bannerbannerbanner
полная версияСоавторство

Алиса Бастиан
Соавторство

Глава 47. Тахикардия

Тахикардия, тревожность, потливость, затруднённость дыхания – говорят, это признаки панической атаки. А ещё это признаки того, что ты позволил больному маньяку втянуть себя в его игру, из которой ты не можешь выйти, того, что он следит за тобой, того, что он буквально на твоих глазах убил ещё одного невинного человека, и того, что ты ждёшь – ждёшь его, Абсорбента, или полицию, но ещё больше ждёшь и надеешься, что никто не придёт. Никто не придёт за тобой.

Когда в дверь заколотили так, словно началась ядерная война, а это – дверь единственного спасительного убежища, Отто сильно прикусил язык и подавился собственной слюной. Кто бы ни был за дверью, он послушал, как Отто откашливается, пытаясь не задохнуться, потом снова постучал – на этот раз негромко, словно с опаской. Отто залез под одеяло и накрылся им с головой. Ничего не происходит. Ничего не про-ис-ходит.

– Отто! – услышал он из-за двери и начал беззвучно молиться.

– Отто! – не унимался кто-то.

Он задумался. На полицию было не похоже. На Абсорбента… Тоже вряд ли. В дверь снова постучали. Настырные визитёры. Отто было совершенно не до них. Он посмотрел в зеркало: всклокоченные волосы, практически белое лицо, расширенные зрачки. Чёрный страх заполнял собой почти всю радужку. В кого он превратился? Кое-как пригладив волосы, Отто натянул штаны и поплёлся к двери. Он уже понял, кто за ней. Вспомнил.

– Отто, почему вы так долго не откры… – всплеснула руками Хелена, но осеклась. Рот её приоткрылся и снова закрылся. Она явно не была готова к такому зрелищу.

– Что такое?! – рявкнул Отто, но со сна, тревожного и отрывистого, в который он провалился, голос прозвучал хрипло и как-то беспомощно.

– Да я… У вас там… – Хелена не ожидала подобного приёма. – У нас протечка! – взяла она себя в руки. – У вас. Вы воду не закрыли или ещё что? Я уже минут десять пытаюсь до вас достучаться!

– А… – удивился Отто. Повернул голову в сторону ванны. Вроде бы тихо. – Сейчас проверю.

Хелена кивнула и изъявила готовность войти в квартиру и проверить ванную вместе с ним, но предостерегающий взгляд Отто её остановил. «Она не может быть Абсорбентом, просто не может быть, и она ничего мне не сделает», – сказал себе Отто и криво улыбнулся Хелене. Распахнув дверь ванной, оба они убедились, что от рассеянности или забывчивости Отто не закрыл кран над раковиной, а сливное отверстие в ней было закрыто пробкой, и теперь последствия налицо.

– Проклятье, – выругался Отто, прошлёпав по нехилой, но ещё не перелившейся через края порога воде на полу ванной. Выключил кран, выдернул пробку, набросал тряпок на пол – не помогло.

– Господи, ну почему сейчас?! Почему именно сейчас?! – взорвался Отто. Добежал до кровати, с яростью сдёрнул тонкое одеяло, швырнул его на пол и стал втаптывать в лужу. Хелена пыталась как-то помочь, но в итоге решила держаться в стороне. Впитав большую часть воды, одеяло скрутилось в сильных руках Отто, рыдая водой на дно ванной. Через пару минут всё было восстановлено. Кроме душевного состояния Отто.

Неловко поговорив с Хеленой ещё чуть-чуть, он почти успокоился, по крайней мере, внешне выглядело именно так.

– Я заплачу. На днях. Оплачу весь ущерб, – сказал под конец Отто, и это было чистым враньём.

– Нужна только побелка, – улыбнулась Хелена. – Можете побелить. Если захотите, – добавила она, и Отто усмотрел в этом какой-то намёк.

– Ага, – ответил он, а когда Хелена так и осталась стоять на пороге, спросил:

– Что-то ещё?

– Ну… – протянула Хелена, посмотрев ему в глаза. – У вас всё в порядке?

– В смысле? – едва не отшатнулся от неё Отто, у которого перед глазами за секунды промелькнули сообщения Абсорбента, фотографии Саара и полицейский участок.

– Ну, вы выглядите… не очень, – выдавила Хелена. – Может, я могу чем-то помочь?

«Конечно, можешь, – подумал Отто. – Иди в полицию и расскажи им все, что они должны знать. Покончи с этим. Возьми мой телефон и покажи им. Скопируй нашу переписку и передай куда следует. Увези меня в безопасное место. Просто побудь со мной, потому что мне до смерти страшно прислушиваться ко всем звукам тут в одиночестве. Просто сделай что-нибудь. Хоть что-то».

– Просто надо поспать, – отмахнулся Отто.

– Точно?

– Конечно, нет. Просто я влип в такую историю, что не могу никому об этом рассказать и не хочу, чтобы на моей совести был еще один труп. Так что лучше беги отсюда, пока можешь, и не подходи к моей квартире.

Отто вытер со лба испарину и налил в стакан воды. Выпил ее, налил еще. Снова выпил. Все то время, что Хелена была в квартире, телефон лежал на тумбочке у входа, и Отто периодически поглядывал на него, когда они разговаривали в дверях. Но телефон хранил молчание. Наверное, Абсорбент вовсе и не наблюдает за ним. Он же не нашел «жучков». Как он может следить за ним в квартире? Может, это его шанс на спасение? Хелена – его спасение? Боже. Это и правда его шанс! И при том никаких сообщений типа тех, что он получил, стоя перед своим предыдущим спасением – зданием криминальной полиции. Никаких угроз. Ублюдок ничего не видит и не знает, что происходит. Отто улыбнулся, но потом нахмурился. И его осенило – Абсорбент просто играет с ним. Проверяет его на прочность. Думает, он купится на это. Сдастся. Нет, он наблюдает. Точно наблюдает. Это проверка!

И поэтому последнюю свою тираду Отто произнес мысленно, оставив для Хелены только первое ее слово.

– Точно?

– Конечно.

Потом она недоверчиво кивнула головой, чуть улыбнулась и ушла. И когда дверь за ней закрылась, Отто понял, что был прав. Потому что на телефоне было уже три сообщения.

В горле жутко пересохло, язык прилип к небу. Отто налил себе третий стакан воды. Три смс – три стакана воды. Страшно до одури. Но на этот раз он не облажался. Это уже что-то.

Поздравляю, Отто. Ты только что спас себе жизнь.

И ей тоже.

Молодец.

Глава 48. Синдром здравого смысла

Синдром здравого смысла, он же синдром идентификации заложника, он же синдром стокгольмский и синдром выживания заложника – спустя годы он искал объяснение в этом, но так и не находил. Хотя «синдром выживания заложника» был весьма соблазнительным, никаким заложником он не был. Да и выживать в доме Лотты постепенно становилось всё легче. Под конец он вообще не прикладывал к этому почти никаких усилий. Интересующиеся люди вскоре перестали посещать их дом, удостоверившись, что всё у них в порядке, хотя если бы они знали, как обстоят дела на самом деле, вряд ли посчитали бы, что всё в порядке. Возможно, со стороны это выглядело бы дико. Хотя, наверное, это диким и было, а не только выглядело. Их молчаливое, отчуждённое сожительство – иначе и не назовёшь.

Иногда он сравнивал Лотту с накипью на стенках кастрюли. Свидетельством времени, отсылкой к прошлому и напоминанием о смерти. Но накипь обычно образовывалась, когда что-то кипятили, а он сомневался, что в кастрюле Лотты когда-нибудь кипела жизнь. Казалось, она всегда была такой – сидела в своём кресле перед пресловутым телевизором, дымила без устали и не интересовалась ничем происходящим.

Иногда он сравнивал себя с шипучей витаминной таблеткой, которые Лотта иногда покупала и выпивала в перерывах между кофе. Ему нравилось смотреть, как таблетка, упав в стакан с водой, пузырится, шипит, отчаянно старается противостоять своей участи, но постепенно просто распадается на молекулы, атомы, невидимое ничто, растворяется в воде, обстоятельствах, которые она никак не ждала, исчезает навсегда. Он всё ждал, когда же придёт его черёд распасться на частицы, но почему-то всё ещё держался, и почему-то ничто – ни Лотта, ни этот дом, ни этот мутный городишко – не давало повода думать, что это когда-то произойдёт. Однако и не убеждало в обратном.

Наверное, диким было не то, что сочли бы таковым люди, столкнувшиеся с реальной жизнью в этом доме, а то, что этому предшествовало. Диким было – когда десятилетиями затухающая одинокая жизнь, не знающая изменений и не нуждающаяся в них, в один миг нарушилась совершенно посторонним вмешательством, ребёнком, сыном брата, брата, убившего жену и самого сгинувшего. Диким было – потерять всю свою семью, почти все воспоминания о ней (чёрные пакеты и мокрый песок вместо яблочных пирожков и смеха), попасть к совершенно незнакомому человеку в совершенно безрадостное захолустье и понять, что это ещё большое везение.

Они вели себя именно так, потому что Лотта была сестрой Виктора, а он – сыном Линды. Вот и всё объяснение. Они вели себя именно так, потому что для них это было естественно. Он нащупывал для себя наиболее нетравмирующий способ существования, а Лотта давно уже его нашла, и постепенно он понял, что нащупывать ничего и не нужно – вот же оно, на блюдечке, радуйся, что упал именно в этот стакан именно с этой водой. Водой, не растворяющей шипучие таблетки.

Лотта не готовила для него и не стирала его постельное бельё. Лотта не спрашивала, когда у него день рождения, не отмечала Рождество или Новый год, не покупала ему одежду, не заботилась о его образовании или воспитании, не интересовалась его здоровьем или настроением. Он должен был заниматься собой сам, и постепенно он научился с этим справляться. И если Линда, наблюдая за их домом, волновалась за него (а ему было приятно иногда так думать), то со временем она могла успокоиться.

Он тайком таскал из холодильника то одно, то другое, в основном стараясь сделать это так, чтобы не было заметно (никогда не брал последний кусок, например, а если это было готовое блюдо – брал не больше нескольких ложек, а образовавшееся пустое место заполнял пищей с краёв, закрывая дыру на тарелке, словно ничего и не произошло). Но Лотта дурой не была и понимала, что парень давно бы помер с голоду, если бы ничего не ел, как это выглядело со стороны. Поэтому она готовила больше, чем на себя одну, и лишь посмеивалась, когда видела, что объёмы еды в холодильнике всё-таки уменьшаются.

 
* * *

Время шло. Шипучка всё не растворялась. Накипь стала выглядеть привычной. Дым стал лишь частью декораций. Полумрак превратился в уютную атмосферу безопасного кокона. Они по-прежнему почти не разговаривали. «Вынеси мусор». «Принеси синюю подушку». «Вымой посуду». «Приберись». «Проветри эту вонь». «Хватит маячить перед глазами». Но теперь всё это было чем-то само собой разумеющимся.

Он привык к ней и к их молчаливому сосуществованию. Он даже был ей благодарен за то, что она не вела с ним воспитательных бесед, не говорила о Викторе и о том, что он сделал, не говорила о его будущем или о том, каким хорошим человеком ему надо стать. Она не била его, не орала, позволяла читать всё, что он постепенно смог найти в её доме (книжные сокровища были запрятаны в старые коробки, пылившиеся в кладовке), даже то, что валялось на затхлом чердаке (а это, на минуточку, были самые похабные книжонки, которые только можно было представить; Виктор за такое оторвал бы руки), пусть где-то не хватало больше половины страниц, ему нравилось всё. Книги напоминали ему о Софии. Ему нравились любые истории, и почти ко всем он придумывал продолжение. Сестра наверняка с удовольствием послушала бы его выдумки, его новых персонажей и необычные повороты сюжета. И хотя он чувствовал, что воображения ему недостаёт, он хотел бы связать с книгами свою жизнь. София бы его поддержала, но её жизнь не успела связаться ни с чем.

Лотта не заботилась о нём, как могла бы заботиться родная тётка, но у него была крыша над головой, еда в холодильнике, своя маленькая комната и спокойствие в душе. От первоначальной тревоги и чувства опасности не осталось и следа, а проснувшиеся потом злость и ненависть, которые он вскормил в себе, чтобы чувствовать хоть что-то, так и не прижились – сменились привязанностью, чего он никак не ожидал.

Когда он в первый раз улизнул из дома, чтобы изучить наконец этот городок, своё новое пристанище, среду, в которой существовал их дом-призрак, антураж его одиночества, он чувствовал себя бесстрашным и всемогущим, но ничего страшного он так и не встретил, да и всемогущество не пригодилось, зато Лотта по его возвращении ясно дала понять, что ей действительно без разницы, дома он или шляется непонятно где. Это немного погасило его азарт, стремление раз за разом прокрадываться наружу из своей тёплой берлоги, потому что никакой реакции на это не следовало. После трёх вылазок он понял, что всё вокруг не так интересно, как он думал. После семи – что друзей ему тут не найти. Потом – что тут почти всегда одинаковая, серая и промозглая, погода. Что улица вовсе не спасение, как он воображал, жалея себя, запертого, как он полагал, в их туманном доме и до поры до времени не решающегося выходить из него. Город вовсе не решение его проблем. Ему плевать было на какие-то там проблемы бледного мальчика из дома Лотты. У него своих хватало, он погряз в них и давно отчаялся что-то с ними сделать. Это было заметно. Но главное, что он понял: разочарование – действительно очень сильное и ощутимо горькое на вкус чувство, особенно когда ожидания были завышены. А он завысил их до предела.

Так он и проводил свои дни. Дом, Лотта, книги. Улица – чтобы хоть как-то менять обстановку и дышать свежим воздухом, хотя бы в те дни, когда ветер не приносил к ним вонь с близлежащей свалки. Опять дом, Лотта, книги. Улица. Снова дом. Лотта и книги были молчаливыми и уже такими родными элементами его существования, что без них он попросту не представлял своей жизни. В последние месяцы зарядил дождь, и не было ничего лучше, чем лежать в своей комнате, слушать шум монотонно стучащих по крыше капель и придумывать продолжение всех тех книг, что он прочёл. Специально для него (и ему было приятно это сознавать) Лотта отыскала древний и дряхлый, но всё ещё работающий проигрыватель и отдала ему. Он поставил его на деревянный пол своей светлой кельи (которая была единственным местом в доме, где в упрямый контраст всегда, даже ночью, были раскрыты шторы) и время от времени на небольшой громкости (чтобы не мешать Лотте смотреть телевизор) крутил одну и ту же, единственную в их доме пластинку «Мелодии восточного утра». Несмотря на название, она его убаюкивала. Он никогда не выходил на улицу в дождь. Глядя из окна на редких ребят, прыгающих вдалеке по лужам (их единственное развлечение), он содрогался. Их цветные резиновые сапожки напоминали ему о той ночи.

В обычную погоду он не нарушал заведённого распорядка. Одевшись потеплее, он выходил из дома, машинально кивнув Лотте и получив такой же машинальный кивок в ответ, и убивал время, тянущееся здесь бесконечно, невыносимо медленно.

Он бродил по городку, уже успевшему ему надоесть, городку с опрокинутыми мусорными баками, обёртками от шоколадных батончиков, пролетающими между колёсами малочисленных машин, старавшихся проехать это богом забытое место как можно быстрее, городку с постоянной блевотиной возле единственного и замызганного бара со сломанной дверью и порванной кожей на допотопных барных стульях. Городку с открытыми люками, из которых несло разложением и тухлятиной, куда дети бросали камни и палки, но никогда не падали сами; с мигающими лампами в крошечной парикмахерской, откуда выходишь не только с новой стрижкой, но и с новым приступом эпилепсии; с придорожным кафе, где всё время пахло сосисками, кетчупом и горчицей, и никогда – кофе, потому что кофе там был мерзейший и без признака аромата. Бесцельно шатался по городку с постоянными туманом по утрам, моросью по вечерам и серостью в любое время дня, разбитыми светофорами, провисшими проводами, связывавшими покосившиеся столбы, кладбищем, полностью заросшим бурьяном, сквозь который кое-где проглядывали почерневшие и рассохшиеся деревянные кресты, с небольшим мрачным каменным филиалом крематория, стабильно дымившим через день, маленькими тесными продуктовыми магазинами, в которые старались запихнуть всё, что только можно было продать, не заботясь о том, что действительно нужно для нормального обеда или ужина, и которые раз в месяц грабили какие-нибудь пьяные подростки, одичавшие от безделья, скуки и вседозволенности. При первой же возможности подростки сматывались отсюда и никогда не возвращались. Возвращение сюда напоминало бы самоубийство. Он знал каждую улочку, каждый закоулок, и не было здесь места, не навевавшего предательского отчаяния, не призывавшего сдаться. Лотта была права. Можно было и не вернуться с этих улиц. Уж точно нельзя было вернуться, не погрузившись в это беспросветное уныние. В чём-то он её понимал. Но всё равно выходил из дома, раз за разом, всё равно пытался найти хоть что-то, способное вселить хотя бы толику надежды – потому что ну не могло же быть так всегда, не могло же здесь быть так везде, не могло же здесь всё быть таким? Постепенно он понял, что ещё как могло. София обладала удивительной способностью во всём обнаружить, отовсюду вытащить на свет что-нибудь хорошее, даже когда казалось, что это невозможно. Но здесь даже София потерпела бы неудачу.

Линда же обладала другой способностью. Находить в себе силы вытерпеть всё, смириться со всем, приспособиться ко всему, неважно, оставались ли у неё ещё эти силы или все были вычерпаны до дна – всегда находился какой-то скрытый резерв. В этом они с Линдой отличались от Софии. В этом они с Линдой были похожи. Он был её продолжением.

Слабаком, как сказал бы Виктор.

Возвращаясь в дом, который он постепенно действительно стал считать своим настоящим и даже в чём-то родным домом, он словно попадал в другую, безопасную и уединённую галактику – но Вселенная-то была всё та же: смурная, тихая, на обочине жизни.

Для Лотты никогда не существовало других галактик. Дом был её гравитационной константой. Ситцевые занавески, всё время закрывавшие окна, будто солнечный свет мог прожечь кожу Лотты, а то и вовсе испепелить её дотла. Вечный полумрак и прохлада. Бормотание телевизора. Ток-шоу. Выпивка. Сигареты. Кофе. Кашель. Запах жареной картошки. Таблетки. Покрывающиеся пылью газеты на тумбочке и заброшенные клубки шерсти со спицами. Повторение.

Такая жизнь затягивала его, хотя он упирался всеми силами, держась за свою комнату и свою атмосферу. Двери в комнату не было, и они её так и не поставили, поэтому в его пристанище проникал и сигаретный дым, и отзвуки бесконечно похожих друг на друга телепередач, и вообще весь этот тягучий климат дома, который Лотта взращивала и оберегала годами напролёт. Он завесил дверной проём чёрным покрывалом, что придавало комнате траурный вид и на самом деле не очень-то помогало. Но это была хоть какая-то граница, отделявшая его от остального дома.

Разочарование сменилось привычкой. Да, на улице было безрадостно, но ко всему привыкаешь. Да, в доме было совсем не так, как он хотел бы, но и это стало для него константой, так же, как и для Лотты. И если бы ему пришлось выбирать между внешним миром и тусклым домом на краю нормального существования, он выбрал бы второе. Не из-за книг. Не из-за проигрывателя. Не из-за привыкания к порой удушающему отчаянию и приступам беспросветной тоски. В доме была Лотта, и это мирило его со всем остальным. Никогда бы он не подумал, что это возможно, но со временем стало именно так.

Раз в неделю, по воскресеньям, вернувшись из магазина, Лотта ставила пакет с продуктами на табуретку, вынимала из него шоколадное яйцо с игрушкой внутри, клала его в центр стола, потом убирала остальное в холодильник и отчаливала к телевизору. К тому времени, когда в ток-шоу начиналась реклама и Лотта направлялась на кухню за бутылкой или кофе, яйца на столе уже не было. Шоколад в нём был абсолютно безвкусным, пластиковая капсула красилась и оставляла на пальцах жёлтые следы, игрушки были уродливыми и никогда не собирались в то, чем были задуманы и заявлены, а пластик в них был на удивление ломким. Но всё это его не волновало. Это было своеобразным воскресным ритуалом, своеобразным проявлением внимания Лотты, и это трогало его почти до слёз. Она не лезла к нему в душу, и он ничего не знал о её душе. Понятия не имел, почему она ведёт себя так или иначе, но эти шоколадные яйца всегда вселяли в него какую-то надежду, словно где-то в ночи загоралась едва уловимая, готовая вот-вот погаснуть, но всё же свеча. Именно так он себя чувствовал. И даже когда он стал обращать больше внимания на обёртки (поначалу он просто разглаживал фольгу и собирал их в ящике стола в своей комнате) – все яйца были просрочены – это ничего не изменило.

Когда он смог устроиться на работу и заработал первые деньги, он решил отдать их Лотте, а не купить велосипед, о котором грезил во сне и наяву. За всё, что она для него сделала и ещё больше за то, чего не делала никогда.

Приняв это решение, он почувствовал, что теперь что-то изменится. Линда бы, наверное, очень обрадовалась такому его поступку. Такому естественному, лёгкому и приносящему удовлетворение обоим поступку. Лотта, конечно, не была заменой Линды и могла повести себя как угодно, но он чувствовал – она оценит. Может, даже обрадуется. Может, даже начнёт с ним нормально разговаривать!

И удивительно, но почувствовав, что что-то изменится, он перестал замечать унылость вокруг. Он хотел лишь побыстрее вернуться домой. Воображение рисовало неясное, но цветное будущее. Он ускорил шаг, сознавая, что ещё немного – и перед ним откроется новая глава.

Так и произошло: когда он вбежал на ступеньки дома, сжимая в кармане эти небольшие, но первые и потому самые запоминающиеся деньги, когда он открыл дверь, испытывая воодушевление и даже почти настоящую радость, чего с ним не случалось ещё со времён Софии, он понял, что опоздал.

Лотта померла сама. Цирроз печени. Рак лёгких. Загнанное литрами кофе сердце. Бог знает что ещё. Она всё ещё сжимала в серых пальцах пульт от привычно бормочущего телевизора, но взгляд её, обычно с интересом следивший за экраном, на этот раз не выражал абсолютно ничего. На столике стоял остывший кофе. Пачка сигарет была наполовину пуста. Шерстяной платок сполз с плеч Лотты, открыв взору бесноватую сорочку, сейчас выглядевшую такой же серой и блёклой, как и всё вокруг. В уголке губ Лотты запеклась слюна.

Смерть, полная вдохновения.

Рейтинг@Mail.ru