Равнодушно отмахиваясь от происходящего, толпа продолжала шествовать, словно это происходящее было не стоящей внимания нелепой случайностью, через которую легко перешагнуть размеренной поступью повседневности.
Задумавшись, пан не заметил, как дошел до Екатерининского канала. Отсюда было рукой подать до квартиры: миновать Марсово поле и перейти через Неву.
На всякий случай еще раз осмотревшись в поисках извозчика и не заметив вокруг никакого транспорта, кроме медленно ползущего переполненного электрического трамвая, Евгений Осипович завернул за угол и прямо в ухо ему громко крикнуло:
– Временное правительство низложено! Воззвание гражданам России!
– Дай-ка сюда, братец! – сказал пан и взял протянутый ему листок. Раскрыв его, он быстро пробежал глазами написанное и в конце, под воззванием, увидел короткую странную подпись – то ли фамилию, то ли кличку, то ли еще что… не разберешь: «Ленин».
– А это кто такой, черт бы его побрал? – пробормотал пан и, нащупав в кармане единственную завалящую монетку, швырнул ее мальчишке и пошел дальше. Не успел он сделать нескольких шагов, как был вынужден остановиться.
Словно разбойничий шлагбаум, поваленный перед богатым обозом, путь Евгению Осиповичу перекрыла выставленная поперек хода красная, растрескавшаяся рука, сложенная «лодочкой».
– Подай, барин! – жалобно проныл гнусавый, булькающий голос. Смальтышевский взглянул в сторону просящего и увидел безногого калеку с синюшным, насквозь испитым лицом, вставленного в ящичек на деревянных колесах.
Брезгливо сморщившись от отвратительного запаха, исходящего от нищего, пан хотел было обойти протянутую руку, как, откуда ни возьмись, навстречу ему выпрыгнул улыбающийся просительно лохматый мужичок с копной свалявшейся бороды на грязном лице, одетый, несмотря на холод, в рваную холщовую рубаху на голое тело и босиком. Синея тихими, ясными, ласковыми глазами, мужичок кланялся и, указывая двумя руками на безногого, просительно тянул:
– Сжалься над калекой, батюшка! Христом-Богом молим тя! Подай, батюшка!
Евгений Осипович, не глядя ни на инвалида, ни на ласкового мужичка, сделал еще один шаг в сторону, намереваясь обойти протянутую руку и вставшего у него на пути, но тут калека громко и страшно заклокотал:
– Подай, гнида! – и схватил пана за пальто грязной, заскорузлой клешней.
Пан брезгливо дернулся – рука не отпускала. Зло вцепившись в полу пальто, инвалид катился за Смальтышевским, громыхая деревянными колесами о камень мостовой. Мужичок с копной – его синие глаза потемнели – кланяясь, семенил рядом с паном и, густо брызгая слюной, скороговоркой повторял:
– Подай, барин! Христом-Богом молим! Подай!
Терпение пана лопнуло. Широко размахнувшись рукой, одетой в блестящую черную лайковую перчатку, он изо всех сил оттолкнул от себя безногого. Ящичек на колесах перевернулся, и оттуда, обмотанный в коричневые, гнилые тряпки, вылетел, взмахнув руками, точно птица, собирающаяся подняться в воздух, несчастный калека.
Глухо стукнувшись головой о мостовую, он упал под ноги расступившимся прохожим и с ненавистью прохрипел:
– Сволочь буржуйская!
Евгений Осипович попятился и бросился бежать. На секунду мелькнуло перед ним неласковое, искаженное яростью лицо со вздыбившейся вверх лохматой копной.
Лица и спины, мостовая, дома и небо в низких тучах бешеной каруселью кружилось перед Евгением Осиповичем, а сзади, едва пробиваясь через оглушительно пульсирующий в ушах ток крови, толкало:
– Бей буржуя!
К крикам «Бей буржуя!» немедленно присоединились другие:
– Долой буржуазию!
– Да здравствует монархия!
– Долой власть и капитализм!
– Анархия – мать порядка!
Смальтышевский посмотрел назад и с облегчением убедился, что за ним никто не бежит, а на месте недавнего инцидента собрался импровизированный митинг.
Пан перешел с бега на скорый шаг и повернул за угол. Схватившись за стену и отдышавшись, он было собрался продолжить путь, но тут с ним случилось странное. Перед глазами поплыли смутные, дрожащие круги, какие бывают, если долго смотреть на солнце незащищенными глазами. Множась и прыгая, как резиновые мячики, они сталкивались и раскалывались на части.
Смальтышевский поднял руки и, будто жонглируя, принялся ловить раскатывающиеся и лопающиеся шары; глаза его были закрыты; вид был больной.
– Сударь, что с вами? – как будто издалека донесся до него участливый голос, и видения мигом испарились. Дико взглянув на спрашивающего и даже не разобрав, кто это был – мужчина ли, женщина ли, пан по-собачьи встряхнул головой и, налетая на прохожих и спотыкаясь, побрел дальше.
Перед Спасом-на-Крови Евгений Осипович, обычно чуждый религиозному порыву и, к тому же, веру исповедующий католическую, неожиданно остановился и, не понимая, что на него нашло, снял шляпу и истово и размашисто, по-православному перекрестился, поклонившись в пояс. Сразу после этого Смальтышевский перенесся на дрожки, причем вспомнить, как и где он поймал извозчика, решительно не представлялось возможным.
Подъехав к адресу, пан слез с дрожек и, находясь в какой-то сомнабулической рассеянности, двинулся к парадной.
– Эй, ваше благородие, извольте заплатить! – просипело ему вслед. Евгений Осипович равнодушно обернулся и только сейчас вспомнил, что расплатиться ему нечем. Видимо, эта мысль явственно отразилась на его лице: извозчик нахмурился и, ни слова не говоря, с тжелым крестьянским замахом, последовательно ударил пана сначала в глаз, потом в ухо и в довершение – прямиком в солнечное сплетение.
Падая, Евгений Осипович успел услышать тихое, ненавистное «Буржуй!» и вслед за этим наступила тишина, в которой безмолвно хохотали круглые веселые рожицы, задорно показывающие языки.
Глава 3. Скарабей
Хохочущие рожицы неожиданно и неприятно преобразившуюся в вечно похмельную и ленивую рожу старого Федора. Рожа моргала и испуганно вглядывалась в лицо Евгения Осиповича, лежащего на диване в вестибюле парадной.
– Уйди ты от меня, Федор, не дыши! – страдальчески простонал пан, руками пытаясь отстраниться от перегарного амбре, исходящего от старика. Продолжая осоловело моргать и причмокивая, Федор выпрямился. Посвежело.
Смальтышевский провел рукой по лицу и с облегчением убедился, что крови нет, но левый глаз уже отекал, наливаясь горячим, а правое ухо распирало изнутри, точно вулкан, готовящийся к извержению.
– Кто же это вас так, батюшко? – стараясь не дышать в сторону пана, участливо спросил Федор.
Евгений Осипович махнул рукой и, прикрыв глаза, вяло проговорил:
– Видишь, брат… Беспорядки на улице…
Помолчав, добавил:
– Пойдем домой.
Поднявшись в квартиру, пан почувствовал себя лучше. Он отослал Федора за дровами – было нетоплено, а сам, запершись на ключ, кинулся к тайнику, хитроумно спрятанному за большим книжным шкафом, частично встроенным в стену.
Покопавшись за плинтусом, Смальтышевский отодвинул щеколду, запирающую вход в тайник, с усилием потянул книжный шкаф на себя, и перед ним узкой черной полосой открылся ход.
Предыдущий жилец, собиратель живописных полотен начинающих художников, искусно спрятавший альков за книжным шкафом, использовал его для хранения картин, ценность которых, впрочем, была весьма сомнительна и вряд ли могла привлечь внимание воров. Спасая полотна от влаги петербургского климата, он приказал обшить хранилище широкой дубовой доской.
Наличие тайника стало для Евгения Осиповича решающим аргументом в пользу выбора квартиры. Лучше и придумать было нельзя, однако Смальтышевский придумал.
После непродолжительного вояжа по Новгородской губернии пан вернулся в Петербург не один, а с двумя мастеровыми. Мужики были темные, неграмотные, но дело свое знали хорошо. Из соображений предосторожности Евгений Осипович привез их к дому под ночь, в ненастье, когда нельзя было разглядеть ни зги.
За три дня, работая безвылазно, они произвели в квартире определенные изменения: вынули из низа стены тайника несколько слоев кирпича и, не без самоличного участия Евгения Осиповича, установили в образовавшейся нише секретный механизм для отведения стены в сторону. Кроме того, прорезали в потолке люк, открываемый как изнутри, так и снаружи – на чердак. Ко всему прочему, мастеровые переложили разболтавшийся паркет в спальной, о чем Смальтышевский и имел удовольствие сообщить домовладельцу.
Такой же ненастной ночью пан отправил мужиков на вокзал, а вернувшийся на следующий день из деревни Федор так ничего и не узнал.
Смальтышевский взял со стола свечу, зажег ее и протиснулся в образовавшийся между шкафом и стеной проход. Опустившись на колени у стены и поставив свечу на пол, он привычно отсчитал по нижнему ряду 6-ую доску от левого угла направо и надавил на нее. Точно танцовщица, доска развернулась вокруг оси – и нижняя часть стены мягко уплыла в сторону, явив пану тайник меньший, спрятавшийся в тайнике большем. Евгений Осипович посветил внутрь, и огонь свечи легкими разноцветными лепестками осыпал кирпичные стены ниши, отразившись от царственно возвышающейся на постаменте расписной шкатулки.
Пан взял ее в руки и нежным пальцем провел по выпуклому, в виде солнца, замочку: светило ушло наверх, а вслед за ним, пустив золотую стрелу, равнодушно выплыл удлиненный янтарный глаз – и шкатулка открылась.
Зеркала зрачков пана расширились и озолотились, отразив пылающее в свете огня содержимое шкатулки. Стоя на коленях и сгорбившись, напоминая большую хищную птицу, любовно сложившую крылья над гнездом, он жадно созерцал разверзшиеся перед ним богатые россыпи и не мог оторваться от созерцания их.
Извивались, спутавшись в драгоценный сверкающий клубок, золотые змейки, подмигивающие сапфировым глазом; рубины – драгоценнее, чем сама кровь, возвышались над полукружиями серег; одетые в жемчужное кружево, выпукло переливались бриллианты.
Расправившись и порозовев лицом, он погрузил пальцы внутрь шкатулки и, ссыпая с ладони потоки искрящейся реки, извлек на свет Божий искусно выполненный талисман: толкающего солнце священного скарабея.
Пан погладил сапфировую спинку жука и прошептал: «Последнее дело – и уехать». Зашевелились лапки скарабея, защекотали ладонь, и рассеялось настоящее, словно сметаемый ветром туман: опустел людьми и исчез ненавистный холодный Петроград. Обратились в прах гранитные набережные и рассыпались мосты; иссякли фонтаны и распались, поразившись проказой, нежные мраморные статуи в Летнем саду; рухнули дворцы и истлели скверы и мостовые; зашатались бронзовые памятники и, упав, погребли под собой имена; а если что и осталось, то ушло в зыбкую топь, втоптанное бесконечным дождем, проросло деревьями, покрылось мхом.
Пропал город, и дом по улице Дворянской, и сам Евгений Осипович.
И стояло неподвижное солнце, зависшее над тонкой прерывистой цепочкой каравана верблюдов, качающих горбами и лениво плывущих под гортанные крики погонщиков; колыхались в адском мареве обожженные зноем и плетьми спины тысяч рабов, копошащихся, точно муравьи, меж исполинских камней и в изнеможении валящихся умирать; разливались и спадали благоденственные воды великой реки, оставляя после себя цветущие земли, вскормленные густым, черным, плодородным илом.
Зачарованный виденьями, Смальтышевский утратил счет времени. Вопреки явно проявляющимся в нем преступным наклонностям, в глубине души пан был романтик, мечтатель и поэт – так, во всяком случае, он полагал, и ни за какие деньги не согласился бы расстаться с рассыпающим волшебные сны сапфировым скарабеем. И даст Бог, не расстанется!