За три недели она стала на себя не похожа.
Конечно, из-за загара. Ее лицо, обычно северно-бледное, было теперь темно-золотым, и на этом темном золоте глаза сияли как светлые звезды.
Про светлые звезды на темном золоте – это Виталий Аркадьевич заметил; Глаше не пришло бы в голову такое сравнение. Но она так явно ему нравилась, и он выражал свою к ней расположенность так интеллигентно, что его звездная аналогия не вызвала у нее ощущения неловкости.
В том, что она нравится Виталию Аркадьевичу, мог бы усомниться только слепой, глухой и лишенный всяких внутренних ощущений человек. Если в первый день их знакомства еще можно было предполагать, что Глаша привлекает его только как интересный собеседник, то уже во вторую встречу, когда поехали вместе в Барселону, эта причина не казалась главной.
То есть интересными собеседниками они друг для друга быть, конечно, не перестали. Виталий Аркадьевич водил машину в той же непринужденной манере, в которой, как Глаша успела заметить, и пил кофе, и ел омара, и смотрел картины. А потому, хотя он и был за рулем, интересному разговору ничто не мешало.
Море блестело вдоль шоссе, поблескивали и переливались то светлой, то темной зеленью горы, солнце светило с южной безмятежностью, и предстоящий день виделся легким и приятным.
Узнав, что Глаша работает в Пушкинском заповеднике, Виталий Аркадьевич обрадовался так, словно она сообщила, что является наследницей британского престола.
– Как это хорошо! – воскликнул он.
– Что хорошо? – Глаша улыбнулась его восторгу.
– Как прекрасно встретить женщину, которая занята содержательным и безусловно значительным делом!
– Боюсь, насчет содержательности и особенно значительности моего дела с вами многие могут поспорить, – возразила Глаша. – Обычно, как только я говорю незнакомым людям, что работаю в музее, на меня начинают смотреть с жалостью или, по крайней мере, с недоумением. Особенно мужчины.
– Почему? – не понял он.
– Ну, во-первых, понятно, что у меня маленькая зарплата.
– Женская зарплата мужчин, как правило, не волнует, – возразил он.
– А в-главных, во мне сразу начинают видеть замшелую архивную тетку.
Тут Виталий Аркадьевич расхохотался.
– В вас – тетку? – сквозь смех произнес он. – Да еще замшелую? Вы ошибаетесь, Глафира Сергеевна, уверяю вас! Максимальное оскорбление, которое можно нанести вашей внешности, – сказать, что маленькая собачка до старости щенок. Но и эта обидная глупость в общем-то не имеет к вам отношения. Вы похожи не на маленькую собачку, а на фарфоровую фигурку. Вот приедем в Москву, непременно вам такую покажу – у меня есть одна прелестная девочка с венской каминной полки, – заметил он мимоходом. – И несмотря на ее небольшой размер, в ней нет ничего мелкого, мизерного – ее хрупкая миниатюрность полна очарования. Вот так и вы, – заключил Виталий Аркадьевич.
Глаша не нашлась с ответом на такой изысканный комплимент. К счастью, машина уже въезжала в Барселону.
Решив, что поедет в Испанию, Глаша прочитала про Барселону все, что удалось найти в библиотеке и в Сети. Собираясь куда-нибудь ехать, она делала это всегда, и хотя в этот раз ее состояние перед дорогой было совсем лишено радостного предвкушения – привычке своей не изменила. И собор Святого Семейства, и все дома Гауди она предварительно изучила так, что теперь оставалось только сверить действительность с имеющимися знаниями.
Это была одна из тех ее привычек, над которыми Лазарь всегда посмеивался.
– Что ж, на Бокерию? – спросил Виталий Аркадьевич. – Там позавтракаем, а пообедаем потом в порту. Или вам не хочется так много рыбного? Когда я впервые попал в Каталонию, у меня случилось белковое отравление, – вспомнил он. – Такого количества морских даров, которое здесь сразу же хочется попробовать, организм жителя Среднерусской равнины просто не в состоянии усвоить, особенно в жару. Можем ограничиться гаспаччо и мороженым. Итак?
– На ваше полное усмотрение, – улыбнулась Глаша.
– А еще говорите, мужчины смотрят на вас с недоумением! Да они с восхищением на вас смотрят, я уверен. Вы редкая женщина, Глафира Сергеевна, – сказал он, глядя на нее в самом деле с восхищенной серьезностью.
Глаша отвела глаза. Она не понимала, чем ей на это отвечать.
– Просто я плохо знаю каталонскую кухню, – наконец произнесла она. – И конечно, предоставляю выбор вам.
Виталий Аркадьевич в самом деле оказался неназойливым гидом. Он не стремился показать Глаше все сразу, не ожидал, что она станет бурно выражать свои впечатления, – он вообще не навязывал ей Барселону, которую, это сразу было понятно, знал хорошо. К тому же он не сопровождал каждый свой шаг пространным рассказом – его комментарии были кратки, точны и даже художественны.
– Виталий Аркадьевич, а кем вы работаете? – наконец спросила Глаша, когда он сказал, что крыши домов, построенных Гауди, повторяют форму осенних листьев. – Если это не секрет, конечно.
До завтрака они решили прогуляться к морю и теперь неторопливо шли по светлому, прозрачному, пронизанному беспечной летней красотою бульвару Рамбла.
– Конечно, не секрет, – улыбнулся он. – Я же не разведчик и не создатель ядерного щита родины. Я лингвист.
Это мало что объясняло. Лингвист, который собирает антиквариат и каждое лето снимает дом на каталонском побережье, должен был бы производить неясное впечатление. Но Виталий Аркадьевич производил впечатление совершенной ясности. Выспрашивать же подробности его жизни Глаша не посчитала нужным. Не то чтобы постеснялась, а… Зачем ей они?
По аллее шел цветочник. Он выдернул одну лилию из большого ведра, которое, обхватив, нес перед собою, и протянул ее Глаше. Лилия была нежна и бела, как фата невесты. Виталий Аркадьевич протянул цветочнику деньги и что-то сказал ему по-испански. Цветочник тут же поставил ведро на землю, вынул из него еще три лилии, прибавил к ним какой-то яркий цветок и кружевную зеленую веточку, мгновенно обернул букет серебристой кружевной бумагой и с улыбкой подал Глаше.
– Спасибо, – сказала она цветочнику и Виталию Аркадьевичу. – Чудесные цветы. Похожи на Барселону.
Виталий Аркадьевич посмотрел на нее с каким-то непонятным вниманием. На секунду ей показалось, что он будто бы оценивает что-то в ее словах. Или во взгляде, или в том, как она кивнула головой в благодарность за цветы? Но что в этом во всем можно было оценивать? Нет, показалось, конечно.
Букет, составленный так стремительно, был тем не менее отмечен прекрасным вкусом. Глаша любовалась им все время, пока шли к морю. Да и потом, когда уже сидели за столиком маленького портового ресторана, – любовалась тоже.
– Вы задумались о чем-то очень серьезном, Глафира Сергеевна, – вдруг сказал Виталий Аркадьевич; она вздрогнула. – О чем же? Или это как раз секрет?
– Уж во всяком случае, не о ядерном щите родины. – Она улыбнулась. Улыбка, наверное, вышла принужденная, потому что Глаша действительно задумалась, и мысли ее были не то чтобы серьезны, но невеселы. – А думаю я… Например, о том, что Барселона вынуждена быть совершенной в последней степени.
– Почему? – с интересом спросил он.
– По самому своему местоположению. Я, знаете, вспомнила, как Пастернак писал Мандельштаму, что прочитал его книгу на даче, в лесу, то есть в таких условиях, которые действуют убийственно и разоблачающе на всякое искусство, если оно не в последней степени совершенно. А ведь здесь кругом сплошная природа. И раз Барселона существует в ней так убедительно, значит, она совершенна.
– Вы удивительно правы, – задумчиво произнес Виталий Аркадьевич.
– Это Пастернак прав, а не я.
«Лазарь сказал бы, что я вижу мир сквозь решетку цитат», – подумала она.
И не смогла понять, какие чувства вызвала в ней эта мысль. Печаль? Обиду? Раздражение? Впервые она не понимала, какие чувства вызывает у нее мысль о Лазаре.
– Возможно. Однако я не знаю женщин, которые так уместно вспоминали бы слова Пастернака и так точно их понимали бы. А филологинь среди моих знакомых между тем немало.
– Вы постоянно говорите мне какие-нибудь приятные вещи… – наконец решилась высказать Глаша.
– … но вы при этом ничего не испытываете, – закончил он.
– Нет, ну это, конечно, не так… – попыталась возразить она.
– Вам нет никакой нужды оправдываться, Глафира. – Он улыбнулся той непринужденной улыбкой, которую ей уже хотелось назвать характерной для него. – Вы позволите называть вас по имени? По праву моего старшинства.
– Да, пожалуйста, – кивнула Глаша. – И я была бы рада называть вас по имени. Не из соображений возраста, а просто потому, что мы ведь на отдыхе.
– Заметано! – снова улыбнулся он. И добавил словно бы мимолетом: – А что до вашего равнодушия к моим комплиментам… Не думайте об этом. Отношения выстраиваются легко только в первой молодости. Взрослые люди не могут прилаживаться друг к другу с той же полудетской легкостью. Но ведь это не значит, что взрослые отношения менее существенны, правда?
Глаша промолчала. Да Виталий и не настаивал на ответе, тем более что официант очень кстати принес гаспаччо. Попробовав его, она сразу подумала, что Виталий оказался точен и в выборе блюда: есть жарким днем этот легкий холодный овощой суп было куда приятнее, чем сытные и тяжелые морепродукты.
В кафе посидели недолго – отправились гулять. Сверять Барселону со своими представлениями о ней оказалось захватывающе интересно. Именно захватывающе – настолько, что в какую-то минуту Глаше даже показалось: мучительная мысль, которая постоянно пульсировала в уголке ее сознания и отдавалась в сердце тоненькой тоскою, – эта мысль притихает и едва ли не исчезает совсем.
Особенно это чувствовалось в Каза Батлё: прихотливая фантазия Гауди приняла в этом доме такие причудливые формы, что его многоугольные или вовсе безугольные, волнообразные комнаты затягивали в себя, как в водоворот. Полностью затягивали, вместе со всеми мыслями и всеми чувствами.
– Я никогда не видела, чтобы индвидуальность так ярко проявляла себя не в музыке, не в живописи или стихах, а в архитектуре, – сказала Глаша, когда они вышли на улицу. – Даже представить не могла, что такое вообще возможно.
От солнечного света, брызнувшего в глаза, она зажмурилась и чихнула. Слишком уж контрастировал он со сложным, таинственным, непонятно откуда исходящим освещением внутри Каза Батлё.
– Будьте здоровы, – сказал Виталий. – Да, вы правы: никакой альбом, ни один из многочисленных фильмов о Гауди не дает настоящего представления о том, что он такое.
Они гуляли до самого вечера – на гору Монжуик поднялись уже в темноте. Город, выплеснувшийся к морю лавиной огней, поражал и радовал красотою.
– Виталий, спасибо вам. Вы показали мне Барселону самым чудесным образом, – сказала Глаша.
– Это заслуга Барселоны, а не моя – то, что она вам понравилась, – улыбнулся он.
– Все же и ваша не меньше, – улыбнулась в ответ Глаша.
– Ловлю вас на слове, – сказал он.
– То есть? – не поняла она.
– Раз я оказался неплохим гидом, вы позволите мне показать вам и другие красоты Каталонии, – объяснил Виталий. – И Москвы, – тут же добавил он.
Возражать было бы глупо. Да и не хотелось Глаше возражать.
Вот потому-то три недели, окрасившие ее кожу в цвет темного золота, она провела, словно под волшебной лупой разглядывая побережье. Виталий поворачивал эту лупу перед ее глазами легко и незаметно.
– «Там Зевес подкручивает с толком драгоценною рукой краснодеревца замечательные луковицы-стекла – прозорливцу дар от псалмопевца», – сказала она однажды, когда они любовались очередным прекрасным видом с очередной из бесчисленных прибрежных гор.
– Мандельштам так же точен, как и загадочен, – улыбнулся Виталий.
Цитаты были для него не решеткой, загораживающей мир, а стройным лесом – лучшим, из чего этот мир состоит.
И его присутствие за эти три недели сделалось для Глаши если не совершенно необходимым, то все же естественным и привычным.
Москва встретила дождем и туманом. Контраст с испанским солнцем был так разителен, что дождь показался не самым обыкновенным природным явлением, а знаком тоски и уныния.
Может быть, Виталий заметил, как изменилось Глашино настроение. Во всяком случае, все время, пока ожидали багаж и стояли в очереди на паспортный контроль, он не пытался втянуть ее в разговор. Молчать этот человек умел так же естественно, как разговаривать; это достоинство невозможно было не оценить. Как и все другие его достоинства, впрочем.
И с той же простотой и естественностью, когда вышли наконец из здания аэропорта, он сказал:
– Давайте посидим где-нибудь. Выпьем кофе.
Глаша почти обрадовалась его предложению – в той мере, в какой могла она сейчас испытывать радость.
Она не любила и даже боялась вот этих последних минут перед любым расставанием – когда становится неизбежным обрыв жизни, которая пусть и на краткий срок, но стала привычной, наполнилась милыми мелочами, повседневными подробностями. Глаша жалела о том, что такой вот обрыв неизбежен в жизни вообще, не применительно к Виталию, но теперь именно он попал в сферу ее сожаления, и она обрадовалась тому, что он хочет отодвинуть неприятную минуту, сгладить расставание.
– Конечно, с удовольствием, – сказала она. – Да у меня и поезд только вечером, время есть.
От Шереметьева до Белорусского вокзала доехали почти молча – в аэроэкспрессе перекидывались лишь какими-то малозначительными фразами. Как будто ожидали той минуты, когда окажутся в кафе.
Глаша вдруг подумала, что ее общение с Виталием происходит в сплошь комфортном обрамлении. Музеи, парки, совершенные европейские улицы и не менее совершенный, не требующий дополнять себя воображением, пейзаж. Или стильное городское кафе – легкая еда, изящные кофейные чашечки. Странно все же, что она об этом подумала.
Зашли, не особенно мудрствуя, в «Старбакс» на Тверской. Уселись на диван у камина. Сразу стало так уютно, что и дождь за окном сделался частью этого уюта, и в уюте же незаметно растворилась тоска. Даже чемоданы, стоящие в углу, уже не говорили ей о неприкаянности, а лишь приятно напоминали о дальних странах.
Словно подслушав Глашины мысли, Виталий сказал:
– Когда я хочу перекусить на улице, то захожу в какое-нибудь кафе вроде этого. Стандартную еду принято ругать, а зря, по-моему. Конечно, землянику с лесной поляны не подадут, но по крайней мере и не отравят. А главное, то мироощущение, которое тебе здесь предложат, окажется ровно таким, какого ты и ожидаешь.
– Вы правы, как всегда, – улыбнулась Глаша.
– Вам это неприятно? – тут же спросил он.
Вообще-то ей это было безразлично, но не обижать же его.
– Совсем нет, – ответила она.
Пили кофе, ели пирожные и молчали.
– Во сколько у вас поезд? – Виталий нарушил молчание первым.
– Поздно, почти ночью. Вы не беспокойтесь, провожать меня не надо. Я сейчас сдам чемодан в камеру хранения и поброжу по магазинам. Осень. Пора менять гардероб, – объяснила она.
– Зачем же в камеру хранения? Вы можете оставить чемодан у меня. Заодно и душ принять – в самолете было жарко. Потом я отвезу вас в магазин, в какой скажете, а потом – на Ленинградский вокзал. Не обременит вас такой план?
Ну что можно было ответить на вопрос, поставленный подобным образом? «Такой план меня обременит»? Идиотизм. Жеманно потупиться и заблажить: «Ах, что вы, что вы, это неприлично, идти в дом к постороннему мужчине»? Того хуже.
– Спасибо, Виталий, – сказала Глаша. – Я охотно зайду к вам в гости. Если ваши домашние не будут против.
– Я живу один, – ответил он. – Мама предпочитает дачу в Жаворонках, а жена умерла год назад.
За все время, что они были знакомы, Глаша ни разу не спросила о его семейном положении. Обручального кольца Виталий не носил, но ей было понятно, что он наверняка женат. Она не могла представить себе причину, по которой такой во всех отношениях привлекательный мужчина не имел бы семьи. Оказалось, что причина так же ненарочита, как и вся его натура.
– Пойдемте, Глафира. – Виталий поднялся из-за стола прежде, чем она успела как-то ответить на его слова. Да и непонятно было, как на них отвечать. – Мой дом в пяти минутах отсюда. С чемоданами дойдем за десять. Они ведь у нас на колесиках – мне будет легко их тащить.
Дошли даже быстрее, чем за десять минут, хотя Виталий пресек Глашину попытку катить свой чемодан самостоятельно.
– Феминизм как идея давно уже устарел, – заметил он при этом.
Старинный многоэтажный дом выходил своим желто-белым фасадом на Малую Дмитровку, но между ним и проезжей частью был еще просторный двор, обнесенный высокой решеткой. В границах двора, перед фасадом большого дома, стоял маленький, трехэтажный. На мемориальной доске, закрепленной между его окнами, Глаша разглядела профиль Чехова.
– Тот самый дом, где Антон Павлович жил, пока не перебрался в Мелихово, – заметив ее взгляд, пояснил Виталий. – Кругом сплошная история, как видите. И моему дому тоже больше ста лет.
В сплошной истории Глаша всегда чувствовала себя как в родной стихии. Поэтому не удивилась, когда точно так же почувствовала себя и в квартире Виталия.
Что хозяин коллекционирует антиквариат, понятно было уже в прихожей. Нет, не так: вся здешняя обстановка не выглядела мертвой коллекцией – вещи жили в этой квартире, как могут жить люди, и жизнь их была естественна и красива.
Зеркало, висящее у входа, было необыкновенным: его поверхность выпукло выступала за края позолоченной рамы. И собственное лицо, отразившееся в нем, показалось Глаше необычным. По обе стороны от зеркала стояли две фигуры мавров – черные, в бронзовых одеждах. В руках они держали бронзовые же фонари.
– Проходите, Глафира, – сказал Виталий. – Вот здесь гостиная, вон там спальня и кабинет, а ту дальнюю комнату я использую как гостевую. Можете располагаться в ней. Полотенце и халат для ванной – в шкафу. А я пока приготовлю все к обеду.
– Не надо ничего готовить, Виталий! – воскликнула Глаша.
– Я просто неточно выразился, – улыбнулся он. – Обед приготовила к моему приезду Надежда Алексеевна – она помогает мне по дому. Осталось только разогреть.
Дверь в гостиную была открыта. Проходя мимо нее, Глаша увидела большой овальный стол, похожий на вишневую вазу, стулья с высокими резными спинками, люстру кобальтового цвета, висящую над столом на медных цепочках, картины в бронзовых рамах… Все это выглядело немного тяжеловесно, но безупречный вкус, с которым был подобран каждый предмет, скрашивал это впечатление.
Гостевая комната была обставлена просто, даже незатейливо: пастельных тонов гобелен на стене, письменный стол у окна, ореховый шкаф в углу, диван с полочкой для статуэток. Но и незатейливость здесь была особенная – такая же, какой был отмечен весь облик Михайловского, и анфилады комнат в Тригорском, и просторный дом в селе Петровском.
То, что в современной жизни считалось незатейливостью, на самом деле было той совершенной простотою, которая является лучшим проявлением жизни. Это Глаше даже объяснять было не нужно, и именно это увидела она здесь, в квартире на Малой Дмитровке.
Брать из шкафа банный халат она не стала: не хотелось излишней интимности, и не такой уж долгой была дорога, чтобы принимать душ, достаточно было просто вымыть руки. Да и жаль было смывать с себя остатки морской соли.
Глаша подошла к дивану, чтобы получше разглядеть гобелен. Когда-то она даже курсовую писала по гобеленам, поэтому разбиралась в них если и не как специалист, то все же не совсем дилетантски, а потому сразу поняла, что перед ней настоящее фламандское произведение, способное доставить удовольствие ценителю этого тонкого и неброского искусства.
Эта квартира и сама напоминала гобелен – точно так же она была соткана из множества нитей самых утонченных оттенков.
О гобелене Глаша и сказала сразу же, как только вошла в гостиную.
Стол уже был накрыт белой скатертью, по краю которой вилась причудливая кромка из кружевной вышивки «ришелье». Посередине скатерти стояла супница, по краям были расставлены столовые приборы. Английские тарелки с синим узором, белые салфетки в серебряных кольцах, высокие бокалы с морозной насечкой и хрустальный графин, и багровое вино мерцает от пламени свечи, горящей в бронзовом подсвечнике.
– Виталий, спасибо, – сказала Глаша, глядя на это торжество высокого вкуса. – Я не предполагала, что обед будет таким торжественным.
– Не торжественным, а праздничным, – поправил он. – Ваше появление в моем доме – праздник для меня. Празднично мы и будем обедать.
– У вас в гостевой комнате висит чудесный гобелен, – сказала Глаша, когда сели за стол и выпили первый бокал за благополучное возвращение на родину.
– Рад, что он вам понравился, – улыбнулся Виталий. – Знаете, благодаря ему я когда-то понял, в чем состоит прелесть домашней коллекции. Я ведь гобелены не любил. То есть не то чтобы не любил, но вот смотрел на них где-нибудь в Шенбрунне или в Версале и не понимал, в чем тут искусство. Блеклыми они мне казались, невыразительными. И в отцовской коллеции ни одного гобелена не было. А этот мне подарила мамина подруга, милейшая старушка. Она была мне кое за что благодарна, в общем, отказаться от ее подарка было невозможно. И вот повесил я на стену этот свой единственный гобелен, стал его рассматривать. – Рассказывая, он разливал по тарелкам суп. – И вдруг открылась передо мной такая тонкость, такая живая пленительность всех его деталей! В музее я ничего подобного не замечал. Только став для меня единственным, голебен сумел показать мне свою силу, – заключил Виталий.
Глаша так заслушалась его рассказом, что ложка застыла у нее в руке над нетронутым супом.
– Вы необыкновенно отзывчивы на небытовые мысли, – переведя взгляд с этой застывшей ложки на Глашино лицо, сказал Виталий. – Но куриный бульон с домашней лапшой я вам все же советовал бы попробовать. У Надежды Алексеевны он всегда выходит замечательно. Как и все другие блюда, впрочем. Она этажом выше живет, так что радует меня своей стряпней постоянно.
Что-то во всем этом было невероятное. За стенами гудел и грохотал тяжелый, лишенный всякой сентиментальности город – Глаше ли было не знать, насколько он ее лишен! – а здесь шла жизнь, в устоях своих настолько твердая, что о нее не только современность разбивалась, как о скалу, но и революция точно так же когда-то разбилась, наверное.
«Он специально уехал из Испании в один день со мной, чтобы показать мне эту жизнь. Свою жизнь, – вдруг, без всякой связи с предыдущей мыслью, поняла Глаша. – Да, ведь он до самого отъезда не говорил мне, когда собирается в Москву. Только один раз поинтересовался, на какое число билет у меня, и то мельком поинтересовался, а потом оказалось, что мы летим одним самолетом. Конечно, он сделал это не случайно. Но что же теперь?»
По тому, как Виталий всмотрелся в ее глаза, она поняла, что он уловил ее мысль.
– Глафира, я не требую, чтобы вы отвечали, но все же позвольте мне спросить: ведь вы замужем? – внимательно глядя в ее глаза, проговорил он.
Она молчала.
– Вы можете не отвечать, – не дождавшись ответа, повторил Виталий. – Я хочу только, чтобы вы понимали: мне дороги любые отношения с вами. Открытые, тайные – любые. Вы свободны в своем выборе. Если вы вообще не захотите его сделать – никаких со мной не захотите отношений, – я это тоже пойму. В таком случае, конечно, мне будет… горько. Но это не то соображение, которое должно иметь значение для вас.
Глаша опустила глаза.
– Я вас не тороплю, – поспешно добавил он.
– А вы не торопитесь ли сами, Виталий? – помолчав, тихо спросила она. – Конечно, не мое дело об этом говорить, но все же… Ведь ваша жена ушла из жизни так недавно. Возможно ли… То, о чем вы говорите? Не иллюзия ли это?
– Не тороплюсь ли я строить какие-то новые отношения – это вы имеете в виду? – уточнил он.
– Да, – кивнула Глаша. – Ведь все ваши жизненные привычки уже сложились, и сложились с одной женщиной. Почему вы думаете, что они так скоро сложатся с другой?
– Не вообще с какой-то другой женщиной, а именно с вами, – поправил Виталий. – Это важно. Во всяком случае, для меня важно. А что до трудности выстраивания новых отношений в моем возрасте… Видите ли, Глафира, я ведь и женился отнюдь не мальчиком – мне было сорок. Мы прожили с женой четыре года. Рак у нее обнаружили слишком поздно – она провела в больнице месяц, и все было кончено. Так что удар был для меня сильный, болезненный, но быстрый. И оправился я от него довольно быстро. Оценивайте это как хотите, но это так.
– Я не собираюсь это оценивать, – сказала Глаша. – Кто мне дал такое право?
– Я. Я даю вам право оценивать мою жизнь. И я был бы счастлив, если бы вы согласились разделить ее со мной.
Последнюю фразу он произнес твердо. Глаша поняла, что эта фраза – окончательная. Он больше не станет спрашивать, замужем ли она и какими в соответствии с этим будут их отношения, открытыми или тайными. Ничего он больше не станет спрашивать. Следующее слово за ней.
Но произнести это слово она не могла. Вся ее жизнь восставала против того, чтобы произнести его – разумное, ясное – сию же минуту.
– Виталий, через месяц я буду в Москве, – ровным тоном сказала Глаша. И, заметив, как блеснули его глаза, поспешно пояснила: – В командировке. Мы увидимся. Если вы… – Она хотела сказать «если вы не передумаете», но сказала вместо этого: – Если вы не будете в отъезде.
– Спасибо, – таким же ровным тоном произнес он. – А теперь попробуйте, пожалуйста, суп. Предстоит ведь еще жаркое и яблочный пирог. Я предупредил, что приеду не один, и Надежда Алексеевна очень старалась.
Виталий предлагал ей отдохнуть до вечера в гостевой комнате, но Глаша попросила вызвать такси до Ленинградского вокзала. Конечно, она добралась бы и на метро, но в этом случае он точно поехал бы ее провожать, а это, она чувствовала, сейчас было не нужно. Точно так же не нужно было, чтобы Виталий отвез ее на вокзал на своей машине, которая стояла – он показал – во дворе, прямо под окнами.
Она должна была остаться одна. Слишком серьезно было то, что ей предстояло обдумать.
Поэтому Глаша вздохнула с облегчением, когда Виталий поставил ее чемодан в багажник такси и, повернув за угол дома, машина выехала на Садовое кольцо.
– С югов возвращаетесь? – спросил водитель. – Эх, помню золотые денечки молодые! В Крыму-то, а? При советской власти как у Христа за пазухой отдыхали! Все блага тебе пожалуйста. Это теперь нам море не по карману.
Глаша терпеть не могла, когда взрослые здоровые мужчины начинали таким вот образом прибедняться, а особенно – когда начинали с такими вот элегическими вздохами вспоминать, какими благами одаряла их советская власть. И что значит – море теперь не по карману?
– По-моему, не так уж трудно за год отложить деньги на неделю в Турции или в Болгарии, – пожала плечами она. – Или хотя бы в Румынии. Конечно, если какие-нибудь тяжелые обстоятельства…
Вообще-то она давно уже не испытывала сочувствия к любым обстоятельствам таких людей, как этот таксист, – крепких, грубых, безгранично уверенных в себе. Да и всегда при ближайшем рассмотрении выяснялось, что никаких особо тяжелых обстоятельств в их жизни нет, а есть только равная самоуверенности убежденность в том, что жизнь дает им меньше благ, чем они заслуживают.
Но говорить все это таксисту она не стала. Она и не прислушивалась больше к тому, что он громогласно рассказывал ей всю недолгую дорогу до площади трех вокзалов – как при советской власти он не знал, куда деньги девать, сестренке конфеты шоколадные покупал по коробке в неделю, а теперь конфеты стали невкусные, чисто бумага, да еще налоги плати, а в пенсионном фонде очереди… Ее не раздражала бессвязная напористость его суждений – она вообще едва слышала его раскатистый бас.
И зачем он только заставил ее вспомнить про Крым? Как некстати было сейчас это воспоминание!