Кафтанов выпрыгнул из кошевы. Следом вылезла и женщина, тоже вроде пьяная, по виду цыганка, сбросила тулуп, сверкнула узкими глазами. Кружилин кинулся к ней, намереваясь отвести в дом.
– Прочь! – рявкнул Кафтанов, сам повел ее к крыльцу. Потом вышел из дома, бросил Кружилину его полушубок и шапку. – В Михайловке сдашь коней Демьяну, а сам в Шантару, на прежнее место. Поплясал – и будет. – И закрутил волосатым кулаком перед носом Поликарпа. – А то, гляжу, к бабам моим сильно прилабуниваться стал, зараза, как только я переберу. Совести у вас, кобелей, нету. Твое счастье, что ни разу не поймал! А то камень бы к шее да в пруд…
Кружилин надел полушубок, молча сел в кошеву и уехал.
– Вот так, – удовлетворенно произнес Кафтанов. – Ты-то, Силантий, откобелил, должно уж, а? Будешь теперь заместо Поликашки тут. Ну, тащи самогонки. Вон в курилке возьми, помидоров из погребушки достань… Что рот раззявил, живцом у меня!.. Да баню растапливай, мыться с цыганкой этой будем…
Так Силантий стал жить на Огневской заимке.
Сперва старику муторно было глядеть на пьяные оргии хозяина и его гостей. Иногда Кафтанов привозил откуда-то на заимку по нескольку мужиков и баб, они по неделям беспробудно пили, жрали, орали песни, плясали, все вместе мылись в бане, выгоняя хмель, а потом с разбегу с визгом, с гоготом ныряли, прыгали в озеро. И мужики и бабы бесстыдно шлялись по дому, по заимке полуголые.
– Собачник… Прости ты, господи, истинный собачник… – шептал иногда Силантий, присев где-нибудь отдохнуть.
Перед началом гульбища на заимку всегда приезжал Демьян Инютин, привозил всякие копчености, соленое сало, конфеты, иногда ящик-другой никогда не виданных Силантием диковинных бутылок с вином. Он почти ничего не говорил Силантию, лишь кисло усмехался в лисью свою бородку, как бы говоря: ладно, мол, живи уж пока, раз хозяин того желает.
Так и шла жизнь до сегодняшнего дня…
Федор, за последние годы вытянувшийся чуть не с отца, пришел с огорода весь мокрый. Старые холщовые штаны были засучены выше колен, ноги грязные. Густые, давно не стриженные волосы космами падали на лоб.
– Чего тут такое? – спросил он начавшим ломаться голосом. В плечах он был еще узок, лопатки сильно выпирали из-под рубахи, длинные руки болтались чуть не до колен, но ладони уже широкие, сильные, мужские, над верхней губой пробивался первый пушок, грудь начинала бугриться.
– Умывайся. На заимку Огневскую поедешь…
– А зачем?
– Зачем, зачем! Заместо меня вроде Кафтанов ставит.
Глазенки Федора загорелись, но тут же он потушил их. Он не раз бывал на заимке (правда, в отсутствие Кафтанова и его гостей), знал, какую работу исполняет отец.
– Не сам Кафтанов, а Лушка это Федьку-то облюбопытствовала, – невесело проговорил Силантий, когда Федор пошел умываться. – Ходит по заимке, трясет грудищами, сучка ненасытная… Третий день Кафтанов пьет с ней.
– Испохабят парнишку, господи! Испохабят, – все ныла Устинья. – Не дам я его, не дам!
– Не дашь… Учили плеткой, поучат и дубиной. Куда ты денешься…
Когда Федор умылся и оделся, Силантий посадил его в пролетку, сказал, вручая вожжи:
– Лушка там с хозяином, упаси бог тебя касаться ее. Помни: свернет тебе Кафтанов голову и под мышку положит, если что… Будет приставать Лушка – бей ее по мордасам. Это Кафтанов тебе зачтет даже.
– Чо это она ко мне будет? – краснея, сказал Федор.
Женщин Федор еще не знал, но, как и для всякого деревенского подростка, для него давно не было в этой области человеческих отношений никаких секретов.
– Гляди, гляди, сынок! Я не зря говорю. А гнев кафтановский ты знаешь.
Федор уехал, одолеваемый страхом и любопытством.
На заимку он приехал засветло, зашел в дом. Кафтанов, сдвинув тарелки на середину стола, лежал на нем грудью и головой. Лукерья Кашкарова в застегнутой наглухо кофточке, в длинной измятой юбке тормошила его то с одного, то с другого бока:
– Михаил Лукич, поспать тебе надо… Михаил Лукич…
– Вот приехал я… – сказал Федор.
Лукерья не обратила даже внимания на него. Ей было на вид лет двадцать пять – тридцать. Гибкая, как змея, полногрудая и широкозадая («Тонка, да усадиста», – говорил про нее сам Кафтанов), она двигалась по комнате легко и неслышно, на ногах держалась твердо, но Федор видел, что она тоже сильно пьяна.
– А-а! – протянул Кафтанов, услышав голос Федора, подмял голову. – Подойди…
Федор подошел, Кафтанов взял его сильной рукой за подбородок, мутными глазами долго смотрел в лицо.
– Ничего. Соплив пока и не возгрив. Н-но, ежели ты, песья харя… И ежели ты! – повернулся он к Лушке. – Свяжу обоих – и в озеро!
– Да ты что, Михаил Лукич! Мне морда этого Силантия до тошноты опротивела. И глазами все режет, режет, будто… Отяжелел ты, айда, поспи маленько.
– Да, я пойду, пойду…
Лукерья увела Кафтанова в боковую комнату. Федор слышал, как она укладывала его на кровать, снимала сапоги, бросала их на пол. Он вышел из дома.
Убрав лошадь, Федор побродил по двору, не зная, что делать. Вернулся в дом, глянул на дверь, за которой скрылась Лушка с Кафтановым. Оттуда доносился храп.
Стараясь не греметь, он привел в порядок стол и комнату. Все еще было светло, и Федор решил порыбачить. «Может, завтра как раз ухи-то и спросят», – подумал он.
Федор знал, где у отца стояли удочки, лежали морды, корчажки и прочая рыболовная снасть. Тут же он нашел в банке и червей, накопанных отцом, видно, вчера или даже сегодня.
До самой темноты Федор сидел в камышах, потаскивая карасей. А перед глазами безотвязно стояла почему-то Лушка с ее туго выпирающими под кофтой грудями, с широким задом, с растрепанными волосами. Федор краснел, пытался отогнать видение, думать о чем-нибудь другом. Но она лезла и лезла ему в глаза…
Спать он лег в отцовской комнатушке, закинув дверь на толстый кованый крючок. Уснуть долго не мог, ворочался. Забылся, наверное, под утро.
Прохватился он от осторожного стука в дверь. Сердце бешено заколотилось.
– Кто? – осевшим голосом спросил Федор.
– Вставай, – послышался Лушкин голос. – Хозяин зовет.
– A-а, счас, – помедлив, ответил он. Подумал: «И что ему не дрыхнется, паразиту…»
Только-только, видно, зарилось, в окно было видно, что поверх верхушек деревьев чуть засинел краешек неба. Федор толкнул створки окна, услышал призывный голос одинокой пичуги. Грудь его изнутри царапнул утренний холодный воздух. Он натянул сапоги и откинул крючок. Откинул – и попятился: за дверьми, как привидение, белела она, Лукерья…
«Привидение» шагнуло в комнату, закрыло двери на крючок, вытянув в стороны руки, двинулось к нему. Федор прилип к стене, в коленках у него больно заныло.
Лушка подошла вплотную, взяла обеими руками его голову и принялась жадно целовать в щеки, в подбородок, пытаясь отыскать губы. От нее несло самогонным перегаром и еще чем-то сладковато-приторным. Федор вертел головой, уворачиваясь от мокрых, горячих губ.
– Пошла… Пошла ты!.. – хрипел он не своим голосом.
– А ты молочный еще… Непробованный, видать, – хохотнула Лушка, прижала его щекой к голой груди.
Впервые почувствовав живое женское тело, Федор охмелел, в голове его зазвенело. Не помня себя, он рванулся…
Очнулся он где-то в лесу, в густых кустах, долго и тупо соображал – его собственное сердце это стучит или он все еще слышит под щекой звон в Лушкиной груди?
По небу расплывалась ярко-малиновая заря, наперебой свистели птицы. Где-то рядом слышались шаги по траве.
– Федька… Федька… – тихо звала Лушка. – Чего испугался-то, дурачок? Вот дурачок!
Федор еще плотнее прижался к земле. Шаги, удаляясь, затихли. «А ведь не отвори я окошко раньше, не сбежать бы мне от нее, ведьмы, – думал Федор. – Никак не сбежать…»
В кустах он пролежал долго. Взошло уже солнце, а он все лежал, пока не заныла от холода грудь. Наконец встал, поплелся к заимке. Кафтанов, черный, опухший, сидел за столом, глодал кусок копченого мяса. Перед ним стояла бутылка, стакан. Лукерья сидела рядом, кутаясь в платок.
– Ты где это, сопля тебе в глотку, пропадаешь?! – сверкнул глазами Кафтанов. – Что у тебя коленки-то в зелени? По траве, что ль, ползал? Чего молчишь?
– А что она лезет ко мне? – сказал вдруг Федор, мотнув головой на Лукерью.
Кашкарова быстро взглянула на Федора умоляющими глазами.
– Постой, – Кафтанов бросил на стол недоглоданную кость. – Как это лезет?
– Обыкновенно… «Иди, говорит, Михаил Лукич зовет…» Я двери открыл, а она… Когда чуть зариться начало…
– Что врешь-то, поганец такой! – взвизгнула Лукерья.
– Замолчь! – придавил Кафтанов, как камнем, ее возглас. – И что она?
Федор совсем растерялся. Он вспомнил предостережение отца, ему жалко почему-то стало и Лушку. Он испугался и за себя – неизвестно ведь, как может понять все это Кафтанов и что предпринять! «Поганец я, это верно, – мелькнуло у него. – Выдал бабу… Сказать бы: рыбалил с утра – карасишки-то есть… Но вывернуться теперь как? Себе только хуже сделаешь…»
– Глотку заложило?! – рявкнул Кафтанов. – Отвечай!
Подстегнутый этим возгласом, Федор сказал:
– Ничего я не вру. Кто к титькам-то прижимал меня?
– Бесстыдник! Врешь, врешь! Врет он, Михаил Лукич…
Кафтанов никак не реагировал на Лушкины слова. Он налил из бутылки полный стакан, выпил, обтер рукавом губы.
– Подай-ка, Федор, плетку. Вон на стенке висит…
– Михаил Лукич! – закричала Лукерья, сползла со стула, обхватила ноги Кафтанова.
Федор снял тяжелую четырехгранную плеть, подал Кафтанову. Тот встал, отбросил Лушку пинком на середину комнаты и одновременно вытянул ее плетью. От первого же удара туго обтягивающая ее кофта лопнула, и Федор увидел, как на гладкой Лушкиной спине вспух красный рубец. Охнув, женщина поползла на четвереньках к стене, вскочила…
Загораживая лицо от ударов, Лукерья металась по комнате, а Кафтанов хлестал и хлестал ее, выкрикивая:
– С-сука мокрозадая! На малосольное потянуло?! Убью-у!..
Плеть свистела, Кафтанов тяжко хрипел, Лукерья только взвизгивала и никак не могла найти двери. Федор, боясь, что и его достанет плеть, зажался в угол. Наконец Лукерья ударилась спиной в двери, вывалилась в темный коридор, оттуда на крыльцо, кубарем скатилась на землю, быстро поднялась и, придерживая на груди лохмотья кофточки, кинулась по дороге, ведущей в Михайловку.
Потом Кафтанов и Федор сидели за столом, мирно беседовали. Кафтанов допивал свою бутылку и расспрашивал подробности Лушкиного ночного посещения. Сначала Федор стеснялся, а затем как-то осмелел и рассказал все, вплоть до того, как Лушка шарилась по кустам и звала его.
– Так… – удовлетворенно произнес Кафтанов и принялся грузно ходить по комнате.
Федор со страхом наблюдал за ним. Но ничего угрожающего в выражении лица хозяина не было. Наоборот, он усмехнулся в бороду, лениво и добродушно.
– Бабье племя – оно, парень, пакостливое. Самое что ни на есть лисье племя. А каждая лиса даже во сне кур видит…
Кафтанов нагнулся, поднял валявшуюся на полу плетку. Федор, гремя табуреткой, метнулся в дальний угол.
Постукивая в ладонь черенком плетки, Кафтанов с любопытством глядел на Федора влажными, в красных прожилках, глазами.
– А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью, – сказал Кафтанов. – И чем-то, должно быть этим самым, ты мне глянешься пока. Ну, там посмотрим. А покуда – живи здесь с батькой. Я счас его обратно пришлю. Одному тебе жутко тут будет, да еще и заимку спалишь. Запрягай жеребца, чего зажался!..
До осени Федор жил вместе с отцом на Огневской заимке. Житье было легкое, привольное. Вдвоем они поставили пару стогов сена для лошадей, а больше, собственно, делать было нечего. Федор рыбачил в озере, собирал ягоды, копался на огороде, который был при заимке, лазил с хозяйским ружьем по прибрежным камышам, скрадывая уток. Ружье он взял в руки впервые, но быстро освоился с ним, научился срезать уток даже на лету.
– Ишь ты! – восхищенно качал головой отец, когда Федор приносил иногда до дюжины селезней и крякух. – Ловок!
– Это что! – отмахивался Федор. – На медведя бы сходить. А, бать? В малинник, что за согрой, похаживает косолапый, я приметил. Дай мне пару медвединых патронов с жаканами-то!
– Я те покажу ведьмедя! – строго говорил отец. – Сдурел? Он тя живо порешит. – И прятал патроны подальше.
Когда наезжал Кафтанов со своим, как говорил отец, «собачником», на заимке дым стоял коромыслом. Над лесом, над озером с темна до темна висели разгульные песни, крики, говор, смех, женский визг.
В первый приезд Силантий попытался как-то оградить сына от всей этой грязи. Едва застучали по корневищам лесной дороги колеса, послышались пьяные голоса, Силантий схватил дробовик, сунул его сыну.
– Ступай, ступай на дальние озерки. Тута, возле заимки, не стреляй, спужаешь сударушек его…
– Да что ты, батя?… Может, помочь тебе чего?
– Отправляйся, говорю, чтоб тебя!..
Но через минуту Силантий понял, что его уловки бесполезны. Ввалившись в дом, Кафтанов потребовал:
– Федька? Где ты?
– Нету его. В лесу с утра шатается где-то…
– Как нету? Был чтоба! За что деньги плачу?
– Михаил Лукич, ослобонил бы парня от этого… – взмолился Силантий.
– С-сыть у меня! Освобождать – так обоих сразу… как Демьян мне в ухи советует. Хошь, что ли? С голоду ить подохнешь. Вина, самогону! Жратву из тарантаса тащи в дом! Пока держу, живите тут… Появится Федька – ко мне сразу…
Федор пришел из леса на закате солнца.
– Иди уж, – вздохнул Силантий, не глядя на сына. – Разов шесть тебя хозяин спрашивал. Чем ты ему глянулся?
В доме, несмотря на распахнутые окна, было чадно. Какие-то бородатые мужики, потные, пьяные женщины вперемежку сидели за столом, заунывно тянули песню.
– A-а, явился?! Тихо! – крикнул Кафтанов. – Федька это, сын моего Силантия. Ха-ароший будет человек. Садись рядом с хозяином, пей, гуляй…
Кафтанов был пьян, гости еще пьянее. Кажется, они не поняли, кто такой Федор, приняли его за родственника Кафтанова, полезли обниматься. Федор уворачивался от колючих, бородатых лиц, отталкивал от себя воняющих потом женщин. Кафтанов глядел на это, кажется, с удовольствием.
– Ну, будет, будет! – крикнул он наконец. – Кыш, бабы, замусолили совсем. У-у, к-кобылы! А он парень порядочный. Он на вас тьфу! За это я ему в другой раз развеселую деваху привезу. Для него только… Али Лушку Кашкарову, а? Хошь? Я ее, суку, заставлю ноги твои вымыть и воду выпить. Ну, хошь, говори!
– Не хочу, – испуганно проговорил Федор.
– И правильно! – захохотал Кафтанов. – И хорошо. Рано тебе еще. Н-но, гляди на нас и привыкай. Соображай так же. А захочешь – скажи, я тебе мигом… Я кого полюбил, все для того сделаю! В сыновья тебя, если хошь, определю. Заслужишь если… А сейчас выпей рюмочку и ступай, баню с отцом топите. Одну только выпей, для другой подрасти надо. И помни, что я сказал… Жизнь могу открыть тебе.
Федор раза два в жизни пробовал самогонку, она ему не понравилась, оба раза в висках у него долго и больно стучало, а потом тошнило. Несмотря на это, он не мог ослушаться Кафтанова, выпил.
Самогонка оказала на него обычное действие. Таская воду в банный котел, он чувствовал, что его вот-вот вырвет. Но и не рвало и тошнота не проходила.
– Как они ее жрут только! – пожаловался он отцу.
– Ты голову помочи али, того лучше, искупайся.
Федор искупался, и ему действительно стало полегче.
– Что самогонку не принимает душа, это хорошо, Федюша. А вот что это Кафтанов тебе там молол? Я случаем зашел, вполуха слышал…
– Так ежели слыхал, чего говорить?
– О-хо-хо, сынок… Слова как мед, да с чем их едят? В сыновья… Нужон ты ему, как дырка в голове…
Они присели на берегу озера. Колупая прутиком песок, Федор спросил:
– А что, батя, ежели и вправду?… С его-то помощью да и вправду можно как-нибудь за жизнь зацепиться?
Он говорил раздумчиво, не торопясь. Впервые отец уловил в его словах что-то не детское, не ребячье и поразился:
– Федьша?! Да неужель вырос ты?! Господи…
Полчаса назад солнце скатилось за лес, небо наливалось прохладными сумерками. Над Федором и Силантием, попискивая, вились комары, в озере изредка играла рыба. То в одном, то в другом конце его слышался плеск, потом долго и медленно по черной водяной глади расплывались круги, таяли у берегов.
Из дома неслись пьяные крики гостей Кафтанова и глохли в сгущающемся мраке.
– Вот чего, сынок, скажу тебе, – после долгого молчания произнес Силантий. – Остерегайся ты его слов, как самогонки этой. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял.
– Дак я что? – двинул плечом Федор. – Я тоже соображаю: с чего это он так сразу ласково ко мне? Непонятно. Но опять же слова «заслужишь если»… Это он, может, и со смыслом. А послужить чего мне? Послужу, руки не отвалятся. Там поглядим… Дочка вон у него растет…
– Чего, чего? – еще более изумился Силантий.
– А что? – повернул к нему Федор голову, поглядел в отцовские глаза прямо и открыто.
– Да ты, страмец такой, об чем?
– Не бывало, что ли, когда богатые невесты за бедняков шли?
– Экой ты открываешься! – почти со страхом произнес Силантий. – А не шибко ли далеко глядишь? Да и Анютка его ребенок еще, десятый год ей всего.
– А мне куда торопиться? Я подожду. – И Федор встал.
И опять показалось Силантию, что рядом стоит не пятнадцатилетний его сын, а какой-то другой, взрослый, рассудительный и незнакомый мужик.
– Да когда это тебе все… в головушку-то ударило? Когда все сварилось там?
– Не знаю, батя… – откровенно сознался Федор. – То ли когда он Лушку стегал, а мы потом сидели за столом да говорили. А может, сегодня. Ведь сказал же он зачем-то: в сыновья, заслужишь если, определю. По пьянству такое не говорится.
– Господи! Господи!.. – только и простонал Силантий.
Кафтанов погулял да уехал со своими гостями, жизнь на заимке пошла своим чередом. Но в отношениях отца и сына что-то изменилось, стало строже, сдержаннее. Разговаривать они стали меньше, больше молчали. Федор ходил по заимке задумчивый, будто вспоминал что постоянно, иногда отплывал на лодке в глубь озера, но забывал про удочки, ложился на корме и, подсунув руки под голову, долго, часами, глядел в пустое небо. Силантий наблюдал за сыном, вздыхал. Но никаких разговоров, подобных тому, что возле бани, не заводил.
Опасения, что жизнь на заимке «испохабит» Федора, вроде были напрасными. Как и в первый раз, Федор выпивал иногда с хозяином рюмочку, не больше. К «сударушкам» Кафтанова интереса тоже не проявлял. Когда та или иная перепившаяся бабенка шутя ли, всерьез ли привязывалась к Федору, он не стесняясь хлестал ее по щекам и говорил:
– П-пошла, стерва… Завязать бы ноги тебе мертвым узлом.
Это, видно, нравилось Кафтанову.
– Вот чего, сударушки мои… Кто совратит Федьку моего – сотенную в зубы! Старайтесь! – похохатывал он.
Однажды в числе других мужиков и женщин он привез на заимку и Лушку Кашкарову.
– Вот, Федьша, – он хлопнул Лукерью по крутой спине, – все печенки она мне изъела: свози да свози к Федьке.
– Что говоришь-то, Михаил Лукич? – взмолилась та.
– Перечь у меня! – зыкнул Кафтанов и отвернулся, будто забыл о ней.
В тот раз Кафтанов гулял дня три, и все это время пьяная Лукерья, как тень, ходила за Федькой, сторожила каждый его шаг, норовила обнять при каждом удобном случае.
– П-пошла, стерва, – говорил свое обычное Федор, отбиваясь под свист и гогот кафтановских гостей.
На второй день, под вечер, выбрав время, она шепнула ему трезвым и, как показалось Федору, жалким голосом:
– Пожалей меня, Федор… Они балаган устраивают, не понимаешь, что ли? Не могу я Мишку ослушаться…
– Все равно уйди! Не лезь! – отрезал Федор.
На ночь он ушел в лес, ночевал в стогу сена.
На третий день он стал ходить по заимке с плетью, той самой, которой Кафтанов отстегал когда-то Лукерью.
– A-а, не получаетца, паскудная твоя р-рыла?! – пьяно и злорадно гремел Кафтанов, крутя распухшей, разлохмаченной головой. – Талантов не хватает?! Н-ну, гляди у меня, последний день сроку…
В этот «последний» день, как обычно, надо было топить баню. Сунув плетку в сапог, Федор натаскал в огромный казан воды, присел отдохнуть возле стенки, на припеке. Силантий, растопив баню, приткнулся рядом.
– Уходи, Федор, в лес от греха, – сказал старик. – Возьми ружье да уходи… Ведь он, Кафтанов, гляди, и в баню тебя с кобылой этой загонит. Им что, потеряли обличье-то людское…
– Они потеряли, а я нашел… Я с первой минуты понял, что не Лушка, а сам Кафтанов со мной играется. Но я его переиграю.
– Как это?
– Так… Отойди-ка, батя… Вон Лушка вышла, меня вызревает. Отойди.
Старик, кряхтя, поднялся, поплелся в конюшню.
– Федя… Федя… – немедленно метнулась к бане Лукерья.
– Прочь! – толкнул он ее в грудь, ушел за дом.
– Федя… Пожалей… – женщина догнала его.
В окнах мелькнули лица кафтановских гостей. Заметив это, Федор схватил Лукерью за волосы, бросил на землю. Сверкая оголенными ногами, она покатилась по траве. Федор выхватил из-за голенища плеть и принялся остервенело хлестать ее по этим голым ногам, по спине, по голове. Из дома пьяно заулюлюкали, закричали, засвистели. Лукерья хотела встать, но снова упала, сжалась, укрывая голову, и только вздрагивала под его ударами…
Опомнился Федор, когда его самого кто-то схватил за шиворот, сильно встряхнул.
– А ежели изувечишь бабу?! – чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. – Глаз выстегнешь, тогда что?!
– Ничего, одноглазая походит! – крикнул Федор и, разгоряченный, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог.
– Ишь ты волчонок! – вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Федора, пнул все еще валяющуюся на траве Лукерью. – Пошла. И ты пойдем. По рюмке еще проглотим – да в баньку.
– И пить не буду. Не могу.
– Ну и ладно, – покорно согласился Кафтанов. – Так посидишь рядом. А потом в баню пойдешь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить.
Часа два спустя Федор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником.
– Федька-а! – то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. – Еще плесни ковшичек…
Федор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щеки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскаленные камни и плашмя падал на пол.
«Как он не сварится там?» – задыхаясь, думал о Кафтанове.
Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжелое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок…
Одеваясь в предбаннике, он сказал:
– Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое – пей, да дело разумей. Сомлел?
– Жарко…
– Поликашка Кружилин – тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы – это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и Богом они сделаны. А вот резь в глазах – не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет – будто надвое перережет, сволочуга. «Об чем, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» – «Так», – говорит… Да, может, и правду так. А – непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах – не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?
– Я… не знаю. Какая такая резь? – спросил Федор, а сам подумал: «Насчет баб-то врет… Ловко поймать хочет».
– Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка еще кваску глотнуть.
Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную волосатую грудь.
– Я, Федьша, тебе так скажу, уже не по пьянке, а на трезвую голову, – вдруг заговорил он. – Что усыновлю тебя, этому не верь. У меня свой сын есть, Зиновий. Он всему дому голова будет после меня. Сейчас к торговым делам его приучиваю. Сюда не вожу – не к чему, рано еще, сам свихнется, когда пора придет. Но человека из тебя сделать могу, ежели верой и правдой служить будешь. Ежели преданный будешь, как собачонка. Верные люди и мне нужны, Федя. Такие, как Демьян Инютин. Демьяна-то мне Бог послал. Да таких людей он редко посылает, поэтому мне самому их делать приходится. Тому же Демьяну замену исподволь готовить надо. Думал, из Кружилина Поликашки чего сделать можно. Нет, резь эта в глазах у него засверкала. К тебе вот приглядываюсь теперь. Понял?
– Я что? Я, Михаил Лукич, стараюсь. – Сердце у Федора замирало.
– В общем, Федор, я тебе все в открытую объяснил. Ты еще молодой, но думай с самого начала жизни об своей судьбе. Все от тебя самого зависит. Батька твой – честный мужик, работящий. В тебе то же самое должно быть заложено. Батьке не повезло в жизни, не смог он за хвост поймать. А тебе этот хвост в руки кладу. А я не каждому положу…
И, уже полностью одевшись, сказал с усмешкой:
– А с Лушкой зря ты этак. Ты, видать, и вправду еще мальчонок. Спать-то не пробовал с бабой?
– Не… – покраснел Федор.
– А я в бане оглядел тебя – ничего, все в аккурате уж, как положено. Справишься не хуже всякого…
– Не буду я этого, Михаил Лукич.
– Ну-ну! Врешь, придет пора…
– Не знаю… Только неохота пакоститься.
– Убудет, что ли, от тебя?
– Я не знаю. А только думаю вот иногда: и я ведь женюсь на ком-то, должно быть. Охота, чтоб все ей досталось…
– Ну-у?! – опять протянул Кафтанов. – Все любопытней ты для меня, парень, становишься. Когда в тот раз Лушку ты продал, это мне понятно было. Казалось…
– Почто это я продал ее?
– А как же? Святая-то простота редко бывает, сошла на нет. Каждый выгоду свою ищет… С выгодой ты и продал ее, казалось мне.
Федор только пожал плечами, вроде не понимая, о чем говорит Кафтанов. И сказал:
– Дык, а что, не надо мне говорить про то было? Она же с твоей постели убежала-то. Это ведь я тебя, Михаил Лукич, обманул бы…
Кафтанов долго глядел на Федьку прищуренными глазами. Федор лица не отвернул, помаргивал просто и открыто.
– Н-да, – сказал наконец Кафтанов. – Хорошо, если бы так-то… Ох как хорошо. Только в голую честность-то не верю я. Жизнь меня научила не верить. Мне почудилось: молод-то ты молод, а яйца в стену уже учишься забивать…
И Кафтанов встал с лавочки, пошел из предбанника.
– Ладно, Федька… Я хоть бабник да пьяница, но глаз у меня на людей наметанный. Поглядим-поглядим – и живехонько раскусим, что ты за суть-человек…
Что за «суть-человек» вырастает из среднего сына, частенько думал теперь и Силантий. После того дня, когда Федор отхлестал плетью Лушку, а потом помылся в бане с самим Кафтановым, сын стал вовсе неразговорчивым. Иногда он, сидя за столом, долго размешивал в чашке варево, и чувствовал Силантий, что мысли сына где-то далеко.
– Какие еще новые планы в себе родишь? – спрашивал Силантий.
– А так, – отмахивался Федор.
Подступала осень, закровенились в лесу коряжистые осины, сожженные наконец летним жаром, стали сохнуть и желтеть верхушки берез. Погода стояла еще теплая, ветров не было, но чувствовалось – недалеко то время, когда подуют и ветры, посыплют дожди, устелют пожухлую траву мокрыми и тяжелыми листьями. Но пока сникшие и поредевшие лесные травы были чистыми, только все чаще и чаще попадались Федору березки и осины, под которыми аккуратными кружками были насыпаны сухие листочки. Это значит – недавно прыгнула на желтую ветку белка, тряхнула ее, и несколько десятков листьев тихо зашуршали вниз, редковато устелив кусочек земли.
На кафтановских пашнях началась страда, – может, потому хозяин перестал наезжать в Огневские ключи.
– Долго постится Михаил Лукич, – несколько раз вырывалось у Федора.
Раз и два Силантий смолчал, а потом спросил:
– Никак заскучал по собачнику этому?
– Мне-то что? – пожал плечами Федор. А через минуту вдруг добавил: – Собачник не собачник, а живет хозяин весело. Всласть живет.
– Так… – протянул Силантий. – Завидуешь?
– Иди ты… Скажет тоже, – огрызнулся сын обиженно.
«Скажет тоже… Чего мне завидовать-то?» – раздраженно и упрямо думал потом несколько дней Федор, не признаваясь себе, а может быть, не понимая, что действительно шевельнулась в нем зависть к веселой и разгульной жизни хозяина, засочилась где-то внутри, размывая какие-то самые мягкие, податливые места. Так, наверное, жиденький вешний ручеек течет по травянистой канавке и находит вдруг место, где трава выбита, почва помягче, начинает по крупицам вымывать оттуда землю, уносить прочь. Скатятся вешние воды – глядишь, и на этом месте небольшой, сантиметров в десять-двенадцать, обрывчик, из стены которого торчат бурые, черные, белые травяные корешки. Он безобиден и не страшен пока, этот обрывчик, можно его и переехать и перешагнуть, даже не заметив. Но дождевые воды, скатываясь по той же ложбинке, продолжают незаметно вымывать землю под обрывчиком, к осени ямка становится вдвое, а если случаются частые и сильные ливни, то и втрое, вчетверо глубже. Зимой засыплет эту ямку снег, заровняет ее вровень с краями, укроет сверху метровым белым слоем. Следующей весной на неделю раньше осядет в этом месте снег, оголит стылый обрывчик, по обледенелой пока стенке заструится вытекающая из-под снежного покрова водичка. Но солнце все щедрее греет обрывчик, быстро съедает ледяную корку. И вот уже, урча и булькая, тугой тяжелой струей льются вниз с полуметровой высоты талые воды, вымывая теперь землю внизу не крупицами, а целыми горстями… На третий год с полутораметрового обрыва льется, красиво брызгая радужными на солнце искрами, настоящий водопад, на четвертый низвергается с шумом и грохотом целая речка, унося с собой комья земли, коренья трав, небольшие деревца… А еще через несколько лет придет на это место человек – и ахнет: ровное, сверкающее под солнцем изумрудной зеленью поле перерезает теперь надвое черный, глубокий, безобразный овраг. И этот овраг все растет да растет, как гноящаяся рана, и поле будто стонет от этой раны, но заживить ее не может…
Не понимая, что в нем шевельнулась зависть к кафтановской жизни, Федор с нетерпением ждал, когда хозяин заявится на заимку. «С одной бабой приедет али снова кучу привезет? – думал почему-то он, волнуясь, чувствуя, как больно стукает в груди сердце. – А может, снова Лушку притащит?»
Если бы Кафтанов снова привез Лушку и она опять начала приставать, Федор отхлестал бы ее опять так же плетью. Это он знал твердо. И все-таки, помимо своей воли, он вспоминал, как она тогда, в первый раз, стучалась к нему в дверь, как шла к нему в темной комнате, раскинув руки, как жадно прижала его лицо к голой груди… В голове от этих воспоминаний мутилось, закипала в жилах кровь. «Зараза, привязалась…» – до боли сжимал он зубы, шел к озеру, нырял в него поглубже, пытаясь достать самые холодные, поддонные струи.