bannerbannerbanner
полная версияНаказание и исправление

Анна Малова
Наказание и исправление

– Живо в загон, овцы заблудшие!

Но даже этот грубый казарменный солдат показался мне забавным. Что же касается Михи, то он в ответ на этот приказ и вовсе рассмеялся и сказал конвойному что-то дружеское. Подумать только, что праздник может с человеком сделать! А может, это не праздник, а его православная Благодать сходит даже на самых злых, делая их добрыми, и овевая утешением их сердца…

Апрель, 16

Глава IX

Деньги кончились неожиданно. Ещё в мае у меня имелась карманная мелочь, чтобы приобрести чай или кусок мяса, но с наступлением июньской работы и жары, все сбережения на сытную еду стремительно вышли. Конечно, летом, ввиду тёплой погоды, есть хочется меньше, но и работа отнимает много сил: палящее солнце и духота после дождя делают своё дело. А недавно нас погнали на широкий пустырь и заставили строить новую крепость. Нет утомительней дела, чем перетаскивать тяжёлые камни и вручную укладывать их. Наверное, от такой «жаркой» работы можно сойти с ума, потому что один из арестантов другой партии то ли серьёзно, то ли нарочно, упал на землю и стал хрипло и исступлëнно требовать воды, но получил от конвойного лишь подзатыльник. А вода у некоторых всё-таки находилась: они прятали её в железных флягах и успевали во время работы сделать глоток. Но у некоторых не то, что вода – даже вино имелось, а то и какие-нибудь пироги. «Гулянка будет!» – заявляли счастливые обладатели этого богатства, и в определённый день проедали всё. Как они только себе деньги добывают – не пойму. У них есть всё, чтобы полноценно радоваться в каторжной жизни, а я вечно голодный и неимущий, досадно даже. А ведь в такое дивное, роскошное время года как лето, хочется иметь всë… И если не свободу, то хотя бы вкусную и сытную пищу. Как-то раз мы перетаскивали брёвна через лесное болото, рискуя увязнуть кандалами в тине. Похоже, конвойные поняли это, и объявили привал. Арестанты уселись на кочках, поваленных деревьях, а то и на брёвнах, вытирая пот со лбов, и ворча на бездушный конвой. Лес кругом, хоть и берёзовый, солнца почти не пропускает. Где-то в стороне зачавкала трясина – обернулся на просвет из лесу, а там Соня. Не с пустыми руками, что-то в узле несёт.

– Неужели? В такую топь за мной зашла… – удивлялся я, пока она уводила меня в более твёрдую местность. Почти выйдя из лесу, мы уселись на бугорок, откуда открывался вид на необъятные луга.

– Я и так долго не навещала тебя, что мне эта топь… Вот, поешь. – и она развязала узел, где оказались пироги с мясом. Откуда это она узнала, что мне был нужен сытный обед?

– Спасибо, Соня, спасибо, милая, – поблагодарил я свою подругу. – Ведь летом, как я понял, работа изнурительная и долгая. Еды при себе хотелось бы иметь побольше, но поди-ка поищи денег…

– Какой ты странный, Родион, – улыбнулась Соня, отчего стала ещё более хорошенькой. – Ты живёшь в остроге, и должен знать, что арестанты их зарабатывают на личной работе. Ты ведь наверняка видел, как на досуге они занимаются полезными делами?

– Ещё какими полезными: Задакин из дерева строгает, Шувакиш носки вяжет, Олежкин из теста печёт.

– Чем-нибудь подобным можешь заняться и ты. Ведь это так прекрасно, когда производишь что-то для людей: снабжаешь их вещами, а они тебя – деньгами на пропитание.

– Ты думаешь? – не был уверен я. – Разве конвойные разрешат нам торговать? Это ведь не милостыню просить.

Соня убеждённо подняла на меня свои глаза, зелёные, как первая весенняя травка.

– А ведь я видела, как каторжные продают свой товар. И конвойные им не запрещают.

Я подивился её мудрости и уверенности:

– Откуда ты знаешь больше, чем я?

– Партии арестантов встречаю и с их жёнами и подругами регулярно общаюсь.

Я пообещал обеспечить и себя и других, готовый уже здесь, на каторге, начать жизненное дело. Сначала я пересмотрел все работы, какими занимались арестанты в нашей партии, но всё было уже распределено, и для меня не находилось ничего подходящего. И тут Афанасий выручил меня советом:

– А ты ивовых прутьев-то набери – глядишь, и сделаешь что-нибудь полезное.

Всякий раз, когда на пути попадались ивы, я собирал их прутья. Оказалось, из них можно плести всё, что угодно: и корзину, и кувшин, и даже клетку для птиц. Разумеется, поначалу у меня ничего не выходило – непонятно было, какие прутья с какими скреплять и куда загибать. Но Афанасий снова помог мне – у него в деревне один знакомый плетением занимался, он у него мастерству и поучился. Так у меня появилось собственное дело, благодаря которому у меня были сплетены корзина и кувшин. И вот однажды строили мы избу одним зажиточным крестьянам. На работу каторжных останавливался глядеть любопытный народ – им-то арестанты и спешили продать свой товар. Некоторые хвалили эти вещи, а многие бабы, обливаясь слезами умиления, восхищались трудолюбием бедных невольников. Закончив с забиванием гвоздей, я направился к одной женщине, чтобы предложить плоды и своего труда. Та заметила меня, и проговорила застенчиво:

– Здравствуйте, добрый человек, а я как раз вижу – корзину вы продаёте. Вот бы, думаю, и мне такую…

– Берите, пожалуйста, – охотно протянул я ей корзину.

– Ой, да неужто это мне? – ахнула она. – Я бы с удовольствием взяла, да денег не захватила…

– А вы бесплатно возьмите. – видя, как этой женщине хочется приобрести мою корзину, я решил отдать мой товар просто так – ради её счастья.

– Правда? – казалось, верила и не верила женщина.

– Конечно, пользуйтесь на здоровье.

– Вот спасибо, вот уж никак не ожидала! – глаза её засветились радостью, а улыбка озарила всё лицо. – Меня подруга в лес за ягодами для варенья послала, а корзины у меня не нашлось. Во что же, думаю, ягоды наберу? А тут ваш товар…

Подумать только – я доставил радость незнакомому человеку, отдав свой товар даром! На душе сделалось так светло и хорошо, что я уже ничуть не жалел, что останусь без сытного обеда – в самом деле, разве гнилая казённая еда не сможет подкрепить силы?

– Молодец! – похвалил меня Афанасий. – Счастлив тот, кто счастье от чистого сердца даёт.

Июнь, 11

Глава X

Более деньги на еду не занимали моё воображение. Вместо этого в мою жизнь являлись люди с ласковыми глазами и добрыми сердцами. Они встречали нашу партию на работах, а я дарил им вещи собственного плетения. Всё так и продолжалось, пока Гагин, всегда всё видевший и знающий, не сказал мне резко и грубо:

– Глуп ты, как сибирский валенок! Тебе время даётся на хлеб насущный заработать, а ты всё даром швыряешь. Этим тунеядцам ведь только и надо того! Остаёшься без пищи, ну и пёс с тобой!

И Гагин, взвалив обвязанные кирпичи на свою исполинскую спину, пошёл на завод. Я в ответ смиренно промолчал, так как знал, что люди, даже если не каторжане, всё равно не тунеядцы. Нет, в таких поселениях, как Сибирь, все куда трудолюбивее… Однако слова матёрого преступника задели мою гордость, и я твёрдо решил на следующий день первому же покупателю продать своё плетение. Да и не только замечание Гагина было тому причиною. От употребления казённой еды, которую было даже сложно назвать едою, мне часто бывало нехорошо. А ведь понятно всем: кому нехорошо, тому труд не принесёт ни удовольствия, ни результатов. Да какой был труд! Мы всё чаще строили и копались в земле, а утомительней всего было изготавливать кирпичи и таскать их на завод для обжига. Раньше мы и по лесу с бревном могли пройтись, и в лугах что-нибудь из камней возвести, а теперь с утра до вечера с кирпичами в ямах глины протолчëмся. За весь день нужно было налепить из глины этих кирпичей штук чуть ли не двести. Поэтому не только я, но и все наши про себя и вслух жаловались на эту изнурительную работу, сравнивая её с перемешиванием воды в ступе, и со светлой печалью находили ту тяжёлую работу более увлекательной. Как я понял вскоре, тяжёлые дела наоборот, занимают душу и развивают силу, а бессмысленные, вроде этой бесконечной лепки из глины, утомляют смертельно. Но ещё грустней, когда знаешь, что даже тёплого освежающего чая у тебя не будет, и простого мягкого хлебца тоже. Продолжают кормить холодными щами, в которых только и есть, что тараканы. Тоскливая сегодня в моём дневнике запись… А всё потому, что этот вечер кажется тоскливым. Комар, залетевший с улицы, вьётся над моей головой. Пёс Друг давно заснул под окнами, Афанасий тоже начал дремать под умолкающий разговор усталых арестантов… Только и слышно, как весёлый Рыжик носится по двору, всё ещё не желая засыпать. Каждый раз, когда я слышу или вижу этого маленького щенка, во мне теплится надежда на то, что всё будет прекрасно и никакой беды не произойдёт… Как мне хочется верить, что я не ошибаюсь!

Июль, 24

Хватит ли у меня всей короткой летней ночи, чтобы записать все чувства мои и события эти? Ведь даже вольные люди так не дивятся делам Божиим, как мы, каторжане. А всё потому, что на каторге учатся ценить свободу и веру… Сегодня я понял, что не так дурна казённая пища, когда насыщение от неё так незначительно для нас всех – высокую значимость имеет насыщение духовное. До этого я, не желая выглядеть глупцом в глазах Гагина и других ценителей денег, брал недёшево за свои плетёные товары. Покупатели продолжали улыбаться мне и благословлять меня, я снова начал пить чай и есть мясо – всё, казалось бы, в каторжной жизни хорошо стало, но словно отошла от меня та Благодать, что некогда я испытавал. Однако когда мы опять избу строили, и многие из нас, как всегда, продавали товары, случилось, на мой взгляд, нечто необычное: ко мне подошла девочка и, вместо того, чтобы приобрести полезную вещь, просто протянула мне двухгривенный. Я смущённо отступил на шаг, проговорил едва разборчивые слова благодарности и ушёл помогать Афанасию закладывать фундамент. Я и до этого видел, как раздают милостыню нашим или из других партий, но мне её не давал ещё никто. Меня поразило бескорыстие этой девочки, которой вполне была нужна одна из моих корзин, ведь я часто вижу в лесу девочек собирающих ягоды. Но она добровольно отдала мне деньги, возможно, большую часть семейного состояния, с одной лишь выгодой: чтобы жить мне на каторге стало чуть-чуть легче. Я чувствую, что велика мудрость народа – как каторжного, так и вольного. И с этого случая, давали ли мне подаяние – я его сохранял в особом месте под нарами. Я не собирался тратить его на еду или чай – мне хотелось использовать его на что-нибудь благое… И искренне благодарю Господа, что такой случай представился! Этим утром мы отправились в церковь по случаю большого праздника Успения Богородицы. Я взял туда свою милостыню, хотя и не предполагал, как я её употреблю. Но во время службы наши арестанты, глубоко верующие, как и многие каторжане, приносили свои монетки на свечу, которую ставили за здравие близких, или на церковный сбор. Я представил тех неимущих, несчастных людей, на которых так заботливо копились деньги в церкви. «Эти люди – не ссыльно-каторжные, – подумал я. – Нас хотя бы содержат, а их-то содержать некому. Да и зачем мне богатеть, если я каторжник?» И, печально вздохнув, я высыпал всё своё подаяние в копилку. Это заметила Соня, которая непременно присутствовала с моей партией на всех праздничных службах.

 

– Родион, неужели ты пожертвовал всем, что у тебя было? – удивилась она. – А на что же ты будешь приобретать свежую еду?

– Нет, Соня им это нужнее. Я ведь и так могу кормить себя собственным ремеслом. А это была милостыня, что была дана мне благочестивыми людьми, теперь будет дана мною ещё более нуждающимся, чем я.

Я ясно увидел, как глаза Сонечки засветились самой искренней радостью, а личико её озарила детская улыбка. Она вдруг обвила меня своими тонкими ручонками и горячо поцеловала в щëку… И будто бы сразу опомнилась и скромно поглядела из-за опущенных ресниц в мои смущённые глаза. Наверное, нас никто не заметил, так как все были заняты службой. И только у Афанасия, бывшего рядом, текли слëзы умиления.

Август, 31

Глава XI

В начале осени деньки часто выпадали погожие и нехолодные, но лишь только хлынули ливни и налетели северные ветры, всё разом стало грустным и дурным. Идëшь по прибитым дождём грязным листьям, а так как на тебе ещё и тяжёлые кирпичи, то непременно поскользнëшься и упадёшь на мокрую, размытую землю. Так и будешь скользить и отставать, пока придирчивые конвойные сзади покрикивать не начнут. Но наконец нас на эту работу гонять перестали и вернули к прежним делам, малярным, столярным и угольным. Вечера сделались невыносимо скучными; всё раздражительней и злей становились арестанты из-за проигрышей в карты, которыми пытались убить время долгой тёмной ночи. Впрочем, становились они и более развязными и смешливыми из-за постоянных выпивок вина, что прикупали просто так, с осенней тоски. И мои вещи покупали всё реже. Разве что приобретут какой-нибудь туесок для яиц, или плетёный кувшин, для увядающих цветов, или хотя бы лукошко для хлеба. А между тем наступали суровые холода, и все стали заботиться об утеплении: конвойные всё чаще стали прятать лица в воротники, начальники облачились в мех, а арестанты умудрялись где-то доставать настоящие шубы на заработанные деньги. Особенно Гагин о тёплой одежде заботился: занялся шитьём на продажу и для себя, на свой полушубок стал меховые подкладки нашивать. Когда я поинтересовался у Михи, где Гагин достаёт эти меха, он суровым шёпотом заявил:

– А ты как думаешь? Он давеча котёнка в деревне заманил в уголок и там придушил, а потом стельки для валенок из его шкурки сшил. Этот мужик – живодёр закоренелый, даже самого слабого не пожалеет, поэтому с ним и дружбы никто не заводит.

Я ужаснулся, услышав о такой жестокости, и решил ни за что не пользоваться мехом – ту зиму я ведь как-то пережил. И пёсики наши заметно стали зябнуть. Друг по-прежнему стерëг связку ключей, добросовестно выполняя свою собачью службу, а Рыжик зарывался от холода в сено. В конце концов, в результате первых морозов – а в Сибири морозы ударяют уже в конце сентября по ночам – конвойные стали пускать Друга ночевать в коридор.

– Эх, я бы Рыжика с собой в казарму взял! – вздыхал Афанасий, когда щенок провожал его на работу. – Как-то он тут живёт, на холоде да впроголодь!

И всë-таки конвойные всегда позволяли нам как торговать, так и кормить собак во дворе. А ещё в кухне улучшили еду: щи стали подогревать и даже добавлять туда кусочки хлеба. К тому же Соня, встречая меня на работе, дарила мне различные лакомства – картофель, селёдку или белый хлеб, и в итоге я насыщал не только себя, но и всех арестантов, кому доверял, как Афанасию. А однажды, в особенно дождливый и холодный день, Соня принесла целые стебли лука – «со свежего урожая». Я решил воссоздать некий эксперимент: накрошил во щи весь оставшийся свой хлеб и всё это посыпал ароматным луком. И Афанасию, и Степану, и Михе, и Петьке, и многим другим я давал хлебнуть по нескольку раз из своей чашки, а они прямо облизывались, кушая мою стряпню.

– Ай да Раскольников! – прищëлкивал языком Петька Олежкин.

– Не хуже кулеша нам наварил, – улыбался Степан Столопинский.

– Главное – щи и ароматны, и горячи! – облизывал ложку Миха Шишигин. И только Афанасий был в лёгком волнении:

– Что-то Рыжика я не видел во дворе, куда он мог деться?..

– Прибежит твой щенок, – беспечно утешал его Микола Задакин и угощал его моими щами. Но щи съели – и снова началась пищевая недостаточность. Особенно ощущалась она в холодной и тёмной шахте, где мы изо всех сил тянули покрытые инеем тачки с углëм, чтобы не окоченеть совсем. Многие от такой дурной и тяжёлой работы заворчали, а некоторые даже зачем-то страшилки завели про чахоточного каторжника, который, подыхая на нарах, проклинал весь мир.

– Ну-ка, умолкните, дураки! – рявкнул Петька. – Загалдели! Как бы ваш черёд этой зимой не наступил!

– Скажи, что испужался! – усмехнулся Митрий Коломнев.

– Мелешь всяческую глупость, – продолжал благоразумный Петька, – а ещё на путь исправления встаёшь.

А особо раздражительный Столопинский свалил уголь в нужную груду и приставил крючковатый палец к зубам:

– Чем языками махать, вывезли бы последнюю руду, рассказчики! Конвойные недалëко – ещё услышат, и тогда уж точно вам несдобровать!

Было жутко, холодно. Неясная обида терзала сердце. К тому же руки мои озябли, и я не мог их отогреть даже собственным дыханием, из-за чего переходил в какое-то большее раздражение. Степан что-то уронил, плюнул и втихую выругался на конвой. В этот вечер мы особенно ждали отбоя – чем дольше нас задерживали, тем сильнее мы нервничали. То ли страшилка произвела на нас жуткое впечатление, то ли холод… Наконец нам объявили о возвращении в острог. Но Афанасий никак не хотел входить в казарму, так как искал Рыжика, который так и не показался.

– Заходи немедля! – потерял терпение конвойный. – После всех работ велено в помещении быть – значит, подчиняйся.

И он грубо впихнул Афанасия в казарму. Бедняга стал жаловаться мне:

– Вот уже второй день нету моего щеночка. Не мог же он совсем убежать! Видать, заблудился где-нибудь…

– Видать, тебе придётся смириться с его потерей. – вдруг сказал сурово Митрий. Афанасий и я в страхе и недоумении взглянули на него. А он переглянулся с Гагиным и заявил:

– Использовали мы его.

– Как использовали?.. – дрожа, прикрыл рот рукой мой друг.

– Митрий воротник хотел на шубу нашить, вот я твоего рыжего и использовал. – безжалостно выложил Гагин. – Холода лютые настают, а у твоего рыжего шерсть как раз густая и пушистая.

И он указал на свежесодранную собачью шкуру, валяющуюся на нарах возле Митрия. Рыжую шкуру! Сердце у меня упало камнем, дрожь объяла всё существо моё… Афанасий пошатнулся и, казалось, стал задыхаться… Другие сердито или сочувственно зашептались между собой; всем было жаль невинного Рыжика, а ещё больше – его несчастного хозяина.

– Злой ты человек, Гагин. – точно не своим голосом сказал Миха. – Сострадания у тебя нету… Сердца у тебя нету, живодëр!..

– А тебе какое дело, Шишига? – сердито проворчал Гагин. – Митрий меня попросил, холодно ему было.

Я не имел духа высказаться вслух. Я был исполнен беспросветного, жгучего ужаса от смерти пречистого существа и от человеческой жестокости. Афанасий, всегда такой тихий, скромный, вдруг вскричал диким, плачущим голосом:

– Изверги! Сволочи!! Какого щенка извели! Он ведь почти что маленький ангел был!! А вы… Эх, вы-и!..

Затем он ткнулся лицом в рукав, пал на подушку, и оттуда послышалось глухое, болезненное рыдание… Я же забился в угол своих нар, и, подобно затравленному зверьку, взирал оттуда на шкуру бедного Рыжика, вдруг погибшего жертвой закоренелому преступнику. Затем схватился рукой за голову, не в силах совладать с путающимися мыслями и мутящимся рассудком. Арестанты, сочувствующие Афанасию, ещё долго ворчали на безжалостного Митрия, и в особенности на кровожадного Гагина. Дольше всех сердился и плевался Степан, но наконец затих и он.

Уснул я совершенно подавленный и удручëнный злой несправедливостью. Ночью мне снился Рыжик. Он выглядывал из шубы и смеялся.

Октябрь, 2

Глава XII

Ужасное, мëртвое место каторга! Здесь человек раз и навсегда загубит здравие своё, здесь из заблудшей, ищущей смысл и справедливость, обиженной злой судьбой личности, становится озлоблëнным, диким существом, точно отколовшимся от рода человеческого. В каторге не только сквернейшие условия, в ней великое проклятие, отчаянная злоба, крик ярости против общества людского. Господи! И здесь находиться столько лет! И до сих пор я жив, хотя ещё не прошло и года! Здесь только и живёшь надеждой на лучшее, ища хотя бы маленькую радость в настоящем, и не веря, что даль будет светла. Будущее закрыто для каждого, и даже если каторжник доживёт до выхода на свободу, то вряд ли оно для него будет счастливым… Мы старались выглядеть неунывающе, во всём искать повод для радости, и только, бывало, начнём радоваться жизни, как стемнеет. День кончался слишком скоро, а с наступлением темноты, всех нас безжалостно загоняли коротать время в холодной казарме. Вот там-то, в холоде и полумраке от сальных свечей, и находила на нас тягучая, терзающее сердце печаль, которую испытывает каждый каторжанин. С тоски затянет ли кто песню – остальные подхватывают, подтверждают её слова. Но мысли арестантов в такие вечера часто бывали горькие и безнадёжные, поэтому нет-нет да вздохнëшь по незавидной доле своей. Они пели гулко и протяжно:

Очутился я в Сибири,

Скованный кандалами,

Подкандальную песнь пою

С горькими слезами!

Не за пьянство и буянство

И не за ночной разбой, —

Стороны родной лишился

Невинный человек, честной!

Я не выносил этой песни – до того правдивая она была. И когда Микола своим тонким сипловатым голоском пел «стороны родной лишился», я прятал голову в рукава и глухо рыдал, не в силах пережить тоску. Афанасий умел утешать, но тут всегда терялся и опускал глаза, а Степан, видя, что я доведён до истерики, хмурился мрачно и ударял кулаком по нарам.

– Будет вам, собаки помойные, сердца надрывать! – вскрикивал он хрипло и сердито. – А ты, Миха, кедровую вскрыл бы лучше.

Миха точно отбрасывал от себя покров грусти, лез под подушку и вытаскивал недавно приобретённую бутылку кедровой водки – сибирской!

– Раз в Сибири живём, значит, и пить по-сибирски будем! – гоготал он, наливая в скоро протянутые кружки товарищей. От выпитого кедра мне становилось будто бы легче, а другие и вовсе веселились, словно и не бывало печали, и затевали карточную игру.

– Переживëм, братец! – приобнимал меня Афанасий. – Всё переживём, коль Господь нас не оставит, и время каторги пролетит, как сон.

От его дружеской улыбки, от звучания его неизменной вечерней молитвы я чувствовал себя в полутëмной казарме уютнее и отраднее, и во сне забывал печаль. Но, к сожалению, ненадолго.

Однажды, уже глубокой ночью, я услышал сквозь сон горестные всхлипывания одного из арестантов – Миколы. Я прислушался – он, подняв глаза на свет холодной осенней луны, молился об упокоении своей матери. А Миха, тоже проснувшийся, пояснил мне:

– Письмо ему недавно от родных пришло: мать у него померла от тоски по нему. Весь день ходил он несчастный, всё молчал, слабел по часам, – а теперь, вот, душу отводит…

Не могу выразить, как мне стало жаль Миколу. Я бросил ему одну из своих монеток, чтобы хоть как-нибудь утешить. Заметив меня рядом с собой, он вздрогнул от неожиданности.

Рейтинг@Mail.ru