bannerbannerbanner
Ведь

Андрей Кутерницкий
Ведь

Полная версия

3. Спускаясь по лестнице

Свободен для новой жизни!

Мне хотелось быстрее уйти от ее квартиры, удалиться от нее сколь возможно дальше; слабая и все же живая ниточка еще продолжала связывать меня с нею, последняя, тончайшая, но я знал – как только окажусь во дворе, ниточка лопнет.

Я спешил. И с каждым следующим пройденным мной лестничным маршем радостное чувство освобождения от этой женщины росло во мне. Как будто лестница, которая сотни раз поднимала меня поздними вечерами на самый последний этаж ее дома, и опустошенного и усталого, но все равно не насыщенного впечатлениями – всегда не хватало какой-то малости, – снова низводила вниз и отпускала на свободу в промозглую хмурь осеннего утра с мокрыми тротуарами и седой, вздувшейся меж берегов рекой или в ослепительное буйство поздней весны, что было в такой момент упадка духовных и физических сил невыносимее любого ненастья; так вот, как будто эта лестница еще принадлежала потоку ее жизни, а двор и улица за подворотней были уже всеобщими, и я старался поскорее выгрести из этого потока, в котором плыл вместе с нею целых два года.

Юлия – так ее звали, и так она представилась мне в сонно-душный июньский полдень.

Одной рукой ведя машину, другой она пожала мою руку и в бесконечно долгий момент соприкосновения наших рук, как бы открывая свои мысли в пристальном косом взгляде, глубоко посмотрела в мои глаза, совершенно при этом не беспокоясь, что мы мчимся по запруженной машинами городской улице.

У нее был маленький, но мощный автомобильчик фирмы «Форд», доставшийся ей от ее бывшего, как я потом узнал, третьего по счету мужа, невысокого ранга дипломата, с которым она разошлась несколько лет назад. При разводе она отдала ему дорогие старинные церковные книги – ее покойный дед имел сан и преподавал в духовной академии, но выторговала себе автомобильчик, потому что была страстная автомобилистка, машиной управляла виртуозно и на сумасшедших скоростях. Сидя рядом с ней на переднем сиденье, я не раз испытывал чувство страха, ибо она вылетала на поворот на загородном шоссе, держа на спидометре сто тридцать километров в час. Конечно, для американских автострад это пустяк, но для расхлябанных российских дорог, где из-под колес пулями летят камешки гравия и где в любом месте из проселка вдруг может выкатить трактор, управляемый абсолютно пьяным трактористом, это риск непомерный. В конце концов, могут подвести даже не умение управлять машиной и не сама машина, а покрытие дороги, которое непредсказуемо. Я был твердо уверен, что когда-нибудь она разобьется.

Мы познакомились на одной из глухих улиц в районе, близком к торговому морскому порту, где дома неухожены, деревья хилы и воздух душен и чаден. Это была даже не улица, а переулок, совершенно пустой в полуденный час. Она стояла на мостовой рядом со своим «Фордом», глядя на него строго, как на любимую, но непослушную собаку, которая вдруг не захотела выполнить привычную команду, стояла, крепко уперев руки в бока, сверкая черными лакированными туфлями и распахнув легкий черный плащ, под которым серебрилось невероятное для этого сонного переулка вечернее платье. У ее ног был сильный крутой подъем.

– Вы что-нибудь смыслите в моторах? – спросила она, когда я, проходя мимо, поравнялся с нею.

Ни «Простите!», ни «Могу ли я вас попросить?»

И голосом очень низким, хрипловатым, как бы пропитым.

Бывают привлекательными уродства и пороки. Я бы то же сказал о ее голосе. Он был приманчивым от какой-то внутренней, звучащей в нем порочности. Он привлекал к себе, будоража в душе что-то темное. Такой голос поведет за собой к любым опасностям, в любые дебри. И пойдешь за ним, испытывая счастье от предстоящей погибели.

Я в моторах смыслил.

Закатав рукава, я задрал у «Форда» капот.

И пока я копался в моторе, она все относительно меня решила, потому что для чего тогда вдруг последовавшее предложение подвезти меня до дома – обыкновенного «Спасибо!» было вполне достаточно – и, главное – и в этот момент сердце мое приостановилось, уясняя, блаженство каких переживаний ему сулится, – эта фраза: «У вас красивые мужские руки. Редкое сочетание. Красивые и мужские».

Теперь я понимаю: именно я должен был идти тогда по этому переулку и именно она стоять на пустынной мостовой в тот год, в тот день, в тот час. Порочный ум тянется к порочному. Он любит лишь приятно порассуждать о чистоте и невинности. Чистота и невинность – понятия для него философские, литературные, безжизненные. Но тянет его к порочному, и я это притяжение ощутил сразу же, как только увидел ее издали. И полез я копаться в этот мощный заокеанский мотор только потому, что более всего на свете мне захотелось побыть рядом с нею, вдохнуть в себя воздух, в котором она стояла, согрешить с нею хотя бы в этом вдохе.

Мы поехали на Васильевский остров, по пути знакомясь друг с другом – что-то об истории, об искусстве, о политике. Ее приятно удивило, что я знаю династии египетских фараонов, работы Гегеля, музыку Моцарта и Бетховена. Но нельзя было не почувствовать, что разговором прикрывается совершенно иное. Это иное не трогало мускулов наших лиц, но изменяло ритм пульсации нашей крови. И чем дольше мы жонглировали словами, тем яснее я понимал, что сейчас моя жизнь резко меняется. Как будто я впервые беру точный курс на главную свою цель. Ибо впервые в мою жизнь входила женщина из другого мира, из другого круга, в ней все было другим, начиная от необычно крутого подъема ноги и звучания голоса и кончая мерцающим вечерним платьем и гоночным «Фордом» – дорогая женщина, не по моим средствам и не по моему положению в обществе. Но если женщина пришла, остальное сбудется!

Вести ее в коммунальную квартиру, где сосед с похмелья может выйти в коридор в ночных трусах, было большим риском.

Однако другого выхода у меня не было.

Проклиная стеснение и смущенность, которые я испытываю всякий раз при общении с красивыми женщинами, я предложил ей зайти ко мне выпить кофе. Это была даже не смущенность, а благоговение. Надо было переступить через благоговение перед красотой. Иначе разве посмел бы я думать то, что я думал!

Она согласилась, но сказала, что не употребляет кофе – сам человек устроен так тонко, что ему для более острого чувствования жизни не нужны возбудители.

– Хорошего чая, – сказала она, – я с удовольствием выпью.

Чай у меня был грузинский, второго сорта, самый дрянной. Но ей понравился вид из моего окна на перекресток. К моему удивлению, она стояла перед стеклом долго и молча.

– В перекрестном движении людей есть какая-то магия, – промолвила она наконец, взглянула на меня вдруг как бы плывущими печальными глазами, мгновенно выпрямилась…

Я же неожиданно почувствовал, что ее красивый, совершенный женский организм очень сильно изношен.

Впрочем, эта изношенность, эта биография борьбы за первенство в человечьей стае, биография переживаний, успеха, любви, страсти, порока, сияния, славы была отражением именно того, закрытого от меня мира обособленной от остального общества элиты, в котором она жила, проекцией того круга, тех забот и возможностей, ощутить которые мне так хотелось, и она сделала ее в моих глазах еще более привлекательной.

«Форд» помчал нас через весь город к ней.

Плоть к плоти, нагие, мы стояли на коленях друг перед другом на толстом ковре, развернутом во всю ширину комнаты.

Комната была темна. Острые языки пламени двух восковых свечей отражались во множестве зеркал, делая комнату бесконечной.

Вибрирующий звук медленно понижался. Мощная акустическая система посылала его из своих недр с упрямой повелительной силой, как бы процеживая сквозь невидимое воздушное препятствие. Я не знал, какой музыкальный инструмент является источником этого одинокого молитвенного звука. Вероятнее всего – древний, индийский.

Юлия протянула мне горящую свечу, другую вознесла перед своим лицом.

Темные глаза ее завороженно смотрели на пламя. Медная змейка с горячими искрами ядовитых глаз обвивала запястье ее голой мускулистой руки.

«Со мною ли это происходит?» – спросил я себя и сейчас же вспомнил: однажды я уже задавал себе такой вопрос. И тогда это тоже было связано с постижением женщины.

Исподлобья она взглянула на меня.

– Пламя этой свечи – мое тело, мое сердце, мои мысли! – сказала она и придвинула свою свечу к моей. – Пламя твоей свечи – твое тело, твое сердце, твои мысли!

Два пламени слились в одно сильное пламя.

– Вот что сейчас будет! – прошептала она, закрывая глаза, дрожа и вздрагивая.

У меня никогда не было такой женщины.

Я только мечтал о такой.

Она в моих руках.

Я не выпущу ее.

Жемчуг ее волос, сверкая, бьется по поверхности ковра – вокруг ее лица умирают миллионы рыб.

Они задыхаются.

Я задыхаюсь.

Но я не выпущу ее!

Она станет моей, даже если сейчас меня прошьют автоматной очередью! Погибая, истекая кровью, я все равно успею!

Я смотрю в зеркало.

Нет, я ничего не чувствую, ничего не испытываю, я только знаю, что:

У МЕНЯ НИКОГДА НЕ БЫЛО ТАКОЙ ЖЕНЩИНЫ.

Вся комната наполнена моим бьющимся сердцем.

Свершается!!! Свершается!!! Свершается!!! Свершается!!! Свершается!!! Свершается!!!

Свер-ши-лось…

Рыбы умерли. Я убил их. Они – мои.

И никто никогда не сможет изъять из моей жизни их мертвого сверкающего блеска.

Избран!

А на рассвете, опаздывая на смену в кочегарку, я шел через цветущее Марсово поле, вдыхая густой драгоценный запах сирени, белыми и лиловыми гроздьями застывшей в утренней тишине.

Медленно вращал вокруг меня Петербург свои мосты, храмы, колоннады, партийные лозунги на стенах зданий.

Я знал совершенно точно: я – великий человек!

И прошло два года.

Два года упали за край жизни и исчезли, сделав прошлое бо́льшим, а будущее…. Нет, я еще не чувствовал, что будущее способно уменьшаться. Будущее так и осталось беспредельным.

 

Но я спускался по лестнице ее дома.

«Я свободен! – говорил я себе и тут же мысленно обращался к ней: – Я свободен от тебя. Я хотел этого. И, уверен, ты тоже хотела. Все, что дано было нам пережить вместе, мы пережили. Наступило похмелье. Расставаться надо вовремя. И еще потому, что все кончается. И это хорошо».

Я уходил отсюда и знал: в моей памяти этот высокий, крепкий, толстостенный дом останется как ее дом. Имя этому дому будет – Юлия.

Удивительной мягкостью и округлостью обладало ее имя. Оно как будто выдувалось губами, приготовленными для легкого поцелуя. И оно совершенно не подходило ей, потому что она была худа, угловата, порывиста, с маленьким, крепким, всегда изможденным лицом, ярко блестевшим от кремов. И когда она жесткими пальцами с острыми серебристыми ногтями поигрывала, барабаня по подлокотнику кресла, то под натянутой кожей на наружной поверхности ее кисти мелькали сильные прямые жилы. Но главное, у нее были большие темные глаза, а волосы, гладко зачесанные назад и собранные на затылке в узел, переливались светлым блеском жемчуга. Это было особенно красиво, когда она надевала черное. И вот что странно: это гладко-переливчатое имя с тех пор обрело для меня ее образ – оно столь прочно срослось с нею, так вобрало в свое звучание ее сущность, что я не смог бы в дальнейшем представить ни одной женщины, кроме нее, которая носила бы это имя.

Увидев ее танцующую, уже тогда интуитивно я вопросил: что здесь от Бога и что от дьявола и может ли божественное проявляться без дьяволова? Этот вопрос потом стал для меня основным вопросом всей истории человечества. Но то, что в эту маленькую мускулистую женщину был помещен не просто талант, а гений, не составляло для меня сомнения.

Случалось, она танцевала для меня. Тогда она говорила мне: «Для тебя! Только!» Но я уверен, она танцевала не для меня и не для себя, а когда выступала в концертах – не для зрителей, она танцевала для какого-то духа, демона или ангела, а может быть, и вместе с ним. Она не просто ввергала себя в поток музыки или тишины, она вверяла музыке или тишине свою жизнь. И если в музыке была смерть – умирала и она. Ее тело в такие минуты представляло собой нескончаемое и неповторимое преображение одних форм в другие…. Впрочем, это было уже не тело, а иная субстанция живой материи, не женщина, не человек, а нечто само в себе существующее и по своим законам живущее.

То, что Юлия не имела такой известности или, лучше сказать, популярности у широкого зрителя, какую имели в свое время знаменитые наши балерины, было недоразумением. Но нет человеческих судеб без недоразумений.

Я знал о ней лишь то, что она ушла из академического театра после какого-то скандала и с тех пор выступала с сольными концертными программами. Ее партнером стал малоизвестный танцовщик по имени Витольд, которого она при мне всегда называла Кисой. Когда она представила нас друг другу, я поначалу подумал, что он лет на пятнадцать моложе ее, – гладкая кожа его лица словно не ведала прикосновения бритвы, а голос был грудным и тихим. Но оказалось, что они с Юлией почти одного возраста. Думаю, он держался за нее по двум причинам: во-первых, не обладая никаким особенным даром, он мог поставить свою фамилию рядом с ее фамилией на одной афише и такими же крупными буквами, во-вторых, выступая с нею, он прилично зарабатывал. Киса-Витольд имел чудесной красоты атлетическое тело – живой Аполлон! – но оно казалось странно неподходящим к его женственному лицу и мягкому голосу. Он вообще был какой-то податливый, предупредительный, текучий, утонченно аккуратный в одежде и в быту, никогда я не слышал от него не только бранного, но грубого слова. Руку для рукопожатия он подавал с расслабленной кистью, как девственница, так что я поспешно предположил, что он либо «голубой», либо садист, но… Все мы подвержены штампам массовой культуры; в один прекрасный день я узнал, что он замечательный семьянин и нежный отец. У него было двое сыновей-близнецов, и он все время что-то покупал для своего дома и для великолепной дачи – старинную мебель, антиквариат, декоративный фарфор, ковры, хозяйственный инвентарь, химические удобрения, облицовочную плитку, доски, цемент, сантехнику… Вместе с Юлией я не раз бывал у него за городом. Помню, больше часа – и как сияло при этом его лицо! – он показывал мне свои владения, свой маленький храм-дворец-за́мок-мастерскую, ибо здесь были и башенка с флюгером, и колонны, и балкон, и разноцветный витраж на веранде, и комната с иконостасом, и пристроечка, где стояли верстак и токарный станок по дереву. Он показал мне также туалет, гараж, погреб, детскую площадку с различными спортивными снарядами и парник, в котором у него летом вызревал урожай помидоров, но более всего меня удивила чеканка по меди, развешанная на стенах. Чеканка, выполненная с большим вкусом. И, к моему удивлению, оказалось, что это его работы.

Мое появление в квартире Юлии Киса-Витольд воспринял очень естественно, без недоумений и расспросов, как событие само собой разумеющееся, и сразу стал относиться ко мне так, будто я был хозяин этого дома, а он, Киса-Витольд, – в нем гость, из чего я сделал вывод, что я для него очередной.

Отношения между мужчиной и женщиной всегда имеют свой внешний круг, который видят все окружающие их люди, внутренний круг, который знают лишь эти двое, и тайну, которую каждый имеет в себе, и один не ведает тайны другого. Внешний круг наших отношений с Юлией состоял из походов в театры, на выставки живописи, гуляний по городу, разговоров об истории и философии, поездок на «Форде» и совместных обедов с Кисой-Витольдом, его женой и детьми. Внутренний круг слагался из бесчисленных соитий – и здесь наша выдумка не знала границ. Мы творили их везде: на полу комнаты под увертюры Рихарда Вагнера, на крыше ее дома, придерживаясь за стержень телевизионной антенны, на песке городского пляжа под громадой стены Петропавловской крепости, на середине железного моста через Неву, на его центральном пролете, прижавшись к чугунным перилам и закутавшись в шубу Юлии, а в сотне метрах от нас ходил ночной милиционер, охранявший мост, и изредка поглядывал на нас – самые волнующие моменты! – очевидно думая, что мы только целуемся. Помню, однажды мы сидели в наполненной теплой водой ванне в совершеннейшей глухой темноте, как два доисторических земноводных существа, и помню еще – после тьмы я прошел в комнату и увидел за окном… день. Внизу во дворе двое мужчин тащили на руках домашний холодильник, который в горизонтальном положении сверху напоминал мраморный саркофаг. И глядя на занавешенное напротив меня чужое окно, я вдруг подумал: «Что, если и там сейчас происходит такое же?» Тайну Юлии я раскрыл – во всяком случае, в то время я так считал: тайна ее заключалась в том, что ее гений питался энергией этих слияний. Часто она просила меня прийти к ней на концерт, и мы, запершись в ее грим-уборной – Юлия в серебристых балетных туфлях, в разноцветном сверкающем костюме, в гриме, с золотой короною на волосах! – совершали наше священнодействие перед самым ее выходом на сцену. Моя же тайна заключалась в том, что я не любил Юлию. Я это понял очень скоро.

И день настал!

Ты удаляешься от меня, Юлия. Я это вижу со стороны. Взгляд твоих глаз уже не соприкасается со взглядом моих – твои глаза смотрят мимо меня. И затемняются жесты твоих рук, и обретают мертвую неподвижность твои доверенные мне воспоминания и мои прежние мечты о будущем.

Что-то завершилось, чтобы перестать быть.

Лестница устремлена вверх, но я спускаюсь вниз, туда, где замкнутое пространство разомкнется.

Говорят, человек двойственен. Это было бы ужасным упрощением сущности человека. Человек состоит из тысяч образов, в которые он в ту или иную минуту своей жизни врастает сначала по наитию, а потом, набравшись опыта, по своему желанию. Я сказал бы даже, что способность постоянно врастать в разные образы в зависимости от ситуации или от душевного настроя есть главное свойство богоподобного человека. Именно она выдает в нем художника, творца, вновь и вновь подтверждая, что жизнь – это драма, и осуществляется она не по законам физики и химии, а по высочайшим предначертаниям. Заниматься срыванием этих масок, чтобы узнать, каков человек в глубинном, тайном и сокровенном пределе своем, – бессмысленно. Он таков и есть: тысячеликий, множественный. Но бывают моменты, когда вдруг рассыпаются все образы и остается как некое сверкающее и уже далее не делимое ядро либо любовь, либо страх.

В поздний час длинной февральской ночи, когда за окном творилось светопреставление, вызванное северо-западным штормовым ветром, Юлия, озаренная живым светом горящей свечи, закрыв глаза и напряженно изгибая себя в йоговской асане под древнюю индийскую музыку, случайным движением руки разбила зеркало.

Когда послышался звон стекла, она застыла в той позе, в которой он ее застиг, потом кинулась к стене, треская ладонью по выключателям, зажгла весь верхний свет, позабыв о музыке, мне, обо всем, к чему она только что готовилась, присела над осколками и после долгого молчания сказала глухим, утробным, неведомым мне голосом:

– Это все надо выбросить в проточную воду. В Неву. Немедленно!

Казненная светом пяти ярких ламп свеча тихо трещала. Ее потрескивание было слышно даже на фоне боя восточных барабанов. Свеча вдруг сделалась чем-то инородным в ярко освещенной комнате. И на плечах женщины, на ее спине, коленных сгибах лежал синеватый отлив, и никогда не кормившие младенца крохотные пустые груди свисали на ее ребра, как уродливый и ненужный придаток к ее красивейшему телу…

Разбитое зеркало было к смерти.

Мы лихорадочно оделись и не вышли, а вылетели в снежную бурю.

Нева оказалась замерзшей совершенно.

– Пойдем к Фонтанке! – сказал я. – Места, где выведены канализационные трубы, обычно не замерзают.

Короткими перебежками мы двинулись под стенами домов мимо занесенных снегом легковых автомобилей, остывших, безжизненных, среди которых сурово возвышался с огромным позади себя прицепом гигантский финский фургон. С удивлением я отметил, что в пределы нашего зрения не попало ни одно живое существо. Хотя чему было удивляться! Но когда рядом с тобой торопливо шагает дрожащий от вселенского ужаса человек и ты слышишь его учащенное дыхание, то и сам ты, окруженный совершенно пустым и как бы вымершим городом, начинаешь подумывать о себе: а не сумасшедший ли и я с этим жалким полиэтиленовым мешком в руке, в котором в вафельное полотенце завернуты осколки разбитого зеркала? Куда я бегу сквозь снег и ветер с этой обезумевшей от страха сорокалетней женщиной, еще двадцать минут назад на персидском ковре в йоговских асанах приготовлявшей себя к сладострастию?

Невдалеке от Аничкова моста на середине затянутой льдом реки поднимался пар. По наклонному спуску мы быстро сошли вниз. Но надо было и вправду лишиться последнего разума, чтобы шагнуть на этот хрупкий подтаявший лед.

Молча смотрели мы на далекую полынью.

– В нашей семье, – тихо заговорила Юлия, – эта примета оправдывалась трижды. Три раза билось зеркало, и три раза следовали похороны. Мама, отец, брат. Значит, настала моя очередь. Над каждым человеком довлеет какой-то знак. Бессмысленно бежать от судьбы.

– Ты действительно веришь, что, если осколки сразу же бросить в проточную воду, знак сотрется? – спросил я.

– Да, – ответила она. – Бегущая вода очищает.

Ссутулившись – ни разу не видел я прежде ее такой подавленной и беспомощной, – сунув руки в карманы своей дорогой просторной шубы, она медленно пошла по спуску вверх.

Никогда не забуду, как она шла.

Я не стал ее окликать. Я глубоко вдохнул в себя холодный воздух и спустился на лед.

Честно признаюсь, я решил сделать это не из жалости и сострадания к ней и не для того, чтобы показать себя шальным храбрецом, но мне вдруг захотелось – и так сильно! – проверить, действительно ли я нахожусь под вниманием той безграничной потусторонней силы, существование которой я предчувствовал, и я нужен этой силе, ценен для нее или это тоже миф, как бессмертие души за гробом или влияние разбитого зеркала на судьбу человека. И если я нахожусь под ее вниманием, если я для нее ценен, то будет ли она сейчас обо мне заботиться?

Поступок безрассудный, мальчишеский, просто глупый, учитывая, что человека, который проваливается под лед на реке, спасти невозможно – его мгновенно уносит течением под ледяной панцирь. Даже если он успеет ухватиться за кромку полыньи, то и в этом случае никаких шансов выбраться нет: отяжеленное намокшей одеждой тело принимает горизонтальное положение, изменить которое человеку не под силу.

Я шел медленно, везя подошвы меховых сапог по заснеженной плоскости льда и широко расставив руки в стороны. Я сделал шагов двадцать, но мне почудилось, что спасительная береговая линия осталась в какой-то другой, уже не принадлежащей мне жизни. Как ни удивительно, ни в туловище, ни в голове страха не было; он весь тяжелел в кистях расставленных рук. Юлия что-то кричала мне, но я не оборачивался.

 

Хруст раздался внезапно.

Я мгновенно присел, словно сверху на меня надавила вся небесная твердь.

Трещина прошла метрах в двух справа.

Я лег на живот и пополз. Думал я об одном: каков по фактуре будет звук лопающегося подо мной льда и каково будет первое огненное ощущение ледяной воды, которая уже совсем близко парила в полынье и от этого казалась горячей. Пар тут же срывало ветром и вместе со снегом уносило по льду в сторону темных арок моста, над которым сквозь метель вставали на дыбы силуэты бронзовых коней.

Наконец черная дыра рядом. Мешок с осколками, блеснув в воздухе, мгновенно ушел под воду.

И вот тут, при виде того, как беззвучно и легко он провалился в черноту, меня охватил чудовищный страх. Я вдруг услышал, как под моим животом, под раскинутыми на льду ногами и руками звенит та самая черная вода, и понял, что мне ни за что не развернуться.

Тошнота стеснила мое дыхание. Весь пустой город каждым туннелем, каждой кровлей слышал удары моего сердца. Это была паника.

«Вранье! – подумал я с какой-то злой брезгливостью и к самому себе и к пульсирующему подо мной ледяному полю. – Не может мой конец быть таким пошлым!»

И эта брезгливость спасла меня.

Осторожно я повернулся на бок и, переворачиваясь через спину, слыша, как позади меня с хрустом ломается лед и всплескивает вода, стал стремительно откатываться от полыньи, очень больно разбив колено об острый ледяной выступ.

Вдруг я наткнулся на что-то мягкое, темное.

Юлия стояла на льду у берега.

А потом под руку мы шли безлюдным ночным городом. Мимо цилиндрического здания цирка – дрессировщица в позе бандерши возлежала на спинах оранжевых тигров; мимо Инженерного замка, за тяжелыми стенами которого все еще сипел, прерываясь, последний хрип удушаемого императора; мы прошли мимо его смерти, оставили ее позади, все такую же живую, продолжающую обитать в этом замке…

Юлия остановила меня:

– Подожди!

Взяла кисти моих рук в свои холодные пальцы.

– Подожди, не торопись! – промолвила она снова. – Я хочу смотреть на тебя.

Темными трепещущими глазами она оглядывала мое лицо, скользя взглядом по моим губам, глазам, лбу.

А я чувствовал, как легки, как неприятно воздушны мои ноги, отягощенные лишь горячей болью в колене, улыбался улыбкой идиота и знал, что все кончено. То есть совершенно кончено.

И только одно мне было непонятно, одно я никак не мог уяснить себе, мучительно ощущая на своем лице эту идиотическую улыбку: возможно ли все произошедшее оправдать чем-нибудь иным, кроме как затмением рассудка, или же это результат моей полной духовной пустоты? Ведь не было никакой высшей цели. Никто не погибал. Но я полз по льду, который трещал и заливался поверх белого снега темной водой. Менее получаса назад меня могло не стать. Все то, что она сейчас оглядывает влюбленными глазами, и все то, что я называю «Я», могло уже перестать быть. И в эту минуту вода подо льдом несла, тащила, разворачивала бы мой труп в этих самых меховых сапогах, легкой куртке и с этими самыми часами на руке – давний подарок мамы, которые, безусловно, продолжали бы идти, ибо о них было сказано в инструкции «пылевлагонепроницаемые». Мимо опор мостов! Сквозь зловонные стоки канализации! Какая пошлейшая бездарность! Неужели и вся моя жизнь пройдет так бесславно?

А дальше произошло вот что: мы не расстались. Я продолжал, как и прежде, приходить к ней и у нее оставаться. Зачем я это делал? Только ли оттого, что люди срастаются уже самим соприкосновением судеб, сознавая в глубине души, что всякое соприкосновение судеб не случайно? Я не могу ответить на этот вопрос. Но, помню, у меня все время было ощущение, что я с кем-то борюсь. Мне казалось: я борюсь с ней. Разумеется, это было не так. Но вот тогда-то и начался настоящий разврат, потому что разврат – действо духовное. И начал его я! Тогда-то сошелся я с совершенно противоположной ей и по положению в обществе, и по духу, и по облику женщиной – я специально так подобрал ее, – молодой парикмахершей, полненькой, мягкой, гладкой, с округлыми плечами и коленями, любившей сладкое и популярные песенки. И приходил я к Юлии сразу после встречи с той полненькой и мягкой, чтобы понять, что именно обжигает в этой противоположности. В чем главная нота? Иной голос, иной запах, иной взгляд? Первые недели это ощущалось очень ярко. Особенно оттого, что Юлия ни о чем не догадывалась. А потом разом погасло, и я остался ни с чем. В сущности, это было таким же разбитым зеркалом, такой же мистерией, которую просто требовалось доиграть до занавеса. Семь месяцев ушло на доигрывание. Даже со своей случайной женой я разошелся куда быстрее и легче.

Но теперь я спускаюсь по лестнице вниз. Как только я выйду во двор, последняя нить лопнет. Я это знаю наверняка.

Я хочу освободиться. И не только от тебя, Юлия. Я хочу освободиться от всей теперешней своей жизни. Она не та, какую я хотел бы вести. Она мешает мне двинуться вперед, выйти за предел очерченного круга, где меня ожидает… Да! Великое и прекрасное! Я уже предчувствую его. Ты была лишь ступенью на пути к нему. Важной ступенью. Но мне надо идти вперед. Я давно живу этим предчувствием. Это какое-то радостное и одновременно мучительное напряжение души. И чем дальше, тем оно сильнее. Как будто кто-то зовет меня, подсказывая: «Иди! Я уже близко. Наступает твой час. Оставь прежнее! Прежнее – лишь предтеча моя!»

Вдруг, в одно короткое мгновенье, совершая очередной шаг и пробуя в темноте ногой – ступень или ровная площадка, я оказался окружен целым роем голосов, которые зашелестели вокруг меня и сейчас же смолкли. Что послужило толчком к их появлению? Может быть, секундное ощущение тревожности в ступне ноги, ищущей под собой опору? Этот странный хор, как бы вырванный из тьмы мгновенной вспышкой памяти, был отражением того, что я испытал задолго до знакомства с Юлией.

Задолго до знакомства с Юлией, зимой, темным будничным вечером, по такой же пахнувшей картофельными очистками лестнице я поднимался к себе домой, вернее, в квартиру жены, где мы жили втроем – я, жена и теща. Только дом был постройки не конца девятнадцатого века, а второй половины двадцатого – крупноблочный, серый, бетонный, времен правления Никиты Хрущева и прозванный в народе за безобразный свой вид хрущобным. Я шел по переходной площадке, трогая рукой перила, и неожиданно со звуком скрежетавшего потока воды – работа сливного бачка в уборной (звук проник на лестничную клетку сквозь проем отворенной этажом ниже квартирной двери), – с этим обычным бытовым звуком мне открылась сущность утробы этого многоэтажного дома, зыбкость его стен и дверей. За ними в одинаковых неудобных квартирах ходило, сидело, лежало великое множество одинаковых, забывших о молодости и о том, что есть великое и прекрасное, мужчин в одинаковых линялых пижамах и трикотажных спортивных костюмах и одинаковых, навсегда утративших свежесть и тоже забывших о том, что есть великое и прекрасное, женщин в одинаковых кожаных тапочках на босую ступню и в одинаковых фланелевых халатах – нижняя пуговица не застегнута, задубевшая грязно-оранжевая пятка ужасна, оскорбительна для зрения!.. В одинаковых уборных над одинаковыми унитазами одинаково журчала в сливных бачках вода. Одинаково кричали, смеялись, ссорились, плакали, бесились дети, рожденные для того, чтобы спустя три десятка лет иметь такие же лысые головы, глаза, лишенные блеска, и грязно-оранжевые пятки. Носить такие же пижамы и халаты. Стать наконец не отличимыми от своих родителей, которые к тому времени сделаются не отличимыми от сегодняшних стариков и старух, которые в свою очередь перекочуют за черту города на обширные, но тесные кладбища в те самые могилы, из которых – место дорого! – прочный с коваными зубами ковш экскаватора, управляемого усталым и с похмелья безразличным ко всему воздвигнутому вокруг него мирозданию работягой, понимающим в этот момент, что и его ждет такая же участь, извлечет обломки костей тех, кто жил семь десятков лет назад… Одинаково всё одно и то же вещали примитивные телевизоры, и на газовых плитах жарились, шипя и отплевываясь горячим маслом, яичницы из миллионов одинаковых яиц. А потом, когда опускалась тьма ночи, и куранты со Спасской башни московского кремля, увенчанной символом счастливого будущего всех людей – красной пятиконечной звездой, возвещали из одинаковых репродукторов полночь, и гремел, призывая куда-то немедленно двинуться целым народом торжественный гимн – да здравствует! Да славится! (могучие басы духовых, украшенные сверкающими выстрелами медных тарелок), – казавшийся этому народу самым лучшим, самым прекрасным из всех когда-либо написанных гимнов, и гасли огни, и чмокали во сне дети, еще мечтавшие о парении в небесах, тогда, на самом краю отошедшего дня, наконец-то дождавшись покоя, навсегда утратившие гибкость и красоту завядшие одинаковые женщины и одинаковые обрюзгшие мужчины, преодолевая ломоту в искривленных позвоночниках, дыша в лицо друг другу нечистым запахом пищи, соединялись друг с другом в последней беспомощной попытке все же выхватить у ускользающей жизни хоть мельчайшую крупицу огненного первородного счастья, чтобы понять, что все уже кончилось, погибло, умерло, и в бессловесной и великой тоске заснуть, глотая обиду на судьбу, и во снах видеть то же самое. И никто не знал, для чего нужна такая жизнь. Но как за нее цеплялись! Я помню, в ту выпавшую из общего ряда времени минуту меня вдруг охватили ужас и отчаяние. И еще сильнейшее чувство протеста. Даже не столько оттого, что такая жизнь есть, существует и сам я в ней рожден и в ней плыву, сколько оттого, что за нее цеплялись. И я тоже цеплялся. И мне, двадцатичетырехлетнему крепкому парню с острым зрением, здоровым сердцем, красивой мускулатурой и неутолимой жаждой героического и совершенного, было уготовано все то же самое.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru