За день до выхода на работу Мария еле уговорила старуху хотя бы неделю посидеть с Изочкой. Пообещала, что прибавит еды и денег, не заморачиваясь покуда, где возьмет то и другое. Малышка, на удивление кроткая в последние дни, догадалась о новых часах разлуки и снова сорвалась в крик.
С темными полукружьями под глазами, волоча незажившую ногу, Мария бродила с ребенком на руках из угла в угол. Безысходным потоком с губ срывалось то, что горело и святотатствовало в лихорадочных мыслях. Будь проклята эта чертова жизнь… Будь проклята!..
Кто-то снаружи подергал ручку двери. Сосед запоздало вознамерился устроить разборки или еще каких сволочей принесло?!
Мария воинственно подобралась и, сунув в подушки притихшую дочь, подхватила прислоненную к печи кочергу. Готовая к ругани, драке, к чему угодно, с грохотом отбросила в сторону тяжелую щеколду… и кочерга выпала из тотчас ослабших рук.
– Майис!
Гостья ужаснулась измождено-свирепому виду хозяйки, но не выдала себя и взглядом. Стрельнула глазами в комнату, высматривая ребенка.
– Дорообо, Марыя. Бот, моя присол.
Неторопливо повесила на гвоздь крытую зеленым сукном шубу. Пройдя к кровати, громко понюхала пушистый Изочкин затылок:
– Сопсем Исэська болсой!
Дочка с любопытством уставилась на незнакомую женщину, чем-то похожую на маму. Сконфуженная Мария подобрала взлохмаченные волосы, кинулась растапливать печку, силясь сделать хромоту незаметной. Поставила на открытую конфорку чайник с колотым льдом, настрогала плиточного чая… Не смотрела на гостью, стыдясь красноречивой бедности своего жилья. А Майис о чем-то щебетала с Изочкой, как бы между прочим выкладывая из сумки на стол колобок чохоо́на[29] с земляникой, свернутые в рулет пластинки вяленого мяса, смолянистый шматок ягодной пастилы в обрывке вощеной бумаги.
Покачала серебряными серьгами, спадающими вдоль высокой шеи:
– Юрю2нг кёмю2с[30]. Стапан с тбой лоска делай. Красибай?
– Очень красивые…
По якутскому гостевому обычаю Майис первой начала рассказывать новости:
– Дом хоросо. Сэмэнчик болсой, Стапан работай многа, денга есь, бурду́к[31] есь. Куоба́х[32] попадай петля, балы́к[33] мунгха́[34].
Марию вдруг потрясло острое осознание того, как ей до сих пор не хватало простого человеческого внимания. Неожиданно для себя она рухнула на табурет рядом с гостьей и разрыдалась, прислонясь лбом к ее плечу.
Майис ласково расправляла спутанные кудри Марии и говорила самые обыденные слова, от которых трещала и лопалась скорлупа, наросшая на измученном сердце. Мягкий голос будто прохладным шелком скользил по нему, проникая сквозь блаженно отмякающие трещины.
– Бесна присол, Марыя. Скоро тепло, нету плакай!
Девочка обычно чуждалась незнакомцев, а тут сразу пошла на руки к интересной тете, принесшей столько всякой еды. Закричала в радостном предвкушении, хлопая в ладоши:
– Мама, хахаль, Изося любит хахаля!
Мария гордо улыбнулась сквозь слезы: дочь впервые составила целое предложение.
– Как так хахаль? – удивилась Майис. Это слово было ей известно. «Хахалем» называла одна из приятельниц своего русского сожителя.
– Изочка чохоон с сахаром перепутала, – объяснила Мария.
Майис захохотала:
– Исэська по-русску, как моя! Исэська не умей по-русску! Сахар – хахаль!
Изочка запрыгала на ее руках:
– Хахаль! Хахаль! – Снисходительно потрепав по щеке смешно говорящую тетю, спросила: – Ты – мама?
– Майис, – улыбнулась гостья.
– Малис, – старательно воспроизвела девочка. – Малис, Малиля, – и, переводя пальчик от веселой женщины к матери, повторила: – Малис, Малиля!
Майис подала Изочке кусочек чохоона. Та обиженно скривила губки, кинула на стол:
– Не хахаль!
– Скуснай, – убеждала Майис. – Ам-ам. – Отщипнув от кусочка, зажмурила глаза, закрутила головой: – М-м-м! Скуснай чохоон, дьэдьэнээ́х[35] чохоон!
– Чо-хон, – четко произнесла Изочка новое слово. – Дай чохон!
Запустила пальчики в тарелку с подтаявшим лакомством и, подражая гостье, скорчила довольную гримаску:
– М-м-м! Скуснай!
На пастилу, чей влажно-глинистый цвет ни о чем съедобном не напомнил, девочка даже не взглянула.
Мария встала на стул, без особой надежды пошарила на антресолях над дверью и нащупала-таки в углу за ящичком с инструментами Хаима припрятанную чекушку спирта, купленную когда-то для медицинских целей. Ура, целехонька! Хоть сюда не успела или, скорее, не сумела залезть вороватая нянька.
– Ок-сиэ! – обрадовалась Майис. – Бодка пей-гуляй!
– Окся! Окся! Пей-гуляй! – засмеялась Изочка.
Комната наполнилась крепкими праздничными запахами. Граненые стаканчики-рюмки легонько чокнулись – поцеловались. Разведенная ледовой водой, хрустально взблескивала в них горючая жидкость.
– За здоровье, Майис.
– Сдоробье, Марыя.
Терпкое хмельное тепло разлилось в теле, расслабило напряженные нервы. Оттаивая словно после долгой зимней дороги, Мария наслаждалась горячим чаем с кислой сладостью ягодной пастилы. Возвращался вкус к еде. К жизни…
Изочка, лоснясь щечками, сонно собирала с тарелки масляные катышки земляники. Майис по бережливой крестьянской привычке держала ладонь под ручкой ребенка, чтобы не пропали крохи съестного.
Дочь скоро уснула в кольце целебных рук гостьи, зажав ломтик мяса в замусоленном кулачке. Майис не дала переложить на постель:
– Пусь спай на руки. Моя скучай Исэська, моя думай: «Где Марыя-балтым, где огокко? Много месяс, один год. Нету…» Силно плакай бот тут, – она с глубоким вздохом постучала себя по груди.
– Не хотелось вам досаждать, – виновато сказала Мария. – Изочка болела… Мне что-то постоянно не везло…
– Стапан услыхай от люди, где купить-продать молоко, – продолжила Майис и забавно заиграла бровями, изображая мужа: – «Старый баба ходил к люди, купил молоко Исэськи! Сам Марыя сила нету. Нога болей Марыя, огокко болей, ай, нака́ас[36]! Оннако, сам ходи к «кирпичка»!» Моя посол. – И горестно вскрикнула: – А ты!.. Болей! Плакай!
– Уже не плачу, Майис. Спасибо, что пришла… Скоро, наверное, полегчает… Чуть‑чуть потерпеть, и, надеюсь, Изочка совсем выздоровеет.
– Моя – дом огокко, – Майис махнула рукой в сторону двери. – Один, дба, три день, многа день-месяс. Моя смотрей Исэська с мой Сэмэнчик, дбе огокко – хоросо. Ты – работай, гости ходи Исэськи. Дом тепло, Исэська не болей, стал болсой, тостый – куобах есь, балык есь, молоко пей. Сдоробье! Нада – лето брал Исэськи, снега падай – опят моя смотрей…
В голове шумел морской прибой, тело покачивалось, как в шлюпке на волнах. Мария едва сообразила: Майис предлагает взять Изочку к себе, присмотреть за нею до лета.
Еще сегодня утром она предположить не могла, что способна без слова возражения даже на день оставить ребенка в чужой семье, и вдруг согласилась с облегчением и уверенностью – у Майис дочке будет по-настоящему «хоросо». Гораздо больше Марию беспокоило, что она не может предложить ничего равноценного в ответ на эту огромную помощь.
Будто угадав ее мысли, Майис радостно сообщила:
– Стапан так думай: «Грамотнай нада. Читай по-русску нада. Пусь Марыя учай». – И залилась озорным смехом: – Моя читай – работай нету, лабырык не пекла, печка холоднай! Стапан ругай, моя – чита-ай! Потолок плюбай!
Майис по-прежнему была щедра молоком. Увидев, как Сэмэнчик примкнул к материнской груди, Изочка тотчас уверенно, без всякого стеснения притулилась рядом, словно наконец-то после долгой разлуки обрела утерянную собственность. Майис купала слабенькую в талой ледовой воде с настоем корней шиповника от золотухи. Щечки скоро налились и засияли свежим румянцем, тельце очистилось от корост, только на коленях и пальцах ног остались темные пятна обморожения. Девочка снова начала шагать, опасливо опираясь о стены, а через несколько месяцев ножки совсем окрепли. День-деньской бегали дети по дому с криками, неугомонные цыплята в желтых рубашонках, пошитых из «сталинской» фланели.
Мария приходила каждый вечер. С саднящим уколом ревности обнаружила она в собственном ребенке зачатки своенравия: Изочка перестала звать ее мамой. К матери и к обожаемой новой няньке дочь из каких-то интимных соображений решила обращаться по именам: «Малиля – Малис» и уже не отступала от этого знака равенства.
– Малиля, будь десь, – хныкала она, когда мать собиралась домой, а если та задерживалась допоздна, капризничала: – Малиля, иди… Малис даст титю…
Мучаясь тем, что болезненная и плаксивая девочка доставляет массу хлопот посторонним, в сущности, людям, Мария всякий раз хотела ее забрать.
Майис возражала:
– Огокко не сильно сдоробый. Будет сопсем сдоробый – домой пойдет.
Свободными вечерами Мария, как было обещано, проводила уроки, и смышленая хозяйка вполне сносно начала изъясняться по-русски. На занятиях она не сидела без дела: постигая премудрости русского алфавита, двигала ногой лопасть деревянной кожемялки. В зубастом зеве станка топорщилась жеребячья шкура – будущая шубка для Изочки.
Считая себя неоплатной должницей, Мария приносила сюда дефицитные вещи, какие только удавалось раздобыть: несколько метров бязи, туалетное мыло, пакетик стекляруса, новую эмалированную кастрюлю, ярко-красную помаду в серебристом пистоне, которую подфартило выменять у соседки на полкило отрубей…
Майис уговаривала взять подарки обратно:
– Тбой дом сам нада кастрюл, мой юрта много посуда! Сачем красный губы? Я не ходи клуб на тансы, хахаль нету, одна Стапан!
Сердилась, когда Мария, смущаясь, втолковывала о своем долге.
– Так нада! Люди не кыы́л[37]. Как это по-русску? Люди не сберь, люди – челобек!
Житейская мудрость Майис легко соседствовала с ребячьей смешливостью. Чуть что-то казалось ей забавным, она прыскала в кулак, и Степан шутя, а может, и впрямь в досаде от несерьезности жены, грозно цокал языком. Пристыженно умолкнув, Майис через минуту забывалась и покатывалась на пару со строгой «учительницей», которую невольно заражал ее искристый смех.
Тепло радушного дома, сердечность якутской семьи, а главное – спокойствие за ребенка вырвали Марию из засасывающей черной воронки. В отчаявшейся было женщине восстановилось хрупкое душевное и физическое здоровье. Она старалась не думать о подписке, о том, что никогда не увидит родину. Именно тогда Мария и стала такой, какой ее видели все последующие годы: молчаливой и суховатой, но всегда подтянуто-бодрой.
«Завтра – встреча с дочкой и Майис, родной, как сестра, а еще – уроки», – улыбалась она, засыпая. Одиночество больше ее не страшило.
– Смотри, Майис, это буква «в». Вагон, Василий, волк.
– Багон, Басылай, болк, – повторила послушная ученица.
– В – в, волк, – поправила Мария.
– Ясык саха нету такая букба, поятому она не мосет, – снисходительно пояснил Степан.
– И ты не мосет, – отпарировала жена.
Мария показала, как надо произносить букву «в»:
– Прижмите верхние зубы к нижней губе и сделайте резкий выдох.
Майис закусила губу так, что рот побелел:
– В! В! В! – И сама не поверила: – Я могу! Могу!
После этого заявила, что остальные буквы учить не будет, пока не закрепит «в», и весь вечер радостно восклицала:
– В-вагон, В-василий, в-волк! В-вагон, В-василий, в-волк!
– Б-в-вагон, б-в-волк, – учился произносить неподатливую букву Степан.
Старательно срисовывая в тетрадь букву «ж», Майис сказала:
– Ок-сие, буква-дьенчина.
– Тыы́й[38]! Почему ты решила, что «ж» – женщина? – удивилась Мария. Для нее занятия тоже не прошли даром: приятно было иногда вставить в речь якутские слова с их сложными дифтонгами. В этом музыкальном языке она насчитала больше двадцати гласных звуков.
Степан вытянул шею:
– Где, где дьенчина?
– В клубе, где ты играй на хомус, – засмеялась Майис. – Иди клуб, там тансы, мно-ого дьенчинов! Красивай!
– Свой баба есь, – буркнул, обидевшись, муж.
– Покажи, как буква «ж» походит на женщину, – попросила Мария.
– В середине – тело и голова, – охотно принялась объяснять Майис. – Вот по стороны ноги. Вот руки вверх.
– Тогда это мучина, – возразил Степан. – Тут что-то мезду ног торчит!
– Не торчит! – осерчала Майис. – Мезду ног, смотри, ребенок выходит! Дьенчина родит, руки к палке поднял…
– К какой палке? – не поняла Мария.
– Давно дьенчина стоял, дерзал за палку, палка была на потолок. Так родил.
Буква Ж, жук-скарабей, действительно была похожа на рожающую женщину.
– Сказай слова, – ткнув в букву, напомнила ученица.
– Жук, женщина, жара. Произносится так: прячем язык за зубами…
– Я сама, – перебила Майис и напряженно сжала зубы: – Ш! Шук, шенсина, шара… Нет, не получаисса!
– Тыый! Ты научилась выговаривать букву «ш»!
– Шар, – обрадовался Степан, заглянув жене в рот. – Шапка, шуба, шашни… – Он осекся, но было поздно.
– Что такое шашни? – прилежно отшепетывая слово, заинтересовалась Майис.
Степан замялся, покраснел как мальчишка и ответил жене по-якутски.
– Одни женчины на голове! – разозлилась она и нечаянно справилась с упрямым произношением.
К следующей весне, когда алфавит подошел к концу, Мария изобрела остроумный способ воспроизведения буквы «ф»: зажгла спичку и дунула на нее, издав звук, недостающий в якутской орфоэпии: «Ф-ф-ф!» Подражая наставнице, супруги сожгли целый коробок.
Место последней буквы поразило Степана – он нашел явную ошибку создателей азбуки:
– Буква «я» не на своем месте стоит! «Я» у человека всегда впереди, а здесь в хвосте, будто ей стыдно!
– Раздулась, гордая, как тойо́н[39], – вздохнула Майис. – Потому что не только буква, но и слово. «Я» правильно прогнали в конец, чтобы меньше гордилась собой. Стой она спереди, кричала бы только «Я! Я! Я!», и никто б не услышал других.
Мария не уставала удивляться обыкновению северян очеловечивать некоторые явления. Сознание якутов глубоко затронуло православие, затем сильно поколебало безбожье советской идеологии, но язычества в них было не искоренить – из-за жизненно необходимого тесного и постоянного взаимодействия с природой, а еще из-за культового ощущения себя детьми высших сил тайги. Долгое – девять холодных месяцев – ожидание тепла сказалось на здешних жителях склонностью к творчеству и созерцательному спокойствию, а изредка, в крутой жизненной качке, – к неожиданно пылким крайностям.
Представления вдумчивой и сообразительной Майис о мире были проникнуты своеобразной поэтикой в сочетании с простодушным любопытством. За несколько лет «ученического» общения с Марией она значительно обогнала Степана и усвоила русский язык так, будто знала его с детства. А Мария вполне прилично стала изъясняться на мягком якутском говоре, совершенно отличном от европейских языков, с выразительными аллитерациями. Дети не отставали от взрослых: русские и якутские слова вперемешку сыпались из них, как орехи из горсти.
Девочка проводила в семье Васильевых больше времени, чем с работающей матерью. Доверчивой глиной, податливой в бережной лепке, льнуло дитя к женщине, чей молочный запах еще долго тревожило и притягивало рудиментарное младенческое обоняние. Певучий голос матушки Майис умел разбить обиду и успокоить боль, в улыбке жила нежность, а в руках – ловкость и веселая власть над вещами. Изочка училась у Майис женской сметке и способности находить новизну в привычных событиях и предметах. Маленькое домашнее пространство наполнялось в восприятии девочки внебытовой, не утилитарной значимостью, в прозрачной детской памяти запечатлевались цепкие наблюдения – крепи постижения мира и понимания жизни.
Посреди юрты нарядно белела русская печь. Вдоль стен тянулись деревянные нары-оро́н, накрытые плетенными из конского волоса циновками, с горками разновеликих подушек и лоскутных одеял, сложенных в изголовьях. К Майис очень подходила якутская пословица: «Пока хозяйка идет от лежанки к камельку, она успевает проверить восемь вчерашних дел, обдумать девять сегодняшних дел и наметить десять завтрашних». Днем Изочка никогда не видела матушку отдыхающей, а все нечастое свободное время та вышивала бисером узорные вставки для унтов по заказам городских модниц. Сама мастерица ходила в кожаных торбазах. В небогатом колхозе никто не носил унтов, дорогую обувь из привозных оленьих камусов[40], да и коровьи шкуры на торбаза добывались сложно – хозяева скота были обязаны сдавать кожано-меховое сырье государству.
Разноцветный бисер хранился в спичечных коробках на низком швейном столе, где стояла большая шкатулка с нитками и накрученными на палочки сухожилиями для шитья торбазов. В крышку шкатулки была встроена суконная игольница. Майис объяснила, что иглы с большими отверстиями, «как глаза у русских», предназначены для разного шитья, а тонкие, с узкими «якутскими» глазами, – для вышивки. Изочке нравилось раскладывать бисер в коробочки по цветам, а вышивать так и не научилась – быстро наскучило нанизывать и закреплять рассыпчатые бисеринки. Вот следить за движениями умных пальцев матушки было одно удовольствие, в них все, за что бы она ни бралась, становилось послушным и радостным.
Дяде Степану тоже с видимой охотой подчинялись дерево и кожаный сыромят. Железо в кузнице вообще соглашалось течь, как вода. Дома «мужское» царство располагалось справа, где в плохо освещенном углу угадывались плотницкие инструменты, граненые копья пешней[41] и ружье в чехле. На полке примостились манерки с дробью и порохом, мешочки с самодельными пыжами, черканы и петли на зайцев и куропаток. В юрте круглый год пахло лесом из‑за березовых поленьев, сохнущих на верхней приступке печи. В искусных руках дерево оживало. И не просто пробуждалось, а начинало петь! Древесный голос не скрипел, не трещал, как в лесу, – свистел и завывал неведомым эхом, стремительным ветром, и, точно от ветра, во все стороны разлетались желтые стружки.
Дядя Степан был великим мастером «от черня до лодки» – так говорили о нем. Вечерами он вырезал серьезные вещи – шаблоны для сгибания охотничьих лыж или деревянные части ободов, а иногда, в добром расположении духа, делал игрушки из тальниковых прутьев для своей и деревенской ребятни.
Рожки на лбах бодливых коровок топорщились в разные стороны шильцами, у оленей поднимались веточками. Дети играли в «колхоз», пасли стада и хозяйничали в своих «усадьбах».
– В моем сельсовете живут солнышки, – фантазировал Сэмэнчик, заметив по солнцу в передних окнах юрты, – смотри, Изочка, у нас их два!
Она не поверила, побежала от одного окна к другому – и правда, в каждом сияло солнце!
– Мои солнышки, – важно сказал Сэмэнчик и, глянув на погрустневшую девочку, расщедрился: – Ладно, одно твое…
Не часто он был таким добрым, в игре обычно забирал коровье стадо себе, а подружке оставлял оленье. «Колхоз» с коровами считался богатым, ведь они дают больше молока, и требуха их в похлебке жирная, вкусная, с дивным запахом сена и хлева. Мария почему-то с кислым лицом отворачивалась от такой похлебки, дочь же ела за обе щеки…
Решили тянуть жребий из целой спички и половинки: кому достанется целая – тому коровки. Сэмэнчик разжал кулак – олени опять достались Изочке!
– А мне-то коровы, а я-то богач! – заскакал мальчик, дразнясь, и нечаянно выронил вторую спичинку. Она тоже была половинчатой.
Хозяйка олешек ударила обманщика в грудь:
– Отдавай коров!
Он не остался в долгу и стукнул по лбу.
– Конечно, ты сильный, – заплакала Изочка, – зато я уже все буквы знаю, а ты только болтаешь много!
– Ну и что! Для мужчин главное – сила! – заявил бессовестный Сэмэнчик.
– Ах, так! – завопила она и вцепилась ему в волосы.
– Бьются, как двухтравные быки! – Дядя Степан, смеясь, схватил драчунов в охапку. – Не стыдно, эр киhи́[42], девочку обижать?
– Она первая начала!
– Он у меня всегда коров отбирает!
– Нашли из-за чего ссориться! Да я вам сейчас целую ферму настругаю!
Сэмэнчик тотчас воспользовался благодушным настроением отца:
– А сказку расскажешь?
– Принеси нож и ветки. – Дядя Степан уселся на низкую лавку перед печкой. – Есть одна песня-сказание о том, как дух леса Байана́й глупого силача проучил. Будете песню слушать?
– Будем!
Обламывая с прутьев побеги, он негромко запел:
Где, когда – о том я не скажу,
жил на свете Тэ́ке-богатырь,
что не так был силой знаменит,
как хвастливой глупостью своей.
Вот однажды высмотрел в лесу
Тэке белку на кривой сосне
и подумал: «Жаль, не взял ружья!
Но не зря же я ношу топор?
Эх, в два счета дерево срублю,
и зверек мне в руки упадет!»
Скоро наземь рухнула сосна.
Где же белка? Спрыгнула на ель!
Рассердился Тэке-богатырь,
размахался острым топором —
щепки полетели до небес,
снег растаял, потекли ручьи!
Сел на пень измаянный силач
и не верит собственным глазам:
хитрой белки след простыл давно,
лес вокруг поверженный лежит!
За спиною смех услышал вдруг.
Оглянулся, видит: позади,
среди пней, резвится, хохоча,
дед веселый в беличьей дохе!
Тэке испугался, еле жив,
опрометью кинулся домой.
Силой не хвалился с той поры,
поумнел изрядно, говорят…
Дух лесной, веселый Байанай
животворным ветерком подул,
и деревья встали, как всегда,
словно не касался их топор.
Превратился в белку дед опять
и забрался в теплое дупло
отдохнуть от справедливых дел
и пустоголовых силачей…
Дядя Степан кончил петь и усмехнулся, покосившись на сына:
– Ну, это сказка, а сила-то для нас, мужчин, все равно главная, верно?
– Нет, – опустил тот глаза. – Немножко главная. Только чтобы стать кузнецом, как ты.
– А почему ты хочешь стать кузнецом?
– Потому что тебе вкусную еду за работу дают, – засопел Сэмэнчик.
– В следующий раз расскажу вам сказку о жадном кузнеце, – вздохнул дядя Степан и вручил новых коровок Изочке.
Дети любили ходить в кузницу, приземистую избу у озера на краю села, откуда начинали разбег лесистые горы. Пол в кузне был глинобитный, в воздухе витали густые запахи горячего металла и окалины. Огонь сиял в горне, словно горка новеньких медных монет в лисьей шапке. Дядя Степан стоял перед наковальней в кожаном фартуке с кузнечными клещами в левой руке и молотом в правой – незнакомый, пурпурный и прекрасный человек-творец.
«Динг-донг! Динг-донг!» – ухал молот, взлетал рой золотых искр, и бесформенный обрубок раскаленного железа превращался в нужную вещь – тележный шкворень, лемех для плуга или косу-горбушу. Парнишка-помощник раздувал мехи, похожие на снятые чулком шкуры с задних лошадиных ног. Мехи дышали тяжко, натужно, как старый человек в беге, железо в горне разгоралось ослепительным куском солнца. Синие полосы остывающих ножей шипели в лотке рядом с колючими холмиками простых гвоздей и четырехгранных гвоздей-костыльков.
В углу ждали своей очереди свинцовые чушки для изготовления дроби, самовары и чайники – мастер принимался за них после колхозных поручений. В кузню часто наведывались люди с просьбами подковать лошадь, оправить железом полозья саней либо подлатать какую-нибудь кухонную утварь. За работу заказчики обычно расплачивались чем-нибудь съестным. Кузнецам всегда жилось чуть сытнее, чем другим, даже в войну.