– Папенька! Голубчик мой милый, душенька, персик! – Ольга расцеловала старому графу брыли и лысину, тот разомлел, раскраснелся…
– Ах, как жарко здесь, душно! – Маменька издала стон. – Ну куда, куда натопили так?
– А я не чувствую, – отозвался граф, даже не повернувшись к жене, а любуясь своим подарком на Оленькиной груди. – На мне-то вон сколько наверчено: и сертук, и жилет, и платок… Тебе, моя радость, не жарко? – Глядя в глаза народному артисту, Ольга пожала тоненьким плечиком. – Что-то ты припозднилась, графинюшка. То в жар, то в холод… Или давление просто? Пройдёт. Потерпи.
Маменька аж задохнулась от ярости – и тут, не в добрый час, вернулся Митя с «книгами», то есть с горой толстых пыльных тетрадей, из которых криво торчали расхристанные-размухоренные листы.
– Погляди, Алексей, – старый граф отмахнулся, – я всё одно без очков.
Я обрадовался, что наконец превращаюсь из наблюдателя в действующее лицо, но маменька уже выхватила тетрадь.
– Это что? – она ткнула в первую открывшуюся страницу.
Управляющий кашлянул.
– Свечи, ваше сиятельство, – ответил тихо, благовоспитанно, со своим грузинским акцентом. И продолжил на одной ноте зазубренный текст: – В бальной зале четыре люстры малые, по шестнадцать свечей, и две люстры большие по тридцать, итого только в люстрах сто двадцать четыре свечи. Затем («затэм») в малых простенках по шесть канделябров, в больших по десять, итого триста сорок свечей…
Акцент – это было ещё полбеды. У этого странного Митеньки был непоставленный голос. Начинающих актёров всегда можно узнать: первокурсников так муштруют на занятиях по сценречи, что они, наоборот, звучат слишком густо, слишком окладисто, не по возрасту, до смешного. А этого оленеглазого не было слышно за метр.
Пока он бубнил текст про свечи, Сашенька определила задачу: в этой сцене я защищаю управляющего от графини, я третейский судья, должен сам понять Митенькины расчёты и объяснить воображаемым зрителям.
Мне хотелось сыграть хорошо, чтобы Жуков меня оценил как партнёра, принял за равного…
– Я не слышу! – оскалилась маменька.
– Митя, – вмешался я, – во сколько нам обошлись свечи?
– Вот… Пятьсот восемнадцать рублей…
– Что-о? Полтыщи целковых за свечи?!
– Маменька, подождите. Триста сорок свечей по полтиннику… – Я сам, конечно, не запомнил и не подсчитал бы, но в ухе у меня была Саша. – Выходит… сто семьдесят. А здесь – пятьсот?
– Да он просто мошенник!
Митенька оскорбился по-настоящему: на пушистых щеках выступил тёмный румянец. Раздув ноздри, юноша продолжал еле слышно, не глядя на маменьку и обращаясь только ко мне:
– Ваше сиятельство, вы забываете про перемену свечей. Свеча горит три часа, и то порою капает и чадит. В иных домах до половины не позволяют свече прогореть… Разумовские, Долгорукие свечи тысячами покупают…
– Ты нам Разумовских не тычь! – оборвала его маменька.
– Мы соблюдаем строжайшую экономию. А если такой важный повод, помолвка её сиятельства, следовало бы и три перемены предусмотреть: съезд гостей в семь, а разъедутся за полночь…
– Спросите его про общую сумму расходов, – велела Саша.
– К чёрту подробности! – сымпровизировал я, радуясь, что получается в духе Жукова. – Общая сумма. Сколько всего нужно денег? Бал. Сто гостей.
– По меньшей мере… пять тысяч рублей, ваше сиятельство.
– Ах, папенька! – Ольга фальшиво всплеснула руками. – Такие траты, не нужно!..
Саша в ухе:
– «Имеются ли у нас пять тысяч?»
Я повторил. Митя опустил очи.
– А сколько есть?
– …ста… ацть, – чуть не плача, прошептал Митя.
– Не слышу!! Сколько?
– Говорит, триста двадцать рублей, – перевёл я по Сашенькиной подсказке.
– Что-о?! Три-иста? Каких ещё триста?! Мы же о прошлом месяце получили оброк с подмосковной! Разбойник!
– Графинюшка, – страдальчески морщась, вмешался граф. – Митенька дворянин. Ты оскорбляешь его подозрениями…
– Вор! Мерзавец! Куда дел оброк? Запорю!
– Митя, – я всё пытался, как было задано, выступать третейским судьёй, – и правда, скажи… скажите, какой был этот оброк, когда, где он?
Митя зашелестел что-то уже совершенно неразличимое… и тут всё вокруг – потолок, стены, шкафы – засвербело и загрохотало, как если бы во все стены разом стали долбить отбойные молотки. (Как потом выяснилось, одна-единственная ударная дрель в недостроенной части дома.)
Находясь внутри декорации, я забыл, что это не настоящий каменный дом, а коробка из гипсокартона. Но когда всё затряслось, зазвенело, задрожал стол, задребезжал в серванте хрусталь, а потом ещё стали гулко что-то вбивать, приколачивать – возникло чувство, как будто нас посадили в спичечный коробок и трясут…
– Б…! – крикнула маменька. – Это что за херня? – Почему-то она ткнула в Митю. – Как мне с этим работать?! Я не слышу ни слова, что он там блеет, б….! Понабрали обсосов! Я заслуженная артистка эрэсэфэсэр! Кто, я срываю? – Она орала уже не на нас, а в потолок, прижав ухо рукой. – Вы меня звали куда, на стройплощадку работать? Или на оэртэ? Я заслуженная артистка! Требую руководства! Немедленно!
У меня в ухе шоркнуло – и другой голос, мужской, произнёс:
– Уважаемые коллеги. Я шоураннер…
Вчерашний грызун. Причём не такой, какой был в начале нашего разговора, не опасливый, не на цыпочках – а каким стал к концу: прямой, властный, лениво-презрительный.
– …шоураннер, сиречь руководитель проекта.
По лицам Бориса Васильевича, маменьки, всех остальных было видно, что они слышат то же самое, что и я.
– Я уполномочен в любой момент заменить любого работника, в том числе любого артиста, по соображениям как художественным, так и дисциплинарным. В связи с этим короткое, но достаточно важное объявление. Людмиле Ивановне…
Все смотрели на потолок. Там было, наверно, штук двадцать маленьких тёмных кружочков, как гвоздики, через равные промежутки.
– …Людмиле Ивановне Ледовских по причине неоднократного нарушения производственной дисциплины выносится официальное предупреждение. Относительно её просьбы – иду навстречу. Каждый сможет задать мне вопросы – завтра, в одиннадцать часов утра, в бальной зале. Все свободны, спасибо.
Почти минуту никто почему-то не двигался с места.
– «Заслуженная артистка», «заслуженная артистка», – пробурчал Жуков. – Ну, я народный, и что?
А я впервые подумал, что ему-то побольше, чем маменьке, явно за семьдесят. Семьдесят… три?
Маменька с Ольгой ушли на свою половину. Лакеи начали убирать со стола.
Саша мне сообщила, что нужно исправить косяк – не в переносном смысле, а натурально «стесать» или, не помню точно, как она сказала, «растесать» косяк двери в ванную, чтобы коляска могла свободно проехать. Поэтому её, коляску, сейчас заберут, а мне надо будет посидеть минут сорок в соседней комнате.
Я захотел прогуляться по павильону, Саша категорически отказала. У меня ноги парализованы, я не то что гулять, я двинуться не могу. Нельзя даже почесать ногу (естественно, сразу же захотелось). Только ночью под одеялом за ширмой.
Семён прокатил меня по коридору, и мы завернули – как потом оказалось – в кабинет старого графа, тогда ещё не готовый.
Там тоже был установлен домашний иконостас, такой же внушительный, как у меня, только завешенный целлофаном.
На полу брызги краски, засохшие червячки герметика.
Старинный шкаф в полстены – грязный, пыльный, пустой.
Обстановка (кроме иконостаса) напомнила мне дедушкин кабинет в Брюсовом переулке. У дедушки был похожий диван, широченный, мне всегда нравился кожаный запах. Я кувыркался со спинки и с подлокотников. Часами валялся – рассматривал минералы из дедушкиной коллекции, он иногда давал поиграть. Мне особенно нравился магнетит, тяжёленький, весь в кубических выступах, удивительно было, что эти выступы такой правильной геометрической формы, – и завораживал лазурит: при электрическом свете он мог затаиться, прикинуться тускловатым, зато на солнце делался вызывающе ярким, неистовым…
Когда я подумал про лазурит, что-то забрезжило на границе сознания, зазудело – что-то совсем недавнее, буквально только что, час назад, полчаса… Дедушкина квартира, холодок недостроенной комнаты, детское воспоминание, синева, сейчас вспомню…
– Лёшик! – раздалось в правом полушарии мозга. – Ты чего вздрагиваешь? Привыкай. Вот выкроила для тебя минутку.
Алла.
– Говорю с тобой по большой дружбе, Лёшик. Рискую. Только из-за твоей ситуации. Это я тебя предложила, сообщаю на всякий случай. Так вот, чтоб ты ориентировался: ты сейчас здесь, но это пока ничего не значит. Каждый может вылететь в любой момент. Люську меняем точно. Не тянет психологически, ты сам видишь. Все видят. Она, кстати, не от меня. Зачем её взяли, я так и не поняла. Вообще неуправляемая. А тебе, Лёшик, надо держаться, понял? Поэтому слушайся и веди себя хорошо. И на Сашку не бычь. Ещё скажешь спасибо сто раз. Остальные в подмётки ей не годятся. Я имею в виду, остальные кондукторы. Уникальная девочка, вежливая, пунктуальная. Твоя поклонница, между прочим. Всё, бегу дальше. Работай, зайчик. Целую.
Вот так, подумал я. Дожили. Алка Касаткина со мной разговаривает сверху вниз. «Взяли благодаря мне». «Работай». «Целую».
Даже обидно не было. Было немного смешно. Кто б мог представить лет двадцать тому назад…
Алка была на курсе самая неинтересная – и как барышня, и как актриса. Всё, что она сказала про маменьку – «Не тянет, все видят… Зачем её взяли?.. Вылетит…» – двадцать лет назад в точности относилось бы к ней самой: никто не понимал, каким образом Алка прошла сумасшедший конкурс. После каждого курсового спектакля и даже этюда все ждали, что её выгонят из-за явной профнепригодности – но она получала вымученные тройки, просачивалась дальше, дальше – и таки доучилась.
Зато – незаменимая староста: все расписания, все задания, распределения, всем напомнить, достать реквизит и костюмы, с театральными мастерскими вовремя договориться, чтобы подогнали, подшили; я, например, всегда забывал и путал свои размеры, а Алка помнила чуть ли не наизусть.
Я не скажу даже, что её не любили… Но какая-то она была липкая. Такая вся из себя преданная, на всё готовая…
И теперь представьте меня двадцать лет назад. Тонкий, звонкий, высокий, «фактурный»… Это сейчас у меня волосы потемнели и потускнели, и как-то даже подвыпрямились, а тогда были тугие, кудрявые, золотые… Машка мне говорила: «Ты понимаешь, Орлов, что мальчику такие губы иметь не-при-лично! И ресницы, боже мой… Ну скажи, зачем тебе эти ресницы, зачем?!.»
Плюс квартира в полном распоряжении – и какая квартира! От Школы-студии быстрым шагом четыре минуты. Бегом – три. Собственно, этот дом и был построен для МХАТа (тогда ещё МХТ). Подъезд в мемориальных досках: Москвин слева от входной двери, Качалов справа. Представляете, какое это производило на барышень впечатление? Особенно на театральных.
Они с замиранием сердца мечтали о мхатовской сцене – а я на неё выходил в возрасте семи лет. Был такой спектакль «Счастливый принц». По Оскару Уайльду. Меня Ия Саввина называла «золотоволосый мальчик»…
В общем, вы понимаете. Барышни шли косяком.
Где-то в хвосте косяка мелькала и Алка. Упорно гребла коротенькими плавничками. То случайно прижаться, то приобнять, то еды принести, то прийти раньше всех, пока квартира пустая…
Ну да. Пару раз, на скорую руку. Типа, не жалко. Всем хватит, ну и тебе заодно…
С ней был один случай… Вот интересно: за двадцать лет ни разу не вспоминал, а после этого разговора – точнее, после того, как Алка мне почитала нотации, – вспомнил.
Однажды она пришла раньше всех, принесла сумку с продуктами. Получила от меня что хотела – и, страшно довольная, побежала на кухню варить макароны (предварительно в ванной вымылась с головой и волосы сушить не стала, а заколола мокрые: пусть все видят, какая она в этой квартире хозяйка).
Дальше так. Мы с ребятами в комнате, что-то делаем интересное, выпиваем, болтаем, играем – может быть, даже в «правду» (сейчас расскажу).
Я выбегаю на кухню за чем-то: за чайником или в холодильник за водкой – но точно не к Алке, я и забыл про неё. А она преданно мне заглядывает в глаза и говорит задушевно:
– Орлов. Я влюбилась…
А мне нечего ей ответить. Даже поцеловать неохота. Хочется назад к ребятам, к игре… Пауза.
Она усмехается и говорит:
– Ну что ты напрягся? Не в тебя влюбилась. В твою квартиру.
Я с облегчением выдыхаю, говорю что-то вроде «немудрено», беру что было надо, чайник, водку, и возвращаюсь туда, где мне интересно.
Отметьте, кстати, дипломатические способности Алки уже в таком юном возрасте: и сама сохранила лицо, и мне тоже позволила сохранить…
Но, видно, что-то было в голосе, когда она сказала «влюбилась». Мало ли кто мне так говорил, а этот случай я ведь почему-то запомнил…
Да. Но я обещал рассказать про «правду».
Однажды – кажется, на втором курсе – мы показывали отрывки. В том числе был Островский, «Бедность не порок». Алка играла старую няню – ей всегда давали второстепенные роли, но она всё равно не тянула. Что-то она причитает – фальшиво-фальшиво – и говорит: «как снег на голову». «Упал» или «налетел» как снег на голову. Целмс её прерывает:
– Что такое «снег на голову»? Что вы этим хотите сказать?
Алка мямлит что-то невнятное. Тогда Целмс произносит целую проповедь про «актёрское слово»:
– Слова замусолились. Покрылись коркой. Актёр должен эту корку – взломать! Вернуть слову вкус и значение. «Снег на голову»? Алла, вы – голова. А вы (был у нас такой Саня Великопольский, метр девяносто семь) – вы, Александр, – снег. Давайте.
– Что давайте, Пауль Максимилианович?
– Падайте на голову. Нет, не так! Сверху падайте. С неба.
Великопольский встаёт на стул. Пауль Максович требует, чтобы он залез ещё выше, на парту. Алка маленькая, она с ужасом смотрит на огроменного Великопольского, который всерьёз собирается на неё падать.
– Стоп! – говорит Целмс Великопольскому. Потом Алке: – Ещё раз с вашей реплики.
Алка читает тот же самый отрывок, и этот «снег на голову» и впрямь звучит по-другому: свежее, смешнее.
Это стало нашей любимой игрой – инсценировать разные выражения, пословицы-поговорки. Нам всем по восемнадцать – по двадцать лет, вы понимаете, что у нас в голове. Тем более мы актёры, все из себя раскованные… Конечно, в первую очередь мы хватали те фразы, которые можно было привязать к сексу или к какой-нибудь физиологии. Одна парочка показала «резать правду-матку». Девочка была, собственно, маткой, а мальчик – хирургом. Все маленько сглотнули, зато запомнили. У игры появилось название: «в правду-матку». Потом сократилось до «правды»: «игра в правду».
Естественно, фигурировало выражение «голая правда», Светка Ситникова по кличке Света-конфета устраивала стриптиз… Очень смешно сделали «зуб на зуб не попадает»… А мы с Машкой (была у меня большая любовь на втором-третьем курсах) репетировали «рука руку моет». Правда, без зрителей. В ванной…
Через несколько лет – я уже был женат на Марине, Сей Сеичу было три года – меня эта «игра в правду» очень выручила в семейной жизни.
Тут я должен признаться – я ведь вам всё честно рассказываю, а иначе какой смысл, правильно? – после женитьбы я отношения с барышнями не свернул.
И, между прочим, большого «греха» тут не вижу. Просто у нас извращённое отношение к сексу. А взять, например, Кубу или Таити – они что, все «грешники» там, поголовно?
Нет, я понимаю, если насилие. Если обман, какие-нибудь тяжёлые разрушительные отношения… А если красиво, легко, обоим приносит радость – объясните мне, в чём проблема?
Для меня секс – вообще не про физиологию. Я считаю, это язык общения. Очень богатый. Если его изучить. В частности, я поэтому не имел дела с девушками. В физическом смысле, с девочками. Никогда. Хотя желающих было хоть отбавляй. Я всегда уклонялся. Вот это действительно было бы и нечестно, и гадко, и, если хотите, «грех». Нет, я за то, чтобы ответственность делилась поровну. Когда все знают, на что идут и зачем. Когда только переглянулись – и уже всем понятно, чем кончится. Но каким путём вы оба выйдете на эту коду, какие перипетии – каждый раз что-то новое. В этом весь интерес. В диалоге. Завязка, развитие, ускорение, паузы, текст, подтекст…
И вот убейте меня, не пойму: всю жизнь вести диалог с одним-единственным человеком – разве не скучно? Разве все темы не исчерпаются?
А почему тогда можно на сцене играть то с одной, то с другой? Там знаете какие мощные чувства бывают! Никакой секс не сравнится.
…А танцевать можно? А петь? Хорошо, разговаривать – просто говорить – можно, нет?
Ну тогда давайте как в Афганистане – наденьте всем на голову мешки. И заприте. И мужчины, кстати, тоже пусть не разговаривают друг с другом. И женщины. Чтоб уж наверняка. А то мало ли. И пусть каждый сидит в своём бункере. Без интернета, как здесь у нас, в «Доме Орловых»… Ведь бред же?
Ну ладно. Вообще-то я хотел рассказать, как мне помогла «игра в правду».
Как-то раз мы с очередной, скажем так, собеседницей забирали Сейку из детского сада. На самом деле, это случалось довольно редко, чтоб я его забирал. Я мало времени проводил дома: всё больше по антрепризам и по концертам, по съёмкам иногда… Но тут – то ли Маринка была занята, то ли что – короче говоря, я зашёл за ним в садик. Барышня нас снаружи ждала. Почему-то я её заранее не прогнал. Мы с Сейкой вышли из садика, идём втроём. Я думаю: даже если расскажет матери – ну и что? Знакомую встретили. Я барышню строго предупредил: при ребёнке никаких нежностей. Она честно держит дистанцию (Сейка идёт между нами).
Попрощались с ней за руку, как подпольщики, она смотрит на меня, вздыхает и говорит: «Ах, Орлов! Глаз не отвести…» Мол, красивый ты парень.
Зараза.
Идём с Сейкой к подъезду. Он спрашивает:
– Почему «глаз не отвести»?
Я говорю, типа, ой, смотри какая ворона.
Он повторяет:
– Почему «глаз не отвести»? Что такое «глаз не отвести»?
Очень чётко.
Не то чтоб я боялся Маринку, она, думаю, в общих чертах представляла себе мою личную жизнь… но всё равно неприятно: будет язвить, надуется… И я – знаете, по-актёрски, на сцене ведь бывают всякие неожиданности: партнёр текст забудет, надо мгновенно соображать, – я вдруг вспоминаю: у Сейки есть такая игрушка, зелёный глаз на ножках, из «Корпорации монстров». Говорю:
– Домой его не отвести. Вот я тебя сейчас домой отвожу, а глаз домой не отвести.
Он переспрашивает:
– Почему «не отвести»?
– Потому что он не идёт. Его хотят домой отвести, а он не хочет.
Сейка радуется:
– Не идёт! Не хочет и не идёт!
Слава богу, думаю я, прокатило. Приходим домой, Сейка сразу находит этого Майка (глаз звали Майком… причём с какой-то польско-еврейской фамилией… не то «Возняцкий», «Возняцки»…) – и мы потом, наверное, год играли: я был глазом, Сейка меня пытался вести домой, а я всеми способами отбивался, прятался, залезал под кровать… «Папа, давай играть в “глаз не отвести”…»
Я понял страшную вещь.
Я вам отправил уже, наверное, страниц сто – а рассказал только про первый вечер и первое утро. Начал писать в марте – а сегодня у вас, во внешнем мире, первый день лета. (У нас-то ещё середина мая. Мы в «Доме Орловых» живём по старому календарю.)
Получается, я больше двух месяцев описываю одни сутки. А за эти два месяца ещё много чего произошло. Это даже не Ахиллес с черепахой[4], это наоборот: Ахиллес убежал, а я, как черепаха, тащусь… Выход один: превратиться из черепахи в лягушку или в кенгуру, перепрыгнуть через несколько дней, или недель, или месяцев…
Жалко, что вы не смотрите «Дом Орловых». Вы же должны понимать, чем мы дышим. Вкратце перескажу сюжет.
Давным-давно, ещё при императрице Екатерине, жили-были два друга: граф Кирилл Ильич Орлов – и князь Иван Ростиславович Долгорукий. Вместе пили-гуляли (я сразу себе представляю наши гулянки в Брюсовом переулке), вместе ухаживали за барышнями (были даже намёки, что вместе ухаживали за моей будущей маменькой – но граф Кирилл оказался настойчивей). Одновременно женились, у них родились сыновья – сначала я (крёстным, конечно, позвали князя Ивана), потом Мишель Долгорукий. Вслед за родителями и мы с Мишелем дружили, причём я как старший немножко его опекал.
С тех пор как родилась наша Ольга, считалось само собой разумеющимся, что они с Мишелем поженятся, когда вырастут.
Однако всегда была незаметная трещинка между нами и Долгорукими. Хоть папенька и любил повторять, что наша фамилия Долгоруким не уступает в древности, в знатности… Но одной древностью сыт не будешь. Пока папенька весело и бестолково играл в бостон и охотился, князь Долгорукий устраивал свои дела, крепил придворные связи… Да ещё всякие бабки-тётки удачно поумирали, так что князь сделался, по современным меркам, миллиардером. Плюс очень большим придворным вельможей. Так что идея женитьбы Мишеля на Ольге привлекательность подрастеряла (с точки зрения князя). Тем более что Мишелем заинтересовалась одна из великих княжон – то есть родственница царя. А это уже самый что ни на есть Олимп…
В этой точке и начинается сериал.
Между графом Кириллом и князем Иваном накапливается напряжение. При этом все хотят выглядеть благородно. Князь не может сказать старому другу в глаза: ты теперь не мой уровень, я хочу сына продать подороже. И у графа (у папеньки) своя гордость, он тоже не хочет, чтобы к нему снисходили, – да и вообще не жаждет выдавать замуж свою любимицу… Тогда вроде бы нет проблем? Пускай Ольга останется с нами, а Мишель женится на своей великой княжне?
Но нет: Мишель тоже хочет иметь право голоса. Хоть он и сам карьерист, с юности на дипломатической службе и всё такое, но великая княжна старая, страшная, а наша Оленька прелесть. Может, страстной любви нет ни с той стороны, ни с другой – но есть дружба, привычка, детские воспоминания… Да и просто – когда родители строят на тебя планы, хочется сопротивляться. Отсюда новая линия напряжения – между старым князем и молодым.
Плюс маменька спит и видит, как дочь станет княгиней. Капает про это Ольге…
Вот такая конфигурация.
Всё, что я вам рассказал в двух словах, мне никто так же просто и чётко не объяснил. Приходилось выуживать по чайной ложке. Мы встречались с Ольгой и с маменькой в синей гостиной за завтраками и обедами, в сиреневой – за ужинами, мусолили одно и то же: Мишель в Европе, но собирается ехать, нет, чего-то не едет, но скоро приедет, будет объявлено о помолвке, надо устроить бал, денег нет, и так изо дня в день по кругу…
Утром не успевал я открыть глаза, как слышал ворчливо-заботливый голос Семёна. Меня поражала скорость его появления – не дежурил же он у моего изголовья всю ночь? Саша мне объяснила: таблетка в ухе, помимо того что служила наушником и микрофоном, считывала пульс и давление – клиент только начинал просыпаться, а кондуктор уже знал об этом, давал команду слуге.
Умывшись, я минут двадцать тупо сидел перед иконами и «молился». Став инвалидом, мой персонаж ударился в набожность. Мне в ухо включали запись – какой-то дядька (я представлял себе монаха, мрачного, чёрного, до глаз заросшего бородой) монотонно гудел на вышедшем из употребления языке: поначалу я понимал только «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй…» Я должен был время от времени шевелить губами, креститься.
Как именно надо креститься (в смысле, как правильно складывать пальцы), как «подходить под благословение», – все эти религиозные телодвижения нам показал специально нанятый семинарист. В эфир мы ещё не вышли, трансляция не началась, но надо было вести себя так, будто мы уже работаем в кадре. Хотя иногда делались исключения – вот, например, занятия с учителями. Кроме семинариста, к нам приходили преподаватели каллиграфии, этикета и танцев (в танцах я не участвовал).
С семинаристом был анекдот. Он и сам был смешной, Ваня (все его сразу стали звать Ванечка), в нелепой чёрной хламидомонаде с беленьким воротничком. Лицо у него было румяное, круглое и тоже очень смешное: круглые глазки и ротик были слишком тесно прилеплены к носу, так что вокруг оставалось слишком много пустых круглых щёк.
Как ни странно, Борис Васильевич к этому безобидному Ванечке с первого дня стал цепляться. Может быть, у него (у Жукова, я имею в виду) были какие-то свои счёты с церковной темой.
А мальчик – наоборот, из всех нас знал одного Бориса Васильевича и не верил глазам, что перед ним – артист из телевизора, а он, Ваня, этого пожилого артиста чему-то должен учить: краснел, бледнел, обмирал…
Однажды Борис Васильевич говорит:
– Вы мне напоминаете моего младшего внука.
Ванечка с придыханием:
– У вас большая семья?
Жуков:
– Да у меня их полно.
Ванечка с наивящим почтением:
– Много внуков? Детей?
– Нет, семей.
Мы с маменькой просто легли. Чёрт с младенцем, точная иллюстрация.
– Детей, правда, тоже хватает. То там, то сям. Образуются…
У мальчика такое непонимание на лице, такой ужас, он весь такой чистенький, правильный, так благоговеет перед народным артистом – а у народного артиста рога и хвост… Мы хохочем…
Вообще, при ежедневном общении с Борисом Васильевичем обнаружилось, что под маской безобидного добродушного увальня – совсем другой человек. С утра Жуков часто бывал сосредоточенно мрачен и, мне казалось, медленно и с усилием разминал себя, заставлял себя расходиться, разыгрываться. Но когда доходило дело до важных сцен, работал всегда очень чётко. Я пытался пробиться к нему поближе, произвести на него впечатление… Не тут-то было. Он появлялся, всегда уже загримированный, пахнущий одеколоном, отыгрывал свои сцены – и исчезал. Между нами как будто была невидимая заслонка.
Поэтому мне особенно глубоко запали в голову (или, не знаю, в душу) те редкие случаи, когда я чувствовал, что он меня слышит, видит, сосредоточен на мне. Например, разговор в бальной зале перед собранием.
Вы помните, чем закончилась моя первая встреча с новой семьёй: маменька закатила истерику. Во всех наушниках появился грызун и сообщил, что завтра нас ожидает большой разговор.
На следующее утро, ближе к одиннадцати часам, в залу (ту самую, золотую-зеркальную) стали подтягиваться лакеи в ливреях и париках. На новом месте прошло меньше полутора дней, а я уже привык, что лакеи двигаются бесшумно, распределяются по простенкам и не шевелятся, пока их не позовут. Этим утром они вели себя не как статуи, а как обычные люди: толпились кучками и болтали. И даже садились: с тех пор никогда не бывало, чтобы лакеи садились в моём присутствии.
Чем ближе к одиннадцати, тем собиралось больше народу: горничные, приживалки, Митя в сюртуке, повар в белом… Когда вошёл старый граф, одни лакеи встали и поклонились, другие полупривстали, горничные тоже как-то неловко полуприсели: было видно, что при «хозяевах» они чувствуют себя скованно. Жуков сел со мной рядом. Он был в необычно хорошем расположении духа для этого времени суток, бодр и свеж.
– Наших дам ещё нет? – спросил он. И вдруг, не успел я ответить, причмокнул: – Эх, Лёша…
Единственный раз он меня так назвал: всё наше общение проходило в рамках сценария, там я был «Алексей», «Алексей Кириллович» или «Алёша», даже «Алёшенька», но уж никак, конечно, не «Лёша»:
– Эх, Лёша, видал бы ты её молодую… Люську. Семьдесят пятый… четвёртый? Ё-моё, почти полвека назад. Какая была красотка! Она же харьковская. Даже не с самого г’ороду Харькиву, а с-под Харькива – не то с Чуг’уева, не то с Дерг’ачей… Ты бывал? Я бывал. Таких девок, как в Харькове, нигде нет. Вообще украинки красотки, красуни, но харькивские – это особ статья. Был такой режиссёр Переверзев, Сергей Семёныч. Снимал фильм «Илья Мечников». И в какой-то деревне под этими Дерг’ачами в массовке подцепил Люську. Ему было уже хорошо за полтинник, а ей лет семнадцать. А может, даже семнадцати не было. Ещё в школе училась. Он её вывез в Москву. За ней толпы ходили. Лань, чисто лань! Глазищи!.. Как Настя Вертинская, только лет на десять моложе…
– И вы ходили, Борис Васильич?
– Куда мне! Там такие зубры бодались… Не помню, кто её первым отбил у Переверзева. То ли Басов, то ли Джигарханян… И поехало…
Что именно и куда поехало, Жуков не досказал, потому что в этот момент появилась сама героиня в сопровождении Оленьки. Борис Васильевич подмигнул мне и отвернулся.
В зале уже собралось человек пятьдесят. Я и не подозревал, что в доме столько народу: слуги работали в несколько смен. В дальних комнатах и в коридорах начали бить часы.