже, – это монументалка, декоративно-монументальное отделение живописи. «Стены красим», – брезгуя пафосом, обычно говорили монументалисты. Я повторяла за ними. «Чем занимается твой папа?» – «Стены красит», – отвечала я.
И все думали, что мой папа маляр.
Во времена моих родителей академию называли училищем имени Веры Мухиной, в просторечии – Мухой. Сам же Александр Людвигович нарёк свой дворец Школой технического рисования барона Штиглица.
Я думаю, глядя на всю эту роскошь, названную просто «школой», что скромность барона зашкаливала. Впрочем, в те времена красота являлась нормой: в моде была архитектура, а не дизайн.
Между прочим, когда академия называлась училищем имени Веры Игнатьевны, студенты любили с шиком козырнуть Штиглицем: во-первых, это было справедливо. Во-вторых, звучало красиво и даже как-то баронно. Однако сегодня, когда имя Александра Людвиговича вернулось на своё законное место, многие по-прежнему зовут академию Мухой… И в этом тоже есть своя справедливость.
Скажем так: Муха имени Штиглица.
На гербе барона Штиглица – три пчёлки. Он действительно трудился яко пчела: строил железные дороги, вокзалы, приюты, учреждения… Но самым любимым детищем его была Школа технического рисования – с великолепным убранством внутри (впоследствии утраченным в хаосе революций), огромной библиотекой и потрясающим музеем, построенным академиком архитектуры и первым директором Максимилианом Месмахером.
Невероятно, но этот ДВОРЕЦ находится в переулке. С земным названием: Соляной, 13.
Был когда-то Соляной городок. А остался только Соляной переулок.
А в чём тут соль?
А соль в мешках. Дело в том, что до середины XIX века здесь находились огромные соляные склады.
Но ещё раньше в этом месте, на берегу Фонтанки, была Партикулярная верфь: Пётр I мечтал, чтобы его подданные плавали, как жители Амстердама и Венеции, и поэтому мосты не строил, а строил суда и верфи.
Случись всё по его разумению, мы бы сегодня были не пешеходами, а гребцами.
Не случилось.
Соляной городок размером с квартал. Его доминанта – тот самый стеклянный свод, о котором писал Кузьма Сергеевич и который сегодня все называют куполом. А вместо Цепного моста – Пантелеймоновский.
По качающемуся Цепному мосту косяком ходили классики, ещё не ведая, что они классики. А мы ходим по Пантелеймоновскому, нерадивые студенты. Может, всё дело в этом – в разных мостах?..
Пушкин тоже ходил, живя одно время «у Цепного моста, против Пантелеймона, в доме г. Оливье».
«Против Пантелеймона» – это значит напротив храма Святого великомученика и целителя Пантелеимона: единственного, что осталось на этом месте с петровских времён. Нет ни верфи, ни соли – одно название.
Но оно всё держит.
Звонок – и строгий голос:
– Так. Ты про Муху пишешь?
Я вздохнула, выдохнула – и с его стола упали листы бумаги…
Тут нет ничего удивительного, за исключением того, что вздохнула я в Питере, а листы упали у него в Москве.
– Да не хочу я писать про Муху!
– Муха – это фон; пиши про себя.
– Про себя – пожалуйста: меня сегодня похвалил преподаватель рисунка.
– Поздравляю. А что он сказал?
– «Какая красивая барышня!»
– Так это он Создателя похвалил, а не тебя.
Дикий гул заглушает его слова.
– Что это?! Боже, что это?..
– Самолёты летают.
– Они летают прямо у тебя в квартире?
– Почти. Тут рядом аэропорт, я же говорил тебе… Так, не уходи от темы. Почему ты не хочешь писать о Мухе?
– Я хочу писать роман о тебе.
– И что ты напишешь?
– Как ты кормил бабочку апельсинами… А начну я так: «По его квартире летают самолёты…».
– Нет, это мой роман. А ты пиши свой – про Муху. Спасай литературу. И вообще я не понимаю… – Тут человек из скайпа начинает сердиться. – Если издатель ждёт от тебя книжку, почему ты валяешься на диване и думаешь про всякую ерунду?!
– Ты считаешь, что это не похоже на написание книги?
– Ну как тебе сказать…
– Кстати, мне сообщили, что книжка должна быть три авторских листа. Три листа – это семьдесят страниц?
– Как – три листа?! Это будет брошюра, что ли?!
– Но ты же сам говорил – сто страниц написать…
– Я говорил «хотя бы». Книжка должна быть шестьсот страниц!
– Тогда я смогу её набрать только такими символами:?????!!!!?!?!?!??!?!??!?!??!?!??!?!?!??!?!?!??! Может прокатить за современное искусство.
В изостудию Эрмитажа я поступила по конкурсу в пять лет. Все дети пришли с нарисованными принцессами и цветочками, я пришла с «Изгнанием из рая». Толстенную папку с работами (жаль, что нельзя было принести с собой и разрисованные дома стены) приняли на рассмотрение. Взрослые не верили, что в эту изостудию можно поступить без блата, который, по слухам, нужен везде, даже когда тебе пять лет.
– Ну что, что?! – спрашивали родители. – Что тебе там сказали?
– Не помню.
– Как это?! А ты вспомни!
– Не помню, – честно говорю я.
– Но это же важно! Они работы твои смотрели?
– Смотрели.
– И что сказали?
– Не помню.
Родные в растерянности.
– Вспомнила! – радуюсь я. – Они сказали: идём, девочка, мы покажем тебе, где выход.
– И это всё?!
– Да.
Пауза. И отчаяние:
– О боже!.. Если моего ребёнка с такими шедеврами не примут в Эрмитаж, я вцеплюсь в горло Пиотровскому!
В назначенный день мама стояла у стенда и долго смотрела в список о зачислении, забыв от волнения мою фамилию (у мамы и папы разные фамилии, потому что они состоялись до того, как поженились).
Домой она ворвалась с тортом и криком:
– Справедливость торжествует!
– Она всегда торжествует. А ты не знала об этом? – снисходительно ответила я, наслушавшись сказок.
Горло директора Эрмитажа было вне опасности, его шею по-прежнему украшает элегантный шарф.
На протяжении шести лет я ходила в Эрмитаж по субботам. Зима. А сейчас мы нарисуем зиму. Весна. А сейчас мы нарисуем весну. Рисуешь весну, приносишь, а тебе говорят:
– Ты нарисовала небо, какого не бывает.
Выходишь на улицу – и видишь небо, какого не бывает.
– Мы не будем учить вас рисовать, – говорили нам в изостудии. – Этому будут вас учить стены Эрмитажа. Он ваш.
И он действительно был наш. Со всеми его сокровищами, выставками и новогодними карнавалами, где мы, как правило, изображали из себя древних греков и в предпраздничной суете можно было услышать такие разговоры взрослых:
– Здравствуйте, это вам звонит мама Сизифа.
Или:
– Это папа Геракла, прошу прощения за поздний звонок…
Эрмитаж был единственным моим окном в жизнь. Форточкой.
Дело в том, что в школу я не ходила до 6-го класса: аллергия. Кругом были мои личные враги: пыль, коты, собаки, цветы, морской бриз, чужие духи, чужие носки и т. д. Даже из музеев, где пыль священна, мы выбегали очертя голову.
Гостей в дом не пускали. Правда, однажды к нам пришёл друг, причём в новых носках и новой рубашке, и даже показал чек из магазина: мол, всё новьё, чистое, никаких ароматов. Его пустили. А через полчаса выгнали, потому что от гостя несло четырьмя его собаками и мой нос тут же об этом доложил.
И вот в режиме такого затворничества меня впервые повели в кинотеатр, и это было чудо. Поэтому, когда в изостудии Эрмитажа спросили: дети, как вы провели лето? – и все наперебой радостно закричали: я был в Испании! а я в Болгарии! а я в Париже! – то я тоже, как последний дурак, стала тянуть руку, чтобы поделиться своим счастьем.
– Ну а ты где была, Арина?
– А я была в кино!
И всеобщее недоумение коллектива долгое время оставалось для меня загадкой.
Из-за моей аллергии у меня огромные лакуны в образовании. Я всю жизнь боялась, что меня спросят, когда отменили крепостное право (почему-то именно крепостное право): меня не примут в лицей, выгонят из института и любимый от меня отречётся.
Ещё я не умею определять время по часам со стрелками. Родители не понимали, как такое может быть. Я отвечала:
– Вы какие-то древние греки – определяете время по палкам.
Ко всему ещё у меня были бабушкины белорусские гены в грамматике.
Белорусский язык – фонетический язык, то есть как слышишь, так и пишешь: «Масква», «каралева» и т. д. Очень удобно. Прекрасный язык! Но недооценённый в моей школе.
В общем, на память о школе у меня осталось два ужаса – ожидаемый исподтишка вопрос о крепостном праве и брошенная фраза разгневанного учителя по математике:
– Ты кем собираешься быть – математиком или несчастным гуманитарием?!
И тут, конечно, была уместна реплика из Чехова, что-нибудь этакое: «Пропала жизнь!..»
Пропала жизнь, дядя Ваня…
Со временем моя аллергия утихомирилась, и после восьмого класса мы решили поступать в знаменитый художественный лицей № 190 при Мухе, где родителям сказали:
– Ваш ребёнок талантлив, но совершенно не образован.
Вина висела на папе, который категорически был против, чтобы детей учили рисовать «правильно». И на маме, которая говорила:
– Я родила тебя для счастья, а не для ЕГЭ. Перестань зубрить, иди гулять. Получишь двойку – куплю тебе шоколадку.
– Тогда ты должна мне уже две шоко-ладки.
Но в лицей я всё же поступила. На голом таланте, не особо отягощённом знаниями.
А после лицея… Казалось: начнётся новая жизнь, «чистая, как родник, светлая, как солнце…» – а будет лишь продолжение старой. Потому что Муха находится через дорогу от моего художественного лицея, лицей – через мост от изостудии Эрмитажа, а Эрмитаж – через мост от моего дома. И когда лицей закончится, будет ощущение, что я просто перейду через дорогу в двенадцатый класс. И со мной перейдут почти все Крысы.
Крысы – это не обзывательство. Это факт биографии моих одноклассников: год рождения. Люди 1996 года.
В лицее нас усердно, по-честному готовили к Мухе. Муха была оазисом – или, точнее, миражом в пустыне. Нет ничего, кроме Мухи. Вам ничего, кроме Мухи, не нужно. Но вы не обольщайтесь: не факт, что вы ей нужны. Она не всех принимает. У вас клочковатое сознание: это когда Пушкин – одна планета, Лермонтов – другая, девятнадцатый век – третья. И если они столкнутся, то это будет время большого взрыва в ваших головах. С непредсказуемыми последствиями. Потому что вы поколение ЕГЭ, пепси и жвачки.
В детстве о любви мы узнавали из киоска.
– Можно «Любовь» за два рубля?
В конце девяностых на углу 6-й линии Васильевского острова, возле детской площадки, стоял ларёк, где продавалась жвачка «Love is…». Мы еле дотягивались до прилавка. И видели только руку, дающую нам «Любовь». И было страшно интересно: какое божество там сидит? Мы росли и бегали за этой «Любовью». И не было ничего вкуснее её.
Но ещё она покупалась ради вкладышей, в которых изрекались примерно такие истины: «Любовь – это… знать, когда ему нужно побыть одному». Между многоточием и откровением помещалась картинка: на ней был нарисован бешеный мужик. И убегающая женщина.
«Любовь – это… когда он несёт твои лыжи».
«Любовь – это… помогать ей перед экзаменом».
В один прекрасный момент мы поняли, что достаём до окошка, то есть уже можем посмотреть этому богу любви в глаза.
Оказалось, что это пьяная злая тётка. О любовь, ты ужасна!
Со временем «Любовь» стала дороже, а потом совсем пропала. Исчезли жвачка, ларёк и наше детство. Скоро в школу.
…В которую я не пошла, как барон Штиглиц: Александр Людвигович тоже был на домашнем обучении. Мог себе позволить.
И только поступив в академию, я поняла, что любовь – это когда тебе дарят гранатовое платье.
Такая легенда: Каролина Штиглиц считала себя некрасивой женщиной и не любила бывать на балах. Но однажды супруг подарил ей платье, расшитое гранатом (мог себе позволить): по его разумению, она должна была затмить всех на балу и избавиться от своих надуманных комплексов.
Не знаю, почувствовала ли она себя красивой в этом платье…
Скорее, просто любимой.
Значит, до шестого класса я сидела на домашнем обучении.
– Ни в коем случае, – говорили умные люди родителям. – Не учите сами своих детей! Своих не учат и не лечат: плохо получается, нужна дистанция. Иначе вы станете извергом для собственного ребёнка. Пусть лучше извергом будет учитель.
Быть извергом – эта честь выпала на долю моей первой учительницы, милой Ольги Николаевны.
На протяжении четырёх лет она приходила к нам домой, и огромной жертвой с её стороны было – не душиться духами. Но всё равно от неё пахло какими-то запрещёнными цветами… Высокая, молодая, красивая – хотелось быть такой, как она.
Художники говорят: «Никогда не берите цвет из банки! Он слишком открытый!» Это означает, что краски надо всегда смешивать и получать какой-нибудь благородный сложный цвет. Вы скажете: а в природе!.. А в природе тоже нет открытого цвета: даже самый красный цвет розы смешан с воздухом, приглушён тенью крыла бабочки или замаран каким-нибудь приблудой-репейником.
А Ольга Николаевна вся была сплошной открытый цвет – и ей шло. Шёлковый голубой платок, ультрамариновый плащ, фиолетовое платье и всегда ногти под цвет платья, длинные-длинные. Указывают на мои ошибки:
– Смотри, ты написала «Петя» с маленькой буквы. Почему? А если твоё имя написать с маленькой?
И написала: арина обух.
Педагогический приём обернулся для меня гражданской казнью: я заплакала горько-горько…
Ольга Николаевна, вы изверг с прекрасными когтями.
На самом деле она была просто очень юной.
Она приходила ко мне из другой жизни – о, это была прекрасная настоящая жизнь, где дети шумят, получают двойки и орут друг другу: «Я на аэроплане, а ты в помойной яме!» И так целый день.
(И всю жизнь.)
Однажды Ольга Николаевна сообщила, что скоро будет утренник и конкурс на самое красивое платье.
Родители, взглянув на меня, дрогнули и решили, что, пожалуй, можно рискнуть и посетить школу. Купили бордовое платье (под девятнадцатый век). И отвезли на бал.
Платье было красивое, цвет был «не открытый». Сложный! Благородный! Мне казалось, что такой цвет должен победить или, по крайней мере, не остаться незамеченным.
Мои одноклассники видели меня редко, ходили слухи о моей страшной болезни, и некоторые из них смотрели на меня так, словно ожидали увидеть зелёную кожу или хвост.
Началось голосование за лучший наряд.
– Ты за меня проголосовала? – спрашивало голубое платье у розового. – Хорошо, а я за тебя.
– Ты за меня голосуешь? Я тебя в гости приглашу. Завтра.
Платья ходили, шептались, кружили по залу – все сущности были для меня исключительно платьями, которые я никогда в жизни не надену: голубыми, розовыми, жёлтыми.
Эти три открытых цвета заняли первые места. На головы победительниц водрузили пластмассовые короны. Которые они до сих пор не могут снять. Пластмассовая корона, надетая или не надетая в детстве, играет большую роль в жизни человека. К пластмассовой короне нужны пластмассовые ногти, нарисованные брови и мечта стать стилистом.
…И всё же, как выяснилось позже, моё платье беспокоило – судя по тому, что одна из пластмассовых королев, злая волшебница Ге, которую я не пригласила на день рождения, сказала:
– Подарите ей духи – пусть она задохнётся!
– Зачем ты рисуешь розовое лицо?! Оно же синее! А ухо зелёное! Смотри, какая голова у него квадратная! А у тебя что?! И нога с рукой – это же единая линия! Посмотри направление! Оно подчёркивает стул! Тут же главное – холодная тряпка на заднем плане. Обрати внимание.
Слышишь эти речи. И понимаешь: тут свои – с зелёными ушами, малиновым небом и двойками по математике. Родные. Земели.
Я знала точно, что мне никогда не пригодятся графики движения функции, синусы и косинусы. А вот Насте Сапёр пригодятся.
– Сапёр?
– Она хотела быть сапёром.
– В художественном лицее?!
– Да, считала хорошей профессией.
На последнем году обучения наш классный руководитель написал объявление, которое повесил на дверях кабинета: «Кто хочет, собираемся завтра в 12 часов у храма, будем молиться Сергию Радонежскому о благополучной сдаче вашего ЕГЭ».
К вере приводит горе. Наш класс был сплошное горе, горе удалое. И многие уверовали в чудо, когда мы все сдали ЕГЭ и почти в полном составе поступили в Муху.
А дело в том, что в девяностые годы рождаемость в стране упала, многие роддома за невостребованностью закрывались – и будущим мамочкам так и говорили: зато вашим детям легче будет поступить в институт.
Сдав ЕГЭ, хотелось дать клятву: «Я обещаю отныне и вовеки быть счастливой и забыть про косинусы!» («Косинусы и синусы – это вам не Достоевский!» – говорил наш математик в средней школе.)
А впереди было лето и праздник выпускников – знаменитые «Алые паруса».
Тысячеглавая набережная. Не каждая Ассоль может подойти к берегу. Отчаянные девушки карабкаются по стенам зданий, усаживаясь на карнизы окон. Гремит салют. Из белой ночи выплывает корабль с полыхающими алыми парусами. Плывет очень медленно. Но…
Он никогда не остановится у наших берегов. Не заберёт нас. Не снимет с окон. И капитан Грей никогда не скажет: «Вот, я пришёл. Узнала ли ты меня?»
Нет, не скажет. Потому что корабль плывёт всегда мимо и всегда без Грея.
И поэтому набережные Невы в этот час, скорее, напоминают взбесившуюся Каперну.
Существует городская легенда, как однажды в ожидании корабля выжившие после ЕГЭ выпускники шумной ордой скучали на Дворцовой площади, слушая речи отцов города. И тут вдруг на сцену нежданно вышел один из инициаторов введения в школы этого самого ЕГЭ…
Дальше – катастрофа. Кто-то выкрикнул в адрес реформатора слово из сниженной лексики – и вмиг, подхваченное дружным хором нарядных выпускников, оно уже неслось над Невой…
Кстати, это слово, в менее торжественной обстановке, я слушала каждый вечер.
Ближе к полуночи откуда-то сверху доносилась автоматная очередь: «Ты с…, ты с…, ты с…» – короткая перезарядка и снова: «Ты с…, ты с…, ты с…»
Время спустя появились нововведения: стали бить по батареям ногами (как по орга́ну с педальной клавиатурой). Регистры труб гудели. И этот орга́н под управлением какого-то падшего ангела становился всё мощнее и, казалось, будил совесть всего дома. Просыпайтесь, сволочи! А то спите, будто вам и вспомнить нечего. Давайте грехи считать!
И вот однажды утром народ, спускающийся по лестнице, увидел свою совесть: эта была седая голая женщина лет восьмидесяти, живущая в квартире номер семь. Безобразна, как правда. Оскорбительна, как правда. Она тоже спускалась куда-то со всеми вместе, затем остановилась, обернулась и начала кричать всем правду в лицо: «Ты с…!»…
Тут её и повязали.
Дом остался без совести. Дом стал спать спокойно.
Впрочем, этот сюжет здесь лишний. Надо выкинуть…
А, пусть остаётся.