Современный Джирдженти построил над Акрополем античного Агригента небольшие и тесно сдвинутые дома, а среди них высится мрачный испанский собор. Из моего окна мне виден на половине склона к морю белый ряд полуразрушившихся храмов. Лишь в этих развалинах есть некоторая жизненность. Все остальное – пустынно. Вода и жизнь покинули Агригент. Вода, божественная Нестис агригенца Эмпедокла, так необходима живому существу, что вдали от реки и родников нет жизни. Но порт Джирдженти – от города в трех километрах – ведет большую торговлю. «Итак, – сказал себе я, – в этом угрюмом городе, на этой крутой скале, находится рукопись клирика Жана Тумуйе». Я попросил указать мне дом синьора Микель-Анджело Полицци и направился туда.
Синьора Полицци я застал в то время, когда он, с головы до ног одетый во все желтое, варил в сотейнике сосиски. Увидав меня, он выпустил ручку сотейника, поднял руки вверх и вскрикнул от восторга. Угреватое лицо, нос горбом, выдающийся подбородок и круглые глаза создавали необычайно выразительный облик у этого маленького человечка.
Он назвал меня превосходительством, сказал, что этот день отметит белым камешком, и усадил меня на стул. Зала, где мы находились, служила одновременно кухней, гостиной, спальней, мастерской и кладовой. Тут были горны, кровать, холсты, мольберт, бутылки и красный перец. Я взглянул на картины, развешанные по стенам.
– Искусство! Искусство! – воскликнул синьор Полицци, снова воздевая руки к небу. – Искусство! Какое величие! Какое утешение! Я живописец, ваше превосходительство!
И показал мне святого Франциска, незаконченного, который мог бы таким же и остаться без всякого ущерба для искусства и религии. Затем пришлось мне осмотреть старинные картины в лучшем стиле, но реставрированные, как мне казалось, без всякого стесненья.
– Я восстанавливаю старинные картины, – сказал он мне. – О! Старые мастера! Какая душа! Какой гений!
– Значит, это верно: вы одновременно и антиквар, и живописец, и торговец винами? – спросил я.
– И весь к услугам вашего превосходительства. Сейчас у меня есть такое zucco[7], что каждая его капля – пламенная жемчужина. Я хочу угостить им вашу милость.
– Я ценю сицилийские вина, но посетил вас, синьор Полицци, не ради бутылок.
Он:
– Значит, ради картин. Вы любитель. Для меня огромная радость принимать любителей живописи. Сейчас я покажу вам шедевр Монреалезе; да, ваше превосходительство, его шедевр: «Поклонение пастухов!» жемчужина сицилийской школы!
Я:
– С удовольствием посмотрю на это произведение, но сначала поговорим о том, что привело меня сюда.
Его бегающие глазки с любопытством остановились на мне, и я, не без щемящей тоски в сердце, заметил, что о цели моего прихода он даже и не подозревал.
Сильно волнуясь и чувствуя, как лоб мой покрывается холодным потом, я жалко промямлил нечто в этом роде:
– Я нарочно приехал из Парижа, чтобы ознакомиться с рукописью Златой легенды, принадлежащей, как вы писали, вам.
При этих словах он поднял руки вверх, непомерно раскрыл глаза и рот, выказывая признаки сильнейшего волнения:
– О! Рукопись Златой легенды! Жемчужина, ваше превосходительство, рубин, алмаз! Две миниатюры такого совершенства, что открывают перед вами целый рай. Какая нежность! А краски, похищенные с венчика цветов, ведь это мед для глаз! Сам Джулио Кловио не создавал лучшего!
– Покажите мне ее, – сказал я, не имея силы таить свою тревогу и надежду.
– Показать вам! – воскликнул Полицци. – Ваше превосходительство, возможно ли мне это? Ее нет у меня больше. Ее нет!
Казалось, он готов был рвать на себе волосы. Если бы он выдергал их все, я бы ему не помешал, но он остановился сам, не причинив себе особого вреда.
– Как? – сказал я в гневе. – Как? Вы заставили меня приехать в Джирдженти из Парижа, чтобы показать мне рукопись, а когда я приезжаю, вы говорите, что ее у вас нет. Это возмутительно! Предоставляю всем честным людям судить о вашем поведении.
Кто б увидал меня тогда, имел бы довольно точное представленье о взбесившемся баране.
– Это возмутительно! Возмутительно! – повторял я, протягивая вперед дрожащие руки.
Микель-Анджело Полицци упал на стул, приняв позу умирающего героя. Я видел, как глаза его наполнились слезами, а волосы, до той поры стремившиеся ввысь, упали беспорядочно на лоб.
– Я отец, ваше превосходительство, отец! – воскликнул он, сжимая руки.
И сквозь рыдания добавил:
– Рафаэлло – мой сын и сын моей жены, смерть которой я оплакиваю пятнадцать лет. Рафаэлло, ваше превосходительство, хотел устроиться в Париже; он снял там лавку на улице Лафит, чтобы торговать старинными вещами. Я отдал ему все ценное, что было у меня, – я отдал мои прекрасные майолики, лучшие урбинские фаянсы, картины мастеров – и какие картины, синьор! Я ими ослеплен еще теперь, когда их вижу в моем воображении! Все подписные! Напоследок я дал ему рукопись Златой легенды. Я отдал бы ему и плоть и кровь свою. Единственный сын! Сын моей святой жены!
– Итак, когда я ехал в глубь Сицилии за рукописью Жана Тумуйе, полагаясь на ваше слово, эта рукопись лежала в витрине на улице Лафит, в полутора километрах от меня!
– Она была там, святая истина! – ответил мне Полицци, вдруг просветлев. – И там находится еще теперь, ваше превосходительство, по крайней мере я так думаю.
Он взял со стола карточку и, подавая мне, сказал:
– Вот адрес сына. Ознакомьте с ним ваших друзей, и вы премного обяжете меня. Фаянс, эмали, картины, ткани – полный выбор художественно-бытовых вещей, вся roba, и, клянусь честью, все – старинное. Зайдите к нему: он вам покажет рукопись Златой легенды. Две миниатюры чудесной свежести!
По малодушию я взял протянутую карточку.
Этот человек злоупотребил моею слабостью вторично, предложив мне ознакомить общество с именем Рафаэлло Полицци.
Я уже коснулся дверной ручки, как мой сицилианец схватил меня за локоть. Вид у него был вдохновенный.
– Ах, ваше превосходительство! – сказал он. – Наш город – что это за город! Он породил Эмпедокла. Эмпедокл! Какой великий человек, какой великий гражданин! Какая смелость мысли, какая доблесть! Какая душа! Там, над портом, есть статуя Эмпедокла, перед которой я снимаю шляпу всякий раз, как прохожу. Когда же сын мой Рафаэлло уезжал, чтобы открыть в Париже антикварный магазин на улице Лафит, я проводил его до порта нашего города и у подножия статуи Эмпедокла дал ему отцовское благословенье. «Помни Эмпедокла!» – сказал я. Ах, синьор, как нужен теперь нашему злосчастному отечеству новый Эмпедокл! Хотите, ваше превосходительство, я провожу вас к статуе? Я буду вашим гидом при осмотре развалин. Я покажу вам храм Кастора и Поллукса, храм Олимпийского Юпитера, храм Юноны Лукинийской, античный колодец, могилу Феронта и Золотые ворота. Все гиды путешественников – ослы. Я хороший гид; не желаете ли вместе со мной делать раскопки? И мы откроем сокровища. У меня есть уменье, настоящий дар раскапывать! Я открываю шедевры в отвалах рудников – там, где ученые не находили ничего.
Мне удалось освободиться от него. Он побежал за мной по лестнице, остановил внизу и на ухо сказал:
– Ваше превосходительство, послушайте: я сведу вас в город, я покажу вам наших джирджентинок! Сицилианки, синьор, – это античная красота! Хотите, я предоставлю вам крестьяночек?
– Черт бы вас побрал! – крикнул я, возмущенный, и убежал на улицу. Он же остался у порога и развел руками.
Когда я был уже вне поля его зрения, я сел на камень и, охватив руками голову, стал размышлять.
«Для того ли, – думал я, – для того ли приезжал я в Сицилию, чтобы выслушивать такие предложения?»
Полицци, разумеется, мошенник, сын его – такой же. Но что они замыслили? Я этого не мог распутать. Пока же чувствовал себя униженным и сокрушенным.
Легкий шаг и шелест платья заставили меня поднять глаза, и я увидел княгиню Трепову, идущую ко мне. Она мне не дала подняться с камня и, взяв мою руку, ласково сказала:
– Я вас искала, господин Бонар. Какая радость, что я вас встретила! Мне хочется, чтобы у вас осталось приятное воспоминание о нашей встрече. Правда, мне так бы этого хотелось!
Когда она произносила это, мне померещилось, что под ее вуалью мелькнули улыбка и слеза. Князь тоже подошел, накрыв нас своей огромной тенью.
– Покажите, Димитрий, покажите господину Бонару вашу драгоценную добычу.
И покорный гигант протянул мне коробок от спичек, украшенный сине-красной головой, – судя по надписи, головою Эмпедокла.
– Вижу, вижу. Но мерзостный Полицци, – не советую вам посылать к нему господина Трепова, – навек меня поссорил с Эмпедоклом, а портрет не того сорта, чтобы этот древний философ стал мне любезней.
– Это некрасиво, – промолвила она, – но это редко. Таких коробков нельзя найти. Приходится их покупать на месте. В семь часов утра Димитрий был уже на фабрике. Как видите, мы не теряли даром времени.
– Конечно, вижу, – ответил я с досадой, – зато я свое время потерял и не нашел того, за чем приехал в такую даль.
Видимо, она заинтересовалась моею неудачей.
– У вас какая-нибудь неприятность? – спросила она с участием. – Не могу ли я помочь вам? Быть может, вы поделитесь со мною вашим горем?
Я стал рассказывать. Мое повествованье было длинно, но, видимо, тронуло ее, ибо вслед за ним она мне задала ряд мелочных вопросов, воспринятых мной как доказательство ее большого интереса. Ей захотелось знать точное заглавие рукописи, внешний вид ее, формат и век; она спросила адрес Рафаэлло Полицци.
Я дал его, исполнив этим (о судьба!) то самое, что поручил мне мерзкий Микель-Анджело Полицци.
Иной раз бывает трудно остановиться. Я начал снова жаловаться и проклинать. На этот раз княгиня Трепова только засмеялась.
– Почему вы смеетесь? – спросил я.
– Потому что я злая женщина.
И, вспорхнув, оставила меня на камне, смятенного и одинокого.
Париж, 8 декабря 1869 года
Мои нераспакованные чемоданы еще загромождали всю столовую. Я сидел за столом, уставленным теми вкусными вещами, какие производит французская страна для любителей покушать. Я ел шартрский паштет, – а одного его достаточно, чтобы любить отечество. Тереза, став против меня и сложив руки на белом фартуке, глядела на меня с тревогой, жалостью и благоволеньем. Гамилькар терся о мои ноги, от радости пуская слюни. Мне пришел на память стих старого поэта:
Блажен, кто, как Улисс, прекрасный путь окончил.
«Ну что ж, – мне думалось, – я прогулялся зря и возвращаюсь с пустыми руками; но, так же как Улисс, я совершил прекрасный путь».
Выпив последний глоток кофе, я попросил у Терезы мою палку и шляпу, которые она дала мне недоверчиво: она боялась нового отъезда. Я успокоил ее, распорядившись, чтобы обед был приготовлен к шести часам.
Идти куда глаза глядят по улицам Парижа, где я благоговейно люблю все мостовые и каждый камень, – одно уж это большое удовольствие. Но у меня имелась цель, и шел я прямиком на улицу Лафит. Я не замедлил усмотреть лавку Рафаэлло Полицци. Она выделялась множеством старых картин, хотя подписанных художниками неравного значения, но, несмотря на это, имевших нечто родственное между собою, что наводило бы на мысль о трогательном братстве дарований, когда бы не свидетельствовало о проделках кисти Полицци-старшего. Лавку, полную этих сомнительных шедевров, оживляли мелкие предметы старины: кувшины, кубки, кинжалы, медное художественное литье, испано-арабские блюда с металлическим отсветом и терракотовые вазы.
На португальском кресле из тисненной гербами кожи лежал экземпляр часослова Симона Вотра, открытый на листе с изображением Астрологии; старик Витрувий раскрыл на сундуке свои мастерские гравюры кариатид и теламонов. Весь этот кажущийся беспорядок, таивший нарочитое распределенье, этот мнимый случай, разбросавший вещи, чтобы подать их в благоприятном свете, могли бы увеличить мое недоверие, но сама фамилия – Полицци – внушала мне такое недоверие, какое не могло уже расти, став безграничным.
Синьор Рафаэлло, представлявший как бы единую душу всех этих противоречивых и несвязных форм, показался мне флегматичным молодым человеком, кем-то вроде англичанина. Он даже в малой доле не выказывал тех исключительных способностей по части мимики и декламации, какие проявлял его отец.
Я объяснил, что привело меня к нему; он отпер шкаф, вынул оттуда рукопись и положил на стол, где я мог исследовать ее, как мне хотелось.
Никогда в жизни я так не волновался, если не считать нескольких месяцев из моей юности, воспоминание о коих, живи я хоть сто лет, останется в душе моей до самого последнего мгновенья таким же свежим, как и в первый день.
Да! Это была рукопись, описанная библиотекарем сэра Томаса Ралея. Да, это рукопись клирика Жана Тумуйе! Ее я видел, осязал! Сочинение самого Якова Ворагинского в ней было заметно сокращено, но это мало меня трогало. Неоценимые добавления монаха из Сен-Жермен-де-Пре были налицо. А это главное! Мне захотелось прочесть житие святого Дроктовея, – я не мог: я читал все строчки сразу, и в голове моей шумело, как на водяной мельнице в деревне ночью. Однако я установил, что написанье букв рукописи являлось неоспоримо подлинным. Два изображения – «Сретенья Господня» и «Венчанья Прозерпины» – отличались грубостью рисунка и крикливостью тонов. Сильно попорченные в 1824 году, как то свидетельствует каталог сэра Томаса, они с тех пор приобрели вновь свежесть. Это чудо меня не поразило. Впрочем, какое мне было дело до двух миниатюр! Жития и поэма Жана Тумуйе – вот где сокровище. Из него я черпал взглядом все, что были способны уловить мои глаза.
Приняв равнодушный вид, я спросил у Рафаэлло о цене рукописи и, в ожидании ответа, молил судьбу, чтобы цена ее не превзошла моих сбережений, сильно пострадавших от дорого стоившего путешествия. Синьор Полицци ответил мне, что этой вещью он располагать не может, так как она больше не его и назначена к продаже на аукционе в Доме торгов вместе с другими рукописями и несколькими инкунабулами.
То был жестокий для меня удар. Я сделал усилие, чтобы прийти в себя, и смог ответить нечто в этом роде:
– Вы удивляете меня. Я видел вашего отца не так давно в Джирдженти, и он меня уверил, что вы являетесь владельцем этой рукописи. Не вам давать мне повод сомневаться в словах вашего отца.
– Действительно, я был им, – ответил совершенно просто Рафаэлло, – но я уже больше не владелец. Эту драгоценную рукопись я продал одному любителю, не разрешившему мне говорить его фамилию, а теперь, по причинам, тоже требующим моего молчания, он вынужден продать свое собрание. Почтив меня своим доверием, он поручил мне составить каталог и руководить продажей, имеющей быть 24 декабря сего года. Если вы пожелаете дать мне свой адрес, я буду иметь честь послать вам каталог, находящийся в печати, и описание Златой легенды вы найдете под номером сорок вторым.
Я дал свой адрес и ушел.
Приличная степенность сына не нравилась мне совершенно так же, как непристойное кривляние его отца. В глубине души я проклинал ухищренья этих низких торгашей. Мне было ясно, что два мошенника между собою сговорились и выдумали эту распродажу на аукционе через присяжного оценщика, чтобы избегнуть нареканий, если нарочно взвинтят цену на рукопись, которую хотелось мне приобрести. Я был у них в руках. Желанья, хотя бы и самые невинные, имеют ту плохую сторону, что подчиняют нас другому человеку и ставят нас в зависимость. Такая мысль была мучительна, но не отбила у меня охоты владеть твореньем клирика Тумуйе. Размышляя на эту тему, я собирался перейти через мостовую, но остановился, чтобы пропустить карету, ехавшую мне навстречу, и сквозь стекло узнал княгиню Трепову, мчавшуюся на паре вороных, с кучером в мехах, похожим на боярина. Меня она не видела.
«Пусть, – сказал себе я, – она найдет то, что ищет, или, вернее, что ей годится. Вот мое желанье в отплату за тот жестокий смех, каким она встретила мое злосчастие в Джирдженти. У нее душа синицы».
И, грустный, я добрался до мостов.
Вечно равнодушная природа, не торопясь и не опаздывая, довела нас и до 24 декабря. Я отправился в Отель-Бюйон и занял место в зале № 4, у самого стола, где предстояло сидеть эксперту Полицци и присяжному оценщику Булузу. Зала постепенно наполнялась знакомыми мне лицами. Я пожал руки нескольким старым книготорговцам с набережных, но осторожность, какую внушает людям, даже наиболее доверчивым, всякая большая заинтересованность, понудила меня замалчивать причину моего необычного присутствия в Отель-Бюйон. Наоборот, я расспросил этих господ о том, что в данной распродаже, организованной Полицци, могло привлечь их интерес, и слушал с удовольствием, как разговор шел совершенно о других предметах, а не моем.
Заинтересованные и любопытные мало-помалу наполнили всю залу; опоздав на полчаса, присяжный оценщик, вооруженный молотком слоновой кости, секретарь для составления отчета, эксперт с каталогом и аукционист, снабженный деревянной чашей на длинной палке, появились на эстраде и с мещанской торжественностью заняли свои места. Служители при зале выстроились около стола. Когда присяжный аукционист возвестил начало распродажи, все притихли.
Сначала продали по низким ценам довольно заурядное собрание «Preces piae»[8] с миниатюрами. Само собой разумеется, миниатюры отличались полнейшей свежестью.
Низкие надбавки ободрили толпу мелких торговцев стариной, которые смешались с нами и стали чувствовать себя непринужденно. В свой черед барахольщики, ждавшие, когда для них откроют соседний зал, тоже подошли, и овернские шутки покрывали слова аукциониста.
Великолепный сборник «Иудейской войны» вновь оживил внимание. Сборник оспаривали долго. «Пять тысяч франков, пять тысяч», – объявил аукционист среди молчания изумленных барахольщиков. Семь или восемь осьмигласников вновь низвели нас до дешевых цен. Толстая простоволосая старьевщица в широкой кофте, прельстившись величиною книги и скромностью надбавок, завладела одним из осьмигласников за тридцать франков.
Наконец эксперт Полицци выложил на стол и номер сорок два: Златая легенда, французская рукопись, неизданная, две превосходные миниатюры, оценка – три тысячи франков.
– Три тысячи! Три тысячи! – взвизгнул аукционист.
– Три тысячи, – сухо повторил присяжный оценщик. В висках моих гудело, я сквозь туман заметил, что множество серьезных лиц повертывалось к рукописи, когда служитель носил ее по зале в раскрытом виде.
– Три тысячи пятьдесят! – произнес я.
Я был испуган звуком собственного голоса и смущен, увидев, что взоры всех присутствующих обратились на меня.
– Три тысячи пятьдесят справа! – крикнул аукционист, подхватив мою надбавку.
– Три тысячи сто! – перебил Полицци.
Тут началась героическая схватка между мною и экспертом.
– Три тысячи пятьсот!
– Шестьсот!
– Семьсот!
– Четыре тысячи!
– Четыре тысячи пятьсот!
Затем чудовищным скачком Полицци сразу прыгнул на шесть тысяч.
Шесть тысяч франков – это было все, чем я располагал. Все, что я мог. Я рискнул на невозможное.
– Шесть тысяч сто! – крикнул я.
Увы, и невозможное оказывалось недостаточным.
– Шесть тысяч пятьсот, – спокойно откликнулся Полицци.
Я потупил голову и открыл рот, не решаясь сказать ни да, ни нет аукционисту, кричавшему мне:
– Шесть тысяч пятьсот за мной; не за вами справа, а за мной! Без недоразумений! Шесть тысяч пятьсот!
– Ясно! – подхватил присяжный оценщик. – Шесть тысяч пятьсот. Точно и ясно. Кто больше?.. Нет покупателя выше шести тысяч пятисот?
Торжественная тишина царила в зале. Вдруг я почувствовал, как трескается у меня череп: то стукнул молоток присяжного аукциониста, одним сухим ударом по эстраде оставив безвозвратно за Полицци номер сорок два. И тотчас перо секретаря забегало по гербовой бумаге, протоколируя одной строкой это великое событие.
Я был убит, мне нужен был воздух и покой. Однако с места я не тронулся. Мало-помалу ко мне вернулась способность рассуждать. Надежда упорна. И она явилась. Я подумал, что новым обладателем Златой легенды мог оказаться великодушный и образованный библиофил, который допустит меня к рукописи и даже позволит опубликовать ее существенные части. Вот почему, когда окончились торги, я подошел к эксперту, сходившему с эстрады.
– Господин эксперт, – сказал я, – вы купили номер сорок второй по порученью или для себя?
– По поручению. Мне было приказано не упускать его ни за какую цену.
– Не можете ли вы мне сказать имя покупателя?
– Крайне огорчен, что не могу исполнить вашей просьбы. Но это строго мне воспрещено.
Я отошел в отчаянии.
30 декабря 1869 года
– Тереза, неужели вы не слышите, что уже четверть часа, как к нам звонят?
Тереза не отвечает. Она судачит в каморке у привратницы. Ну конечно! Так-то вы собираетесь поздравить старого хозяина с днем ангела? Канун святого Сильвестра, а вы бросили меня? Увы! Если в этот день я и услышу голоса сердечных пожеланий, то прозвучат они из-под земли, ибо все, кто некогда меня любил, давно покоятся в могиле. Не знаю точно, что делаю я в этом мире. Опять звонят! Я неохотно расстаюсь с камином и, сутулясь, иду открыть входную дверь. Что же я вижу на площадке? То не заплаканный Амур, а я не старик Анакреон, – то мальчуган восьми или девяти лет. Он один и поднимает голову, чтобы меня увидеть. Щеки его краснеют, но вздернутый носик кажется вам плутовским. На шляпе перья, на курточке широкий воротник из кружев. Хорошенький мальчишка! Обеими руками он держит сверток не меньше, чем он сам, и спрашивает, я ли г-н Сильвестр Бонар. Отвечаю: «Да». Он мне вручает сверток, говорит, что это посылает мама, и убегает вниз по лестнице.
Схожу на несколько ступенек, перегибаюсь через перила и вижу, как вьется в спирали лестницы маленькая шляпа, словно перышко по ветру. Прощай, мой мальчуган! Я бы охотно с ним поговорил. О чем бы только я его спросил? Неделикатно расспрашивать детей. К тому же сверток разъяснит все лучше, чем посланец.
Сверток весьма большой, но не особенно тяжелый. У себя в библиотеке снимаю ленты и бумагу, в которую он запакован, и нахожу… Что это?.. Полено, отличное полено, настоящее рождественское полено, но легкое и, думается мне, пустое. В самом деле, замечаю, что оно из двух кусков, соединенных крючками и открывающихся на шарнирах. Откидываю крючки… и меня засыпали фиалки. Они спадают на мой стол, мне на колени, на ковер. Проскальзывают за жилет и в рукава. Я весь ими надушен.
– Тереза! Тереза! Подайте вазы, и с водой! Вот фиалки, присланные, не знаю, из какой страны и чьей рукой, но, несомненно, из страны благоуханной и рукой прелестной. Старая ворона, вы слышите меня?
Я разложил фиалки на письменном столе, и они покрыли его весь душистым цветником. Но что-то есть еще в полене… книга, рукопись. Это… не смею верить, и нет сомненья… это Златая легенда, рукопись клирика Жана Тумуйе. Вот «Сретенье Господне», а вот «Венчанье Прозерпины», вот житие святого Дроктовея. Я созерцаю эту старину, пропахшую фиалками. Переворачиваю страницы, между которыми проникли бледные цветочки, и нахожу в том месте, где житие святой Цецилии, карточку, гласящую: Княгиня Трепова.
Княгиня Трепова! Ведь это вы так мило и прослезились и смеялись под ясным небом Агригента, ведь это вас угрюмый старец принял за маленькую сумасбродку! Я убежден сегодня в вашем прекрасном редком сумасбродстве! И старичок, обрадованный вами превыше меры, пойдет и поцелует ваши руки, возвращая такую драгоценность, а наука и он сам будут обязаны вам точным и роскошным изданием ее.
В эту минуту вошла ко мне Тереза; она была возбуждена.
– Угадайте, сударь, кого я видела в карете с гербами сию минуту у нашего подъезда?
– Госпожу Трепову, черт возьми! – воскликнул я.
– Я госпожи Треповой не знаю. Та женщина, что я сейчас видала, одета словно герцогиня, а с ней мальчишка, весь в кружевах. И эта дамочка – Кокоз! Вы еще послали ей полено, когда она рожала, тому уж восемь лет. Я хорошо ее признала.
– Так это, – спросил я, оживившись, – так это госпожа Кокоз, вы говорите? Вдова торговца альманахами?
– Она самая! Дверца кареты была открыта, когда мальчишка выбежал от нас и влезал в карету. Она почти не изменилась. Да этаким-то женщинам с чего и стариться? Заботы у них нет. Кокозша стала только подороднее против прежнего. Ее пустили-то сюда из милости… И такой женщине приезжать сюда в карете, разрисованной гербами, величаться бархатом да брильянтами! Это ли не срам?
– Тереза! – крикнул я страшным голосом. – Говорите об этой даме не иначе, как с уваженьем, или мы будем в ссоре. Несите севрские вазы для фиалок, дарующих обители книг прелесть, какой здесь не бывало никогда.
Пока Тереза, вздыхая, искала севрские вазы, я созерцал рассыпанные по столу фиалки, разлившие вокруг меня как будто аромат пленительной души, и спрашивал себя, как мог я не узнать вдову Кокоз в княгине Треповой. Но было слишком коротко мое свиданье с молодой вдовой, когда она на лестнице мне показала голенького малыша. И с еще большим основаньем я должен был винить себя за то, что прошел мимо души пленительно-красивой, ее не разгадав.
«Бонар, – сказал я про себя, – ты можешь разбираться в старых текстах, но читать книгу жизни не умеешь. В княгине Треповой ты видел только птичью душу, а эта сумасбродка потратила из благодарности к тебе гораздо больше рвенья и ума, чем это делал ты ради услуги другому человеку. Она по-царски оплатила твое полено, посланное на роди́ны… Тереза, были вы сорокой, теперь вы стали черепахой! Дайте же воды для этих пармских фиалок!»