bannerbannerbanner
полная версияБез любви, или Лифт в Преисподнюю

Андрей Милов
Без любви, или Лифт в Преисподнюю

Полная версия

Ей: Вот так-то. А ты, братец Ой, спрашиваешь ещё, не от стыда ли сгорел. Такие не горят. И не тонут.

Ой: И что?

Ай: Что – и? Ничего даже и не – и! Тут рук не рубят, это там – и руки, и иные конечности отсекают.

Ой: Так каков конец-то? Не пойму никак я ваших словесов.

Ай: Конец совсем не тот, что ты мог подумать сгоряча. Я же предупреждал. Тут совершенно иная история, причём глупая-преглупая, как и многое в нашей бестолковой жизни. Одним словом – беда.

Ей: Страшно люблю бедовые истории. Пожалуй, ещё послушаю. Пока то да сё… Вон, кстати, поглядите: копошатся на краю могилки – речи всякие хорошие произносят. Даже гроб в землю не опускали. Прощаются – никак проститься не могут. Чудной народец, как поглядишь со стороны. Поминай теперь – не поминай, а нам всё равно. Страсти перегорели. Мёртвые чувств не имут.

Ой: Да уж, сестрица Ёй. И не говори…

Ей: А что наш Казановских? Наконец хотелось бы услышать и понять, в чём соль-то – в чём удел судьбы его короткой.

Ай: Да весь сказ тут в двух словах. Был человек – нет человека. Оказия тому виной.

Ой: Ну – и?

Ай: Вот тебе и – и! Беда.

Ой: Шёл, что ли, ни о чём плохом не думал – вдруг сосулька…

Ей: Прямо с крыши – да на голову? Таков конец его провидишь, что ль?

Ой: Конечно, нет. Поднял голову и смотрит: сосулька от крыши отрывается и падает.

Ей: Казановских падает?!

Ой: Тьфу ты! Какой Казановских?! Сосулька – падает. Со-су-ль-ка. А Казановских в сторону отступил и – оступился. Поскользнулся и упал. А сосулька – та в другой стороне упала.

Ей: Насмерть?!

Ой: Кто на смерть?

Ей: Ну не сосулька же! Понятно, что Казановских расшибся – насмерть.

Ой: Экая нетерпеливая! Просто ушиб копчик. Встал, потёр ссадину, отряхнулся и пошёл своей дорогой, – озираясь. Точно бы запомнить хотел то нехорошее место – на будущее узелок на память завязать.

Ей: И что в том такого? Я не слыхала, чтоб от памяти кто мог копыта отбросить.

Ой: А сама-то что – не от того ли, что без памяти, без любви, богу душу отдала?!

Ёй: Хватит уж попрекать! Сам-то в зеркало давно гляделся?

Ай: Так, оба – цыц, если хотите услышать конец!

Ёй: А что слышать, ежели ты, братец Ай, ничего не рассказываешь? Идёт, значит, твой. Голову задрал и под ноги не смотрит. А там в земле люк открытый…

Ой: Преисподнюю провидишь ему? Ишь ты что творится-то, а?! Разверзлась-таки землица – прямо под ногами!!!

Ёй: Какой в преисподнюю?! Куриные мозги! Соображать надо! Колодец канализационный…

Ой: А-а-а…

Ёй: Вот тебе и – а!

Ой: Угодил-таки! Разбился, захлебнулся, задохнулся – всё разом в тех сточных нечистотах? Какой ужас! Но разве так бывает?

Ёй: Знаешь, поживёшь, насмотришься всякого, так и думаешь, что ещё и не такое бывает на этом… то бишь – том уже свете.

Ой: Сочувствую тебе, братец Ай. Такое претерпеть…

Ёй: Едва.

Ой: Что едва?

Ёй: Не беги, говорят тебе, впереди рассказа, когда я прозреваю. А ежели не хочешь слушать – так не слушай.

Ой: Да как же тебя слушать-то, сестрица Ёй, ежели ты не рассказываешь.

Ёй: Я говорю, а ты не слышишь, – едва, говорю, не угодил.

Ой: Так он не свалился, что ль, в колодец?

Ёй: Такие люди просто так не падают. Не простофиля был наш Казановских! Занёс уж было ногу над бездной – какой-то прохожий зевака схватил за плечо и отвратил. Спасибо сказать даже не успел – вдруг как шандарахнет что-то посредь ясного белого дня. Аж воздух задрожал. Казановских с испугу волчком и завертелся. Думал, быть может, стрельнул кто в него…

Ой: Молнией шаровой?

Ёй: Нет, не молния, не гром. И даже не киллер. Просто водила, видать, сэкономил на бензинчике. Заправил свою колымагу какой-то дрянью – вот и не переварил карбюратор коктейль из бурды с водицей.

Ой: Кажется, я начинаю подозревать, к чему история сия с неизбежностью клонится.

Ёй: Ну раз догадливый такой, так прозревай глубже, а мы послушаем.

Ой: Жахнуло, – похолодел Казановских, враз вспомнив всё: и гром, и молнию. Мозжит, иголочками покалывает в конечностях. Душа его рвётся на свободу.

Ёй: Защемило, думаешь, сердце?

Ой: Уж не знаю, что там защемило у него, а на дорогу он – не глядя. Да не передом, а задом наперёд…

Ёй: Надо полагать, один шёл задом, другой же, тот что за баранкой, вывернул голову назад: кто там палит ему вослед? Так и встретились два одиночества посреди своего жизненного пути, чтоб круто в узелок завернуть судьбину. Свет померк под визг тормозов… Ай-йай-йай!

Ай: Что – Ай?!

Ёй: А то! Помолчи-ка, коль сам не говоришь. Раз братец Ой взялся за рассказ, так пусть любезен будет прозреть до самого конца. А мы послушаем прозорливца – и рассудим. Рассказывай дальше, братец Ой.

Ой: Что тут рассказывать?! Шофёр нажал на тормоз, стоит и через лобовое стекло склабится на чудака, что задом вышел на дорогу. А потом как нажмёт на сигнал – Казановских как шарахнется куда глаза не глядят… В общем, зацепился ногой за бордюр и упал…

Ёй: Насмерть, что ль, на этот раз?!

Ой: Ну, насмерть или не насмерть – это уж не самое печальное.

Ёй: А что всего печальнее?

Ай: Печальней, спрашиваешь? Мороз и солнце – день чудесный: май уж на носу… Оглянись вокруг! Где капель?! Где сосульки?! Маяться уже пора – она всё назад глядит!

Ёй: Ах, да, да, да – в самом деле, как это я так сплоховала? Место – да, действие – да. А время – не то!

Ой: Ну – и? Не томи, прозорливая!

Ёй: Упал? Сломал ногу…

Ой: Я так и знал! Приехала машина с красным крестом – и фьить под голубое мерцание по встречке в клинику, а там уже люди в белых халатах и точат на него большой кривой скальпель.

Ай: Да, братец Ой, сказываешь, как будто в воду глядишь.

Ой: Не в воду – в зеркало!

Ай: Тебе виднее, что куда да как.

Ой: И?

Ай: Что – и?!

Ой: Вырезали?

Ай: Что вырезали?! У тебя, видать, одно на уме. У таких не вырезают – таких штопают да латают. На уроках по интуиции, верно, у тебя тоже «двойка» была? Может, даже вшили бы чего, окажись под рукой второй Борг. Да где ж их напасёшься таких, кто всем всё должен?! Кому новую почку, кому – ногу целую.

Ой: Ну, ногу-то отчекрыжили?!

Ёй: Ладно, допустим, отчекрыжили бы ногу – отняли и кому-то пришили. Но разве без ноги умирают?

Ай: Кто сказал – без ноги? При обеих ногах, причём своих, зарубите себе на носу, остался мой герой. И ничего он не ломал.

Ёй: Так он что – живёхонек?

Ой: Что ты мелешь?! Разве живых закапывают во сыру землю?

Ёй: Случается – закапывают. Вот те крест! Сама видала. Давно это было. Хотя не со мной…

Ай: Да что же вы такое несёте, прозорливцы?! Так могло быть, и должно было случиться, как вы провидите, ежели б Казановских хоронили бы живым или мёртвым. Казановских не во гробу лежит, а ножками, причём обеими и здоровыми, землю грешную топчет.

Ёй и Ой (в один голос): Как ножками?!

Ай: А вот так – ножками, и всё тут. Просто отдал богу душу, а сам остался жить без души…

Ёй и Ой (в один голос): А это как?!

Ай: Душа как ушла в пятки – так и пустился он в бега. Я остался там, где дух свой испустил он…

Ёй и Ой (в один голос): Разве так бывает?!

Ай: От переизбытка чувств и слепой веры в собственный крест случается и не такая ещё беда. Чередой случайностей нелепых рука провидения его вела…

Ёй и Ой (в один голос): Братец Ай, но что же ты тогда делаешь здесь, с нами, на кладбище?

Ай: Что-что? Жду!

Ёй: А чего ждёшь-то?

Ай: Не могу же я с вами вознестись на небеса, а своего героя оставить жить здесь до скончания веков, – без души, без памяти. Меня там, наверху, не поймут – не примут.

Ой: Стало быть, ты своего потерял…

Ёй: Или он тебя?

Ёй и Ой (в один голос): А ждёшь-то чего?!

Ай: Раз Казановских отдал богу душу, стало быть, и меня рано или поздно призовут к себе – на суд божий.

Ёй и Ой (в один голос): Когда?!

Ай: Наверное, когда Казановских умрёт и тело его во сыру землю милосердные братья могильщики закопают. Без «я» ведь никак не обойтись человеку.

Ой: Так сколько ж, братец Ай, ждать тебе осталось?

Ай: Может быть, вечность. Может, половину или четвертину вечности. Но надеюсь хотя бы на осьмушку вечности…

Ёй спрыгивает с дуба:

– Ладно, бывайте! Присиделась тут с вами. – Подумала и изрекла напоследок: – Мою закопали, а я тут уши растопырила, время с вами попусту теряю. На девятый день, надеюсь, свидимся. Тогда и потолкуем по душам. Может, что и прояснится. Но попомните моё слово – говорю вам: неспроста всё это. Ох, и неспроста! Чую одним местом, что – неспроста.

 

Сказала – и во всю прыть к озеру припустила. Бултых в воды вешние, прямо в шкуре, и поплыла. Ой и Ай поглядели ей вослед да и сидят в задумчивости на той ветке дуба, печально глядя на кладбище, на могилки, на скорбящих, что копошатся, подобно муравьям, в земле внизу под ними.

Вдруг Ай вздохнул горько, да и заключил на философский лад:

– Сам должен понимать, братец Ой: пути господни неисповедимы, особенно когда ему совсем до нас уж недосуг.

– Да уж, братец Ай. Без руки провидения не обошлось, как пить дать жаждущему. Но чтоб так?! Разве так бывает?

– Бывает, стало быть, и ничего тут не пропишешь наперёд.

Эпитафия

Швыряла гроза дождевые потоки,

Шарахалось небо, ревели басы.

Тревожною ночью тревожные строки

По слову ложатся на чьи-то весы.

Забытое эхо ударило в души,

Дубовая где-то слетела кора,

И в мыслях всё делишь, черёд не наруша,

На «до» и на «после», на завтра – вчера.

Что, думалось, в жизни даётся в награду

За детство без детства, за судьбы отцов?

Дано ли природой цветущему саду

И в заморозь петь, тяжелеть от плодов?

Уж время прозреть, уж пора отрезвиться.

Да снова надежда подставит крыло,

И день позовёт, и строка заискрится –

И снова ты веришь, и снова тепло.

Над озером у кладбища рос дуб могучий
Эпилог

Страшно далеки они от народа…

Владимир Ульянов (Ленин)

Похоронил братец Ой покойничков своих, и братец Ай помянул незлым тихим словом горькую долю свою, да и побрели к озеру прах земной с души смывать.

А из озера того навстречу им выходит дух Ий.

– Привет, братцы, вы куда намылились, – никак восвояси?

– Кой восвояси?! – отвечают те в один голос.

– Сегодня всего только день похорон, – уточнил Ой. – Ещё девятый день, потом сороковой. Да и память, поди ж, не просохла, чувства не остыли. Ещё рано нам в обратный путь.

– Везёт же вам! Скоро на свободу – на просторы родные, голубые. А мне кто скажет, сколько маяться здесь как неприкаянному?! Увидите кого – всем привет передавайте от меня. Пускай не поминают лихом. Похлопочите там, в небесной канцелярии, за душу мою горемычную.

– Ну, попал! С кем не бывает? Не держи в себе зла. Чего печалиться-то понапрасну?! Гуляй себе, пока гуляется, – ответствовал за обоих Ой.

– А ты, кстати, куда так спешишь? – вроде как с искоркой надежды спросил Ай.

– Да на митинг я! Послушать, кто к чему склоняется. Чую, срок моего заточенья близится к концу. Либо демократы, либо либералы Мумию из мавзолея понесут. Может, в землю и захоронят. Свобода!!! От жизни вечной, что была предопределена мне судьбиной немилосердной?

– Это сколько ж ты у нас тут без дела маешься? – переспросил Ай.

– Сколько-сколько?! Целый век без малого! Можно сказать, второй срок ни за что ни про что мотаю – за чужие грехи отдуваюсь.

– Ну, удачи! – в один голос воскликнули Ой и Ай – Желаем скорейшего высвобожденья.

– Тьфу-тьфу-тьфу. Трижды через левое плечо.

И побежал братец Ий своей беспокойной тропкой. Стал вдруг перед дубом тем как вкопанный. Трижды стукнул по стволу, обросшему толстой бесчувственной корой. И побежал без оглядки дальше.

Ой и Ай подошли к кусту ежевики чёрно-красной, колючей, выкопали каждый по глубокой ямке, сунули в ямки шкуры, а сами ямки те загребли. Прошлогодними сухими листьями притрусили сверху. Ещё и повздорили чуть, кто больше себе прошлогодней дубовой листвы нагрёб.

И подошли к берегу озера.

– А что там сестричка Ёй говорила насчёт намывания годков?

– Что-что! Будто сам не знаешь, что ль? Саженками от одного берега к другому, вишь, как без устали под себя гребёт?! Только брызги летят да волны без ветра вздымаются горами, берег точат волны те. Сплавает на ту сторону и вплавь вернётся обратно – ей годок и скостят. Новый срок намывает.

– Но это же нечестно!

– Все так делают.

– А если кто из небесной канцелярии подглядит да прознает?

– А ты, думаешь, не видят, что ль? Там общество слепых да глухих заседает?! Всё видят, будь уверен. Если так и дальше пойдут дела земные, грешные, то всем нам век до полувека скостят – и на землю до срока отправят. Как миленькие, будем сверхурочно одухотворять земную плоть. Или как, думаешь, предложат размножаться прямо на небесах – плодиться платонически?! На-кась, выкуси! Душевный кризис на небесах грядёт. Не поспевает небесная канцелярия в ногу за временем – вот и глаза на дела земные закрывают. Ведают, да помалкивают, в лукавстве пребывая.

– А я всё равно боюсь.

– А я так нет, не боюсь уж вовсе ничего. Но у меня сегодня просто настроения нет. Да и лень замучила.

Братец Ой и братец Ай вошли в озеро, окунулись, да и поплыли на самую середину. Там они, по старой, конечно, привычке, набрали полные лёгкие воздуха и нырнули. Только круги пошли по воде, а вскоре всплыли пузыри – и забулькало на поверхности, возмущая гладь, как будто бы вскипело озеро невзначай.

Кладбище внизу было старое, и потому перенаселено изрядно, негде даже оградки уже поставить, но молва о нём ходила нехорошая, тёмная, и особенно в последнее время не много желающих находилось, чтобы упокоить здесь навечно косточки свои, ну разве что те, кому всё равно уже или кто в сплетни не верит, а то бы давным-давно закрыли кладбище, и место под новое непременно дровосеки уже расчищали бы от дерев в лесу.

А из деревьев тех доски пилили, из досок – гробы сколачивали.

Кладбище поросло сорными деревьями. Только дуб могучий и ветвистый крепко стоял в стороне, вросши в пригорок, на крутом берегу озера. Люди, случись кому тут проходить средь бела дня, обходили стороной тот дуб, и даже нехристи крестились суеверно.

На поляне глубокое озеро. Один высокий берег крут; тень от многовекового дуба падает до середины озера, и тут всегда сумеречно, как если бы ночь дневала, прикорнув до предвечного часа. А другой берег пологий, песок на берегу золотистый, и воды чистые, прозрачные, потому как днём в нём солнечные зайчики купаются и веселятся, а по ночам ясного сияния набираются звёзды и луна.

Не помнят воды озера, чтоб кто из людей даже ступни омочил, а окунуться с головой – чур меня! Чёртовым зовут люди это забвенное озеро, и сказы о нём всякие недобрые слагают.

В тихом омуте, дескать, сами знаете, кто водится.

Неправда всё это. От суеверий происходят всякие толки. Вода в озере незамутнённая. Со дна живые ключи бьют. И вряд ли кто из живущих припомнит хоть одну правдивую легенду об утопленниках. Вернее было б слагать им легенды о свежести и целительности вод, да некому святое слово в мир проронить.

Церквушку у кладбища сломали в лихолетье едва ли не с век тому назад, разобрали на кирпичи и растащили: в хозяйстве, мол, всё пригодится. Иконы распродали, а вырученную денежку пропили. Новую церквушку и думать возводить не думают: старое кладбище, дескать – перенаселённое.

За озером, на крутом берегу которого дуб стоит, раскинулось широкое некошеное поле. Говорят, на поле том росистом столько всяких трав луговых произрастает, что в пору это поле лугом аптекарским именовать. Ан нет, страждущая душа и та нейдёт на поле то.

Вдали дорога – грунтовая, прямоезжая.

Кто по дороге той идёт, скачет ли, едет ли, тот непременно ускоряет ход и косит испуганным глазом. Бывает, что и некрещёный да неверующий вдруг возьмёт да и перекрестится суеверно. Но смельчаков немного наберётся. Больше околицами путь свой держат. Загогулинами вышагивают. Потому каждый новый год по весне ещё куда ни шло, а к осени так дорога всё гуще порастает сорной травой. Когда-нибудь её в поле и вовсе глазом не различишь.

И только ветер вольный здесь с посвистом гуляет, завывая от тоски печальной.

Лифт в преисподнюю

Побоялся я уподобиться рабу ленивому…

Даниил, игумен русской земли

Три слова
Уговор дороже смерти

Везде я проложил дороги,

Где людям не было пути…

Николай Филиппович Павлов

Вечера волшебные жалует сентябрь всякому, кому от рождения в награду за жизнь долгую и весомую уготована светлая печаль. Пожалуй, нет иной такой поры, когда б человек столь остро ощущал своё время. А ежели деньской жарок ещё и попестует нечаянно, да вдруг, остужая пыл, как просверкнёт на ночь глядючи молнией в густых иссиня-чёрных небесах, откашлявшись во след удаляющемуся лету ворчливыми перекатами грома, то восторгу при взгляде на красно-жёлтые языки грозового пламени угасающей природы не будет, кажется, ни конца, ни края. То упоенье в преддверии поры унылой, грязной и промозглой отдаётся в душе эхом острой кручины по жизни молодой и бесшабашной.

И не красоты природы тому виною – повинны причуды да тоска человеческая, обретающиеся во всякой груди, пускай даже, толкуют нам разные пустомели, напрочь опустошённой. Ведь души нет не у того, кто просеял чувства, а у того, кажется, сухо за душой, кто затаился в себе так глубоко, что не докопаться уж, а ежели кто из копателей душ человеческих невзначай отроет нечто эфирное, то не почует, не проведает, не поймёт.

Едва Яков Филиппович в сопровождении племянника вошёл в дом, как за спиной лукавой чертякой оскалились грозовые небеса и горючие слёзы пролились на землю. Дождь упал водяной завесой, уже не оставляя ни в ком сомнений, что по-хозяйски хромой подругой жизни вваливается в твой двор привередливая осень, и с каждым днём природа будет только увядать, подобно человеку. Всякая натура неумолима, несмотря на потуги разума подменить собой божественное начало.

Аркадий Наумыч принял из рук дяди зонт и, пристроив у калошницы, проследовал за ним внутрь дома. За восьмиугольной аркой без дверей открывался просторный каминный зал, безмолвно взирающий на всяк входящего чёрных окон витража потухшими глазницами.

Задаваясь на ходу опрометчивым вопросом вслух, он даже не пытался скрывать сострадательных ноток в голосе:

– Вы, дядя, в чём-то, давеча мне показалось, хотели было покаяться?

Точно вспомнив что, Яков Филиппович остановился при входе в зал посередь проёма, и всем весом своего тела в задумчивости опёрся на трость. Казалось бы, он собирается с мыслями, прежде чем ответить племяннику прямо, без обиняков.

– Бог с тобой, Аркаша! Почудилось тебе, верно, – небрежно обронил он, и лишь лукавая морщинка тронула кривизну его иссохших губ. – Рано звать священника к моему ложу, чтоб выслушал исповедь великого грешника пред дальней дорогой. Нет! Речь не обо мне.

Его племянник, Аркадий Наумыч, кожей вдруг почуял неладное и начинал уж млеть в томлении перед неизвестностью. Но как ни перебирал в мозгу всех дел последних мельчайшие загогулины, а ничего этакого, отчего бы почувствовать смятение да тревогу, не находил там. Неприятное ощущение беспокойства, однако ж, нарастало.

– Видишь ли, Аркаша… – дядя молвил так тихо, что племянник, чтобы расслышать тот шёпот, отлетающий поволе от шевеленья уст едва движимых, приблизился и, весь внимания, напрягся, всем своим видом изображая большое ухо: – Ежели б, допустим, и было в чём мне каяться, так ведь не перед кем.

– Тогда о чём сокрушаться?

– Ну вот разве что о том, что живу я за высоким забором, как в заточении. Пускай и не в тюрьме, но ведь тоже своего рода узилище. Всё тот же невольник.

– Но не сносить же стены бульдозером?! Допустим, решу я вопросы безопасности. На то я и генерал! Но выставлять на всеобщее обозрение частную жизнь?!

– Не лезь поперёд слова! – Вдруг осерчал с чего-то старик. – И глазом не моргнувши, давным-давно снёс бы каменную оградку в три метра высотой, чтоб восходы да закаты не загораживала. Но тогда меня окружат заборы чужие. Не велика разница, согласись, – заключён ты по доброй воле либо по чужой.

– Не пойму я никак, куда вы клоните.

– Смешной ты, Аркаша, хотя и генерал уже. Не обо мне речь – о тебе словечко хочу замолвить.

– Боюсь, дядя, что слишком мудрёно вы толкуете – для моих мозгов, служивых.

Яков Филиппович усмехнулся, недоверчиво покачав головой.

– Не гневи бога и не умаляй себя напрасно – ни сомнениями, коих нет в тебе, ни лукавством. Страшный грех – врать самому себе. Нет, не нам с тобой играть в жмурки с судьбой, да казниться, да искать справедливости в дарованном нам свыше уделе. Не только в том счастье наше, что мы топчем эту землю, но и в том весьма, как матушку родимую притаптываем. А ты спрашиваешь, жалею ли о чём?

– Ничего такого я не спрашивал.

– Значит, подумал.

Вдруг будто что раскололось, и окна вспыхнули и задрожали, озаряемые языками пламени огня небесного, – весь дом содрогнулся от разряда. Свет в каминном зале просел на чуть… и подмигнул в потустороннем намёке своим недобрым оком. В глазах померкло.

 

Прищурившись, как кот, генерал скосил подозрительный взгляд на люстру, свисающую на цепях с высокого потолка. Никак и вправду потускнело в каминном зале, впору хоть очки на нос цеплять.

Бочком протиснувшись, он наконец обошёл дядю, что всё ещё мешкал в проёме, опершись на трость, и остановился посреди каминного зала. Широко расставил ноги, задрал кверху голову и уставился в потолок – на люстру положив свой подозрительный глаз.

Словно бы икота напала на лампочки электрические, и свет колебался.

– Ну разве что самую малость крушусь, – бормочет дядя задумчиво под нос, – о чём и мечтать иным не дано.

Аркадий Наумыч развернулся к нему лицом и позволил себе нахмурить свои крылатые брови, но молчал. Его упрямство проявлялось в том хладнокровном и безукоризненном такте, который он подчёркнуто и снисходительно проявлял по отношению к дяде как неизменно любящий племянник.

Дядю, однако ж, на мякине не проведёшь. С годами человек привыкает никому не верить, но при этом любящее сердце всегда готово поверить во всё, кроме того, что есть на самом деле, и бесконечно прощать.

– Аркаша, ты ведь знаешь. Не сына дороже – ты мне сына заменил родного. – От порога, точно бы всей вдруг открывшейся душой навстречу, обратился Яков Филиппович к племяннику и в порыве нахлынувших чувств даже сделал шаг вперёд. – Да, бывает, ворчу по-стариковски…

– Дядя!

– Ну да, каркаю порой недоброй!

– Я вас очень люблю и уважаю.

– Знаю. И очень дорожу твоими чувствами. Поэтому пытаюсь достучаться. Надеюсь, не напрасно.

Яков Филиппович прошёл следом за племянником в зал и, подойдя к журнальному столику напротив камина, поднял с поверхности конверт, метнул исподтишка взгляд на племянника и тут же с силой швырнул конверт обратно на стол. Обернулся резко и, медленно наступая, издалека приподнял палкой в воздух свою трость, чтоб махом будто отмерять ритмы своим словам. Аркадий Наумыч, совершенно не чая столь ярого напора, опешил да и попятился.

– Конечно, отец твой, Наум Филиппович, – человек весьма строгих правил. Не в пример мне. Да не он один, – вообще обо мне много чего болтают. Бывает, справедливо. Что греха таить? А чаще – нет. И я не держу обид. Случается, зависть лишает людской разум ума…

Внезапно погас свет. Во всём доме. Лица поглотила темнота, растворив их обострённые черты. И только в глазах, отсвечиваясь рдеющими в очаге угольками, мерцали алые искорки огня.

– Вот те раз! – воскликнул Яков Филиппович, не скрывая разочарования, и в сердцах застучал палкой по паркету, прокладывая себе путь к креслу у камина, в котором едва-едва тлели обуглившиеся головешки дров, источая тепло, но отнюдь не свет.

Даже в темноте, не различая черт лица, можно было ощутить, как эта неприятная оказия раздосадовала старика: он почувствовал себя слепцом, хотя его держали за провидца. Было слышно: полозья кресла-качалки скрипят чуть быстрее обычного, передавая дому настроение своего хозяина. Яков Филиппович с прищуром вглядывался… в черноту оконного стекла, словно бы за движением теней ожидал разглядеть во тьме тень нечистую – того, надо бы подозревать, кто спрятался во мгле и из мрака ночи подслушивает да подглядывает.

Генерал на ощупь долго и осторожно пробирался средь предметов мебели к дровнице в углу за камином, чтобы наконец по-свойски подбросить в топку пару поленьев. Взлетел сноп искр от той руки неловкой, осветив на мгновения догорающие головешки. Он подсунул бересты, пошевелил, и в очаге вспыхнуло, едва не опалив его руки.

В топке загудело.

Глядя, как дядя раскачивается в кресле, его племянник тоже присел, подвигаясь вместе с креслом поближе к пылающему очагу, да и поёжился, как будто ему вдруг стало то ли зябко, то ли страшно.

Взяв в руки распечатанный конверт, так чтобы отсвет пламени падал на зарозовевшую бумагу, он вопрошает уже, не скрывая своего удивления:

– Дядя, что это?

Яков Филиппович развернул кресло полубоком к огню, подставляя лучам хворую почку. Можно, конечно, бока согреть у камина, и то тепло отрадой обернётся, чуть рассеяв в лучах у очага невесёлые мотивы, что, завывая, уже напевает тоска, свернувшись калачиком где-то глубоко на илистом дне души. Но себя всё равно не проведёшь. Можно позволить кому-то обмануть себя. Он пожал плечами и приподнял воротник, зябко кутаясь в вязаную шерстяную тужурку.

– Пакет, – ответил племяннику и, помедлив, добавил небрежно: – Фельдъегерь доставил аккурат к полудню. Я ждал тебя и решил не беспокоить понапрасну.

Когда глаза попривыкли к темноте, а в камине языки пламени облизали поленьев бока, то можно было заметить, что, выползая из углов, зловещие тени уже шныряют по стенам, карабкаются по потолку, и временами кажется, будто оживают миражи. Фата-моргана незаметно прокралась в дом и будто затаилась в ожидании своего часа.

– Нет, дядя. Я об электричестве. Нас что, посмели отрезать от линии?

– Времена, дорогой мой племянник, быстро меняются, а мы – нет. Что и удручает.

– Да бросьте! Вы верно только что сказали: времена другие, да люди прежние.

– Беда. Никто не хочет работать. Демократия хренова.

– При чём тут демократия?

– Никогда не понимал. И тебя сейчас не понимаю. Защитничек… Некие умники наконец растолковали людям, что жизнь человеческая – вещь одноразовая. Вот и пожинаем то, что посеяли. Ты-то сам веришь?! Откуда взяться в небе рыбе, а в море зайцу?!

И засопел, покряхтывая к собственному неудовольствию.

Впрочем, не надо было быть генералом, чтобы смекнуть: пятница… Дело к ночи. Ливень. Гроза… Дай бог, чтоб аварийка к утру на линию выехала – так должен предположить всякий, кто достаточно хорошо знаком с загородной жизнью и нравами, царящими на ближней окраине недалёкой цивилизации. Свет дадут лишь к полудню следующего дня.

– Мне не нравится ваше настроение, – говорит Аркадий Наумыч, пытаясь в темноте вглядеться в глаза дяде и угадать там хотя бы какой намёк. В его голосе звучит неподдельное беспокойство. – Как вы себя чувствуете?

– Я думал, ты спросишь, а почему пакет вскрыт?

– В самом деле, а почему вскрыт?

– Я вскрыл.

– Вы, дядя?! Зачем?

– Чтобы прочитать. Зачем ещё вскрывают чужую почту?

– Ну да, разумеется, – задумчиво теребя в руках конверт, пробормотал Аркадий Наумыч.

Но замешательство длилось недолго. Растерянность уступила раздражению, и Аркадий Наумыч, похоже, решил сорвать зло хоть на ком-то. Бросил конверт на стол да как закричит:

– Али!!! Чёрт бы тебя побрал, ты где шляешься, а?!

– Генерал ругаться плоха. Я тута, в углу шляюсь.

– Не фиг тебе в углу делать. Почему света нет?

– Али не знает. Али думает, дождь и гром – плоха мастер чинил.

– И без подсказок уже догадался. А станция на что? Я только за автоматику две штуки баксов выложил. Иди! Дёрни рубильник.

– Низя рубильник. Саляра нет.

– А почему солярки не закупил?

– Лета.

– Какое, к чёрту, тебе лето?!

– Солнца был вчера.

– Осень уже давно на дворе. Того и гляди: скоро снег повалит.

– Всё равно лета. Не нужна была. В понедельник заказать.

– Ну хоть канистру раздобудь где, а?

– Низя канистра. Форсунка не продута.

– Какая ещё, к чёрту, форсунка? У нас же дизель!

– Всё равно плохая форсунка. Очень грязная. Саляра старый, нехороший.

– Ладно, пускай будет по-твоему. Ну и что, ничего нельзя сделать, что ль?

– Низя. Была тарахтелка. За верёвка дёрнула – затарахтела. Бензина кушала. Я говорила генерал. Генерал не слушала. Тарахтелка выбросить. Соседа помойка взяла. Соседа нету. Тарахтелка нету. Света нету.

– Да ну тебя, балаболка! – уже беря примирительную ноту, незло ворчит Аркадий Наумыч. – И что прикажешь теперь делать?!

– Али свечка несёт. Многа-многа свечка света будет. Дождь и гроза слушать.

– Ну так неси же, чего истукан истуканом сидишь?!

Не прошло и пяти минут, как Али внёс свечи в подсвечниках, и в ожившем тенями зале просветлело на чуть. Один подсвечник Али поставил на журнальный столик – напротив камина, между дядей и племянником. И ждёт дальнейших распоряжений, глядя на хозяина с собачьим выражением в глазах, ну разве что, выражая преданность чувств и помыслов, не завилял хвостом, которым как-то не пришлось ему ещё обжиться.

– Подбрось поленьев в камин и ступай, – велит Яков Филиппович. – Да, погоди! И принеси коньяку, лимон и мне большую сигару.

– Дядя, вам врач не велел…

Дядя не ответил – племянник не посмел настаивать.

Али в точности и быстро исполнил все распоряжения хозяина, и уже стоит подле в ожидании новых указаний.

– У нас серьёзный разговор, – наказывает Яков Филиппович слуге. – Если кто будет спрашивать, скажешь, что я занят, и я-де не велел беспокоить, кроме как по крайней необходимости. Сегодня я никого не жду и не принимаю. Ты понял меня?

Али кивнул.

– Тогда ступай.

Али поклонился и, бесшумно ступая ватными бахилами по паркету, вышел из зала, плотно притворив за спиною дверь.

Аркадий Наумыч меж тем разглядывал в дрожащем свете пламени свечей содержимое конверта. На пригласительном билете было написано от руки красивым круглым почерком с завитушками:

Прошу Вас прибыть завтра к 20.00.

Без опозданий.

Форма одежды – светская.

Адрес и схему проезда генерал нашёл на оборотной стороне пригласительного билета.

– Я, дядя, завидую вам белой завистью, – проговорил он в заоблачной задумчивости, всё ещё теребя в руках пригласительный билет. Губы чуть тронулись завитками мечтательности, и в уголках поселилась загадочная улыбка. – Такого, как Али, ещё поискать надо. Вот только не больно вышколен…

Дядя с нескрываемым выражением любопытства в глазах подглядывал за племянником, и его губы тоже осветила всё понимающая улыбка. Меж тем он отвечал:

– Али не адъютант. И каблуками щёлкать не приучен. Даже не денщик. Он обычный слуга. Слуга всевышнего. Али меня за бога почитает, а это, знаешь ли, совершенно иное.

– Ну, вы-то для него и в самом деле как сам господь…

– Ты знаешь, Аркаша, что я имею в виду.

Аркадий Наумыч всё с тем же задумчивым видом отложил в сторону конверт. Щёлкнул портсигар, щёлкнула зажигалка, и облачко дыма в свете дрожащего пламени свечей потянулось к жерлу камина. Закурив, он взял в руки бокал с коньяком и пригубил.

Рейтинг@Mail.ru