bannerbannerbanner
полная версияЛже-Пётр

Алексей Забугорный
Лже-Пётр

Полная версия

(сидит молча, сосредоточенно глядя под ноги)

Пожалуй, я это заслужила. Своей ложью, лицемерием, малодушием…

Поэтому я не виню его. И рада, что наконечник теперь у Ивана. Ведь он этого достоин. Я верю, он будет хорошим царем.

(Привставая и протягивая руки к кому-то далекому)

Добрый, благородный, человеколюбивый человек! Я прощаю тебя и не держу зла. Будь счастлив, Царь-Иван! Будь счастлив..!

Записано со слов Марьи, невинно убиенной в запаснике краеведческого музея. Записал – апостол Петр, на проходной у Царских Врат.

Окончание рассказа Ивана.

…Схватил я ту карточку, стою, гляжу на нее – и не вижу… и все вижу все равно, все…

В голове – пусто, пусто, и только звон, как будто в колокол бьют. Потом уж догадался – это в мою душу бессмертную бьют. В сердце бьют, в совесть посрамленную бьют! Ведь все, что было, сожгла в один миг подколодная змея Марья! «До каких же пор проклятое бабье племя будет отравлять добрым людям жизнь?! До каких пор будем веревками, из которых плетут они свои шашни?»

Подумал я так – и словно волной накрыло: ничего больше не помню.

(Закрывает глаза. Плачет)

Очнулся, гляжу – всюду кровь, и руки мои в крови, и Марья мертва лежит. Рядом тряпица с наконечником, – тоже окровавленная.

Тут вся злоба из сердца в землю ушла, и стало мне так жаль Марьюшки, и такой любовью зашлось мое бедное сердце, что впору ему разорваться и самому кровушкой изойти, а – поздно; не вернешь ее. Пропала жизнь молодая. Запуталась пташка в сетях старого коршуна, проклятого Модеста – профессора. Загубил он ее, душеньку, змей подколодный!

Пусть же горит в аду! Пусть вкушает муки круга седьмого! Пусть сам Вельзевул щекочет его своим трезубцем, ибо не на мне смерть ее, а на нем, Горыныче треклятом!

Подумал это я так, да на колени перед телом Марьи и упал. Обнимаю ее, целую, горькими слезами поливаю, да нет в мире такой силы, чтобы человека с того света вернуть…

(вздыхает. молчит)

И еще. Я про то, что содеял, написал в записочке. И про наконечник тоже. Не знаю сам, зачем. Собою не владел, все как в тумане было, не ведал, что творю. Повиниться хотелось; чтоб с горя умом не тронуться, душу излить. Думалось – даст Бог, попадет она в руки достойному человеку, отыщет он наконечник, станет справедливым царем, – тогда и Марьюшкина смерть не напрасной будет, и я, грешный, через это оправдаюся.

Записочку спрятал в дупле сосны, рядом с тем местом, где Марья похоронена. Брату же ничего не сказал, а зря. Брат бы меня вразумил, отвел от греха, не позволил бы (вздыхает).

Не людского суда боюсь. Не обличенья. Боюсь, как бы не случилось с той записочки большей беды, но что сделано – то сделано. Видно, судьба.

Конец.

Записано со слов Ивана, убиенного неведомо где. Записал апостол Петр, на проходной у Царских Врат.

Рассказ Панаса-Охранника: продолжение.

Брат рассказал мне все, как было. Погоревали с ним, да делать нечего; взяли лопату, пробрались через черный ход, вынесли Марью и закопали там же, в скверике. Пол, стены и потолок в запаснике оттерли от крови, так что никто ни о чем и не догадался. Так она и лежит за музеем, в сквере у вечного огня, и никто кроме нас о том не знает.

Ну, а с наконечником – что? Марья – в земле, ее не воротишь. А царская власть только раз дается: historical window of opportunity; упустишь шанс – другого не будет.

– Давай, – говорю, – брат Иван, выпускай венвелопскую магию. Занимай престол, царствуй! Или зря Марья смерть приняла?

А брат возьми, да и отступись: «Не могу, – говорит, – царствовать на невинной крови. Не бывать более тому наконечнику! Окажи в последний раз помощь, брат. Поедем с тобой в леса нехоженые, дремучие, что за синими горами, посреди мертвых болот, где течет река широкая, река глубокая, из никуда в ниоткуда. Найдем в тех лесах камень под столетней сосной. Под тем камнем закопаем венвелопский наконечник, а где закопали – никому не скажем, ибо чует мое сердце – не принесет он добра».

Тут взяла меня досада великая, да делать нечего – старшего брата не ослушался. Завел машину, взяли мы заступ, наконечник кинули в бардачок, и поехали степями, полями, да по мелкосопочнику, в дремучий лес.

Приехали. Машину оставили у санатория, – вот у этого самого, – сами же пошли, ибо дальше дороги не было, – пешем, за синие горы, лесами нехожеными, дремучими, что посреди мертвых болот, вдоль реки широкой, реки глубокой, что течет в никуда из неоткуда.

Долго шли.

В полночь же отыскали камень древний, под столетней сосной. Стали копать. Копаем, а меня мыслишка изнутри подтачивает, и чем глубже копаем, тем глубже она в меня червем въедается: «От чего из-за одного дурака другому жизнь под откос пускать? Или до самой смерти прозябать охранником? Сам не хочешь царствовать – дай другим!»

А – знаю, что не даст. Знаю его, брата упрямого. И так мне через то стало обидно, что будто и не брат он мне, а враг лютый. Враг и враг. И так мною это овладело, что… словом, подхожу к Ивану и говорю: «Утомился ты, братко: давай я вместо тебя копать буду, а ты ляг под сосной, поспи».

Отдал мне брат заступ, лег под сосной и уснул.

Я же подкрался, замахнулся посильнее заступом…

(Вздыхает. Молчит. Затем продолжает глухим, темным голосом)

Когда братца-то мертвого увидел, когда понял, что наделал, – захотелось самому на этой же сосне сгинуть. Снял я с себя рубаху, порвал ее на полосы, свил веревку, закрепил на суку, да только вдруг что толкнуло изнутри: «Меня не станет – кому с того польза? Нонешний царь будет, как и прежде, над народом изгаляться, а мои косточки волки да медведи по лесу растащат? Сделанного не воротишь: мертвым в земле лежать, живым – дальше жить. И кто же им поможет, как не новый, справедливый царь?»

Вынул я голову из петли, столкнул брата в яму, наконечник рядом положил и так закопал.

***

– Что же дальше, Панас? – спросил Остап, подаваясь к своему собеседнику.

Человеку в плаще издали было видно, как блестят его глаза.

– А дальше, – отвечал Панас вздыхая, – понял я, что для того, чтобы царский престол занять, нужно время выждать. Придет время – достану наконечник, приступлю к чертогам царским, скажу: хватит, ирод! Кончилась твоя власть! Я, Панас-Справедливый, пришел…!

Панас опять вздохнул, и поглядел на лунную озерную рябь, которая разгоралась все ярче.

– Только с той поры, – продолжал он, – стала меня совесть мучать. Будто брат с того света зовет, головой качает, пальцем грозит. Никакого житья через то нет. Грех на мне. Искупить его должно справедливым царствованием. Да только трудно одному власть в руках удержать. Помощник нужен. Придет время – найду… – думаю, помощника, – а пока устроился в этот вот санаторий охранником. Чтоб к наконечнику ближе быть, да к брату убиенному.

– Ну, а Макар что же? – задыхаясь от волнения, спрашивал Остап, так и поедая глазами товарища. – Тот, который проболтался-то?

– Макарка-то? Ему я случайно на глаза попался, когда из лесу шел. Смотрит – идет человек, ночью, без рубахи, с заступом, руки в крови… Он, конечно, сразу смекнул, что дело тут нечисто. Пришлось рассказать все, как есть. А чтобы молчал, пообещать, что как только на новой должности устроюсь, дам ему место Первого Советника. Так я Макара совесть купил, а он перед смертью возьми, да и проболтайся. Но только кто-ж ему поверит, коли все знают, что Макар всю жизнь не в себе?

– А что, Панас, – спрашивал Остап, дрожа. – Взял бы ты его к себе Советником?

– Макара? Советником..?! спросил Панас и вдруг захохотал так, что в отдаленной части озера стая уток снялась и понеслась над водой, не разбирая дороги. – Макара… Советником… – Утирая слезы, градом катившиеся из глаз, повторял Панас. – Уж не шутишь ли ты, Остап? Уж не перепил ли ты вина за ужином? Не перегрелся на солнце, лежа у озера? Макара – советником! – вытрясал он последние судороги смеха из своего крепкого тела, – да ведь какой из Макара советник, когда он сам, без совета жены, не выберет в магазине и пары носок?

– Значит, обманул? – с облегчением выдохнул Остап.

– Не обманул, а обнадежил, – возразил Панас. – Я ему, дураку, на всю жизнь веру в себя подарил. Веру в то, что он, санаторский наш истопник, вдруг всем покажет, кто такой есть Макар.

– Понимаю, – елейно-смиренным голосом сказал Остап, – ложь во спасение.

– Она самая, – ответил Панас, – в Макара спасение, а заодно и в мое.

– Ну, а… – Остап словно бы свился в клубок, из которого выглядывала только маленькая треугольная головка его и острый, раздвоенный язык коротко выстреливал, буравя воздух. – Зачем ты мне все это рассказал? – Вкрадчиво шипел он. – Зачем призналссся?

– Рассказал – значит, имею в тебе свой интерес, – изменившимся голосом ответил Панас, так что человек в плаще, притаившийся в своем укрытии и все это время окаменев от любопытства внимавший каждому слову, вдруг почувствовал, как по спине его прошел озноб.

– Эгеее, – подумал он. – Уж не про ту ли вещицу речь, что Миша по лесам искал со своими филологами? Как пить дать, про нее. Неужто правда все? не выдумка? Стало быть, и Марья эта – из его команды страдалица. Пойти, рассказать ему? Да только не получить бы девять грамм свинца под лопатку за то, что стал свидетелем. Нет, не про мою честь эта беседа. От таких дел подальше держаться…

Ему вдруг снова страстно захотелось домой, к желтому свету, к своим тараканам и мышам, которые хоть и неприятны, но не опасны, – вместо того, чтобы сидеть здесь, не зная, увидишь ли рассвет.

– А интерес мой такой, – цедил пожилой охранник с волчьими глазами. – Ты парень толковый, проверенный. Хватку имеешь. Такие как ты мне нужны. Тебя хочу видеть своим Советником.

– Меня…, – прошелестел Остап, медленно расправляя кольца своего длинного тела и раскрывая бледный капюшон с узором в виде очков. – Уж не шутишшшшшь ли ты, Панассссс?

– Какие шутки? – глухо ответил Панас, щелкнув зубами, и глядя на ослепительный стержень лунного света. – Момент настал. Царь слаб. Трон шатается. Придворные одной ногой уж за границей, включая охрану. Линять готовятся, крысы. Поэтому – теперь, или никогда. Упустим момент – подтянутся силы великие, и – пиши пропало. Узнают, на что посягали, – с того света достанут…!

 

Волк выдержал паузу. Потом медленно повернул каменную морду к собеседнику: «Ну, что? Идешь со мной?»

– Иду! – взвился капюшон и встал, покачиваясь над берегом, словно парус, отбросив на песок угольно-черную тень.

Ветер прошелся по верхушкам лозняка, где спрятался человек в плаще, взрыхлил воду. Лунное серебро погасло и острые волны вспенили враз потемневшую поверхность озера.

Волк насторожил уши, и втянул носом воздух: «Никак, не одни мы здесь?», – тихо спросил он.

Человек в плаще почувствовал, как кровь отхлынула от лица и все, что было в нем, сжалось в тугой ком.

Но кобра, медленно обведя пляж темными бусинками никогда не мигающих глаз, прошипела: «Тебе показалоссссссь. Все ссспокойно». И, последний раз коротко оглянувшись, добавила: «А теперь – пошшшшли. Пошшшли, ты покажешшшшшь мне…»

Итермедия

Остап и Панас уходят. Человек в плаще крадучись выбирается из своего укрытия, оглядывается и замечает у своих ног стаканчик с минеральной водой и половинку огурца, разрезанного вдоль. Отпивает из стакана, откусывает от половинки, уходит.

Вскоре на опустевшем пляже появляется медведь. Какое-то время он стоит на песке и оглядывается, затем замечает оставленный человеком стаканчик и кусочек огурца. Допивает минералку, съедает огурец, уходит.

Глава 4

Явление первое.

Ночь. Заболоченный лес. Зыбкий, лунный свет пробиваясь сквозь густой туман, делает картину призрачной, нереальной. Здесь и там торчат из трясины гнилые пни. Упавшие деревья преграждают путь. Посреди болота на кочке поросшей осокой стоит Остап.

Монолог Остапа

– Что за лес такой? Не то, что конному – пешему не пройти. Эй, Панас! Где ты? (нет ответа). Панас! (нет ответа) – Куда запропастился проклятый старик? Черт дернул меня связаться с ним. Вот уж действительно гиблое место для крещеного человека; ни тропы, ни жилья, ни живого звука, – только кочки, пни да трясина. Всю дорогу, как и наказывал Панас, шел я вслед в след за ним, пуговицей льнул, глаз не спускал, а только будто хрустнула за спиной ветка; я оглянулся, – и ничего не стало – ни леса, ни тропы, а только мертвое это болото.

Куда идти теперь? Где искать дорогу? Эх, Остап, Остап… пропадешь не за грош, а все из-за чего? Неужели и правда есть на свете то, о чем говорил старик? Э-э-э, пустое. Выжил человек из ума, а я и поверил. Где-ж это видано, чтобы из-за простой железки царями становились?

Великим только Великий владеть может. А разве-ж я великий? Разве достоин чести самому Царю быть Советником?

Нет. Правду люди говорят: выше головы не прыгнуть. Боже мой, Боже мой. Вот только бы выбраться отсюда! Провалиться мне, если еще раз нога моя окажется в этом лесу (оглядывается). Никого. Только над болотом нет-нет, да мелькнет огонек, точно кто со свечкой ходит. Вот, вот поплыл… вот скрылся за деревом… вот опять. Попробовать позвать? Но не-ет. Страшно. Дюже страшно, надо вам сказать.

Хоть бы луна появилась. Да в такой чащобе разве-ж разглядишь ее, когда и самого неба не видно? И в кармане ни спички, ни огнива, ни электрического фонарика. А сотовая связь?! И подумать смешно в таком месте поймать хотя бы один кирпичик.

Но – чу! Будто кто стоит за спиной… Обернуться – страшно. Не оборачиваться – еще страшнее. А вот огражу себя молитвой; недаром святые отшельники спасались ею. Как-то бишь… (шевелит губами, морщит лоб, потом робко прочищает горло и неверным голосом начитывает) – Верую во единого Бога, Отца-Вседержителя, Творца неба и земли, видимого же всем…» (осекается). – Тю! В кого же я верую, когда не видно ни земли, ни неба, а только тьма кругом! А вот попробовать другую…

(снова вспоминает, начитывает) – Окропиши меня иссопом да очищуся, омоеши – и паче снега убелюся, слуху моему даси радость и веселие, возрадуются кости смиренные…»

(осекается) – Ох, тошно мне, тошно… не в миро и ризы – в болото лягут мои косточки. Ни радости, не веселия не сподобится душа моя! А тело? Все в тине, да в земле, да в поту. Кто убелит его? Видно, нет места Божьему слову в этой глуши. Видно, совсем пришла пора пропадать Остапу. А жить хочется, жить…! Сесть бы теперь на бережке, налить минералки, да разрезать огурчик вдоль.... (плачет). – Очищуся.... Омоеши…

Но постой, Остап! Может ли это быть, что вот точно кто идет в темноте..? Кто такой? Чего надо? Так вот и с ума сойти… ой-ой-ой, горе…

(всхлипывает, дрожит, тихонько зовет) – Пана-ас..! Панасушкооо…!

Голос из темноты

– Остап!

(Остап – подпрыгивая на месте)

– Панас!

(Голос ближе)

– Остап!

(Остап – крестясь мелкими, дрожащими крестами)

– Панас! Ты ли это?

– А кто же? Как есть, я.

– Да где же ты?

– Да здесь!

– Так и я здесь!

– Да где же это?

– А вот, у кочки.

– Ну, а я как раз с другой стороны.

(Из тумана выходит Панас. Остап обнимает его).

– Панас!

– Остап!

– Ну, здравствуй!

(Остап, целуя Панаса троекратно)

– Уж и не чаял встретиться. Думал – здесь моя погибель. Не тропы, ни жилья, ни живой души, а лес таких страхов наводит, что, кажется – дух вон!

– Лес – он такой, Остап. Все может случиться. Говорю тебе – держись меня, след в след иди, не оглядывайся, в сторону не сворачивай. Раз ошибешься – Лес обратно не выпустит. Закружит, заморочит – и поминай, как звали. Останешься огоньком бродить по болотам. Повезло тебе, Остап, ох как повезло, что жив остался.

(Остап – боязливо озираясь, прижимаясь к Панасу).

– Пойдем отсюда, Панасушко. Господь с ним, с наконечником! Будем у озера сидеть, минералку пить, с огурчиком, на луну смотреть, да сказки сказывать. Пойдем.

– Погоди, Остап. Не робей. Уж столько прошли – неужто зря? Да и нельзя нам обратно. Псы государевы теперь уж точно все разведали и в погоню отправились. Нам теперь робеть никак нельзя. Не сробеем – все получим! А сробеем – не сносить головы. Позади – плаха; впереди – слава; посреди – темный лес. Такая, видать, наша судьба, Остап. Идем. Немного осталось. Вон, в темноте из болота коряга торчит, будто кто увяз в трясине, – верный ориентир. От нее на полночь – и будем у цели.

(Панас берет посох и, пробуя им путь, идет через болото. За Панасом, вздрагивая и держась за полу его рубахи, бредет испуганный Остап).

Явление второе

Заболоченная поляна, окруженная глухим, темным лесом. Над поляной – тонкий серп убывающей луны: лучшая ночь для колдовства и всякого рода неправедных дел.

По земле стелется тихо мерцающий туман, из которого поднимаются острые стебли осоки. На краю поляны – замшелый валун под столетней сосной.

Из леса выходят Панас и Остап.

Панас. Пришли. Вот это место. Вон тот валун, а вон и сосна. Под ней лежит единоутробный брат мой. Под ней же и наша слава.

Остап. Ох, Панас, нехорошо здесь. Чую, не к добру все. Будто холодом веет. Будто лед в сердце ложится, на самое дно, и жжет, и тянет все вниз, вниз…

Панас. То грехи наши к ответу призывают. Невинная кровь к небесам вопиет. Дела неправедные лютую долю в преисподней готовят. Но ты не унывай, Остап. Господь милостив. Нет такого греха, который бы Он не простил. Только молись. А трон получим – на этом самом месте часовню поставлю, с иконой чудотворной, в окладе из чистого золота, с каменьями самоцветными, с узором таким, что и в райском саду увидят – подивятся… Отмолю брата – убивца, глядишь и сам, – убивец, – очищуся… Господь – он милостив, Остап. А я, Остап, щедр. Только верен мне будь, как пес. Будешь по правую руку от меня сидеть, в шелках да соболях ходить, из золотых кубков пить, с серебряных блюд есть. Теперь же не станем терять времени. Чую, близко шакалы государевы. Лишь бы успеть нам. Лишь бы успеть…

***

Панас, достав из-за сосны заступ, – тот самый, которым лишил он жизни брата своего, стал копать.

Летели комья сырой земли. Сплетенные корни деревьев, во тьме похожие на извивающихся змей, лезли навстречу, словно защищая свою добычу. Заступ рубил их, и они распадались, открывая новые пласты могильного чернозема.

– Ты уж прости, братец, – говорил Панас, орудуя заступом, – что потревожим тебя.

Пот градом катился по лицу его.

– Зато уж как кончу задуманное, – упокоится душа твоя. Будешь на облаках сидеть, кисель кушать, да с ангелАми беседовать.

Откуда-то сверху послышался смешок: «Панас! А Панас?»

Кто там, Панасушко? – воскликнул Остап, прижимаясь к товарищу и дрожа всем телом.

– А я почем знаю, – ответил Панас, не прерывая своего занятия. – Ветер. Ветви скрипят.

– Да не похоже на ветер-то, – отвечал Остап, боязливо озираясь. – уж больно ясно сказано.

– Мало ли звуков в лесу, – отвечал Панас, круша заступом землю. – Филин ухнет, барсук в кустах зашуршит, лось рогами ветви заденет – и не такое померещится.

– Ой, Панас! – снова послышалось сверху.

– Вот опять! – Остап даже присел от страха. – Неужто не слышал?

– Слышал, не слышал, – отвечал Панас, упрямо оборотившись спиной к поляне, лицом к яме, – не бери в голову. Голова – она не сундук. Нечего в ней всякий хлам хранить. Лучше следи, не идет ли кто.

– Высоко сижу, далеко гляжу, – снова послышалось сверху. – Вижу, идет-идет, да все не дойдет, а дойдет – не уйдет.

Приятели посмотрели вверх.

На сосне, на одной из нижних, толстых ветвей ее, которая, впрочем, была довольно высоко над землей, сидел кто-то тощий и долговязый, в темноте похожий на серую тень.

– Кто же это, Панас? – прошептал Остап, крестясь. – Чур меня! Чур!

– Похристосуемся, брат?! – сказал сидящий, зачмокал губами и пропел петухом.

– Кто же ты, наконец?! – взмолился Остап. – Почто пугаешь добрых людей?

– Ой добрые, ой добрые! – запричитала тень. – Уж такие добрые – смерть, какие добрые!

Панас вонзил в землю заступ и медленно распрямился.

– Пойдем отсюда, Панас, – шептал Остап, толкая товарища. – Не этого мира он житель. Вишь, как загибает: «добрые», говорит. Видно, знает, что грех на нас.

– Не слушай ее, – молвил Панас. – То брата убиенного тень. Вишь, мается. Дорогу к свету найти не может, потому как и сам – убивец. Потому его дьявол и не пускает, и крутит им, и нам голову морочит, чтобы ушли ни с чем.

– А мы и рады, гости дорогие! – пропела тень елейным голосом. – Уж вы заходите на огонек! Места на всех хватит. Кому к огоньку-то поближе, кому еще ближе, а кому задом – в самое пламя! – изрыгнула она другим уже, темным голосом. – Косточки прогреем, что в твоей баньке. Только париться вечно будете, скоты!

При этом шея ее вытянулась, наподобие змеиной, так что голова приблизилась почти вплотную к товарищам, и открыла смрадную пасть, усаженную саблями серых, гнилых зубов.

Панас зажмурился и крепче схватился за заступ, а Остап вскрикнул и лишился чувств.

Голова же вернулась на прежнее место, и тень запричитала, болтая ногами и указывая на лежащего Остапа: «Батюшки святы! Убили! Воды! Воды!» – И сама же себе ответила, но уже другим, бесстрастным медицинским голосом: «Расстегнуть ворот. Подушку под ноги. Нужно усилить приток крови к головному мозгу».

Панас медленно набрал полную грудь воздуху, и не глядя на тень широко размахнулся и вонзил заступ в землю, будто хотел одним ударом пробить всю твердь ее.

– Ай! – воскликнула тень, – под самую лопатку вонзил, да прямо в сердце, чертов приспешник. Алая кровь струится, дух – вон!

Панас, не отвечая, продолжал копать, а тень, покосившись на неподвижно лежащего Остапа, спросила конфиденциальным тоном: «Теперь, когда нас никто не слышит, может, – пардон за каламбур, – хватит Ваньку-то валять? Поговорим по-семейному?»

– Не о чем нам с тобой говорить, пока в тебе бес сидит и тобою управляет, – сквозь зубы отвечал Панас, продолжая копать. – Что жизни тебя лишил – за то грех на мне, мне и отвечать. Слаб человек. Через то мне и прощение возможно.

Тень на сосне покачала головой.

– Слаб он… А роет, как экскаватор. Ишь, силищу наел на санаторских харчах. – И, приглядевшись к яме, добавила. – Ты, слышь, осторожнее; где-то там моя голова покоится. Смотри, не ушиби. Здесь, сам понимаешь, санитаров нет.

– Ничего я не понимаю! – вскинулся Остап. – Лежи себе спокойно, не мешай.

– Да как же мне спокойно лежать, – пожаловалась тень, – когда тебя то закапывают, то раскапывают… никакого уважения к усопшим! А я ведь не просто так усопший, а – на минуточку, – невинно убиенный! Мне особые условия полагаются: поминовение, памятник… Да что с тебя взять, если ты даже наконечник поленился отдельно от меня спрятать, чтоб останки не тревожить. Знал ведь, что вернешься.

 

– Не знал! Не знал! – закричал Панас, и в первый раз посмотрел тени в лицо. – Не знал я! Не хотел я наконечника, не хотел! Не хочу! Он сам! Сам к себе тянет, царствовать велит! Знаешь ведь – сила в нем великая над человеком. Раз в руках окажется – до смерти не отпустит!

– Ну-ну, – нейтрально отреагировала тень.

– Замолчи! Замолчи, слышишь?! Замолчи! – крикнул Панас, и швырнул в тень ком земли.

– Копай – копай, – посоветовала тень. – Уже немного осталось.

Остап размахнулся, что было сил вонзил заступ в землю и выворотил из нее почерневший беззубый череп с дырой в затылке, полный плотно слежавшегося чернозема.

– Бедный, бедный Ваня, – сказала тень, со своей ветки глядя на череп. – Это чем ты так меня? Я ведь и понять ничего не успел. Неужто заступом? Фу, как грубо. А уж какая светлая голова была! Жить бы ей и жить.

– Жить, говоришь? – процедил Панас, разглядывая останки. – А ты Марью вспомни…

Тень замерла, схватив себя за волосы и вдруг завыла на тусклый месяц.

Холод прошел через сердце Панаса от этого воя. И тут же, вторя ему, над лесом разнесся еще вой, протяжный и тоскливый, а над сосной появилась и стала летать кругами другая тень, бледна и размытая, которая сгущалась, обращаясь в женщину небывалой красоты.

Женщина была бледна, как мел. Ее огромные глаза казались бездонными пустыми колодцами. Лицо и шею покрывали чудовищные ссадины и кровоподтеки, черные, как мрак, окружавший ее.

Призрак стал носится над поляной, то взмывая ввысь, то опускаясь к тени убиенного Ивана, выкрикивая его имя и заглядывая в глаза его своими невидящими глазами.

Видно было, что несчастный пытается сойти с ветки, на которой сидел, но будто какая сила держала его там.

– Марья! Марья! – восклицала тень, будто на миг душа Ивана очнулась в ней. – Почто мучаешь? Почто не отпускаешь? Смилуйся, Марья! Сил моих нет. Не могу больше. Хоть бы снова умереть, чтобы не видеть тебя. Брат! – восклицала тень и простирала руки к Панасу, – Христом-Богом молю! Бери наконечник! Царствуй! Да поставь на сем месте часовню. Вели день и ночь молиться о грешной душе моей. Может, смилуется Господь, исторгнет ее из глубин адовых, сподобит хотя бы и не рая, а преддверия Врат Царских…

И помимо воли меняясь в лице засюсюкала, кривляясь и коверкая слова: «Билетики продавать, следить за порядком… сторожка, чаек, радиоприемничек…», – и снова голосом Ивана: «Спаси, Панас! Погибаю!».

– Козни бесовские, – зарычал Панас, бросая заступ. – Не Марья то, а совесть твоя, брат, лукавым приставленная изводить тебя. Марья же теперь сама горит синим огнем за прегрешения. Ничего, братка. Ничего. Погоди, справим тебе часовенку, – упокоишься…

Он упал на колени, и не помня себя стал руками рыть землю, срывая ногти, в кровь обдирая пальцы, раскидывая братнины кости, почерневшие и изъеденные болотной ржей:

– Свят-Свят-Свят… по велицей милости…, – шептали его дрожащие губы. – Где же ты, родимый?

Внезапно ладонь полоснула острая боль. Панас почувствовал, как что-то теплое закапало с пальцев. Он нашарил на дне ямы ранившее его и, как был, стоя на коленях, поднес к глазам.

На ладони Панаса, глубоко и длинно прорезанной, лежал темный от его крови, плоский продолговатый предмет, формой своей напоминающий лист оливы, с одного конца заостренный, с другого же заканчивающийся веретенообразным черенком.

– О-о-н.., – выдохнул Панас, держа у самых глаз своих заветный артефакт. – Наконечник…

– …Царская вещица? – послышалось холодно и чеканно над самым его ухом, а в следующую секунду Панас вздрогнул всем телом, выпрямился и, глядя строго перед собой, с колен упал лицом в яму, которую копал, головой к черепу брата.

Из спины его торчал вонзенный по рукоять широкий клинок.

Тень женщины испустила торжествующий крик, захохотала и исчезла, а вслед за ней и убиенный Иван сорвался с ветки, ударился оземь и тоже пропал, словно его не было.

В наступившей тишине Остап вытащил клинок из спины товарища и вытер лезвие о его рубаху. Клинок он вложил в ножны, искусно спрятанные под футболкой, затем разжал ладонь убитого и взял из нее наконечник.

– Так вот ты какой, – сказал он задумчиво, поднося добычу к глазам, – а с виду не скажешь. Неужели это из-за тебя столько шума? Брат брата убил, муж – жену, а теперь вот и я оскоромился… Чудно! Впрочем, что теперь об этом? Каждый исполняет, что должен: старый хрыч нюни распускает, Остап дело делает, и у каждого – свое место.

Хруст ветки за спиной заставил его замолчать. Остап замер, а потом, сам оставаясь неподвижным, как скала, медленно повернул голову на звук.

– Выходи, – сказал он в темноту.

Лес молчал, скрытый саваном мрака.

– Выходи! – повторил Остап. – Знаю, ты здесь. Или мне самому найти тебя и пощекотать своим перышком? – спросил он голосом, который не оставлял сомнений в том, что так и будет. – Знаешь сам, от меня не скроешься. – И добавил тише, словно устало, но от этого еще страшнее. – Выходи.

Кусты у опушки зашевелились, и из-за них, боязливо озираясь, вышел человек в плаще.

***

Снедаемый любопытством, пересилившим страх, мучивший его, человек в плаще тайком пошел за подельниками от озера, чтобы разузнать больше о тайне, которой он уже дважды невольно оказался причастен, и вскоре понял, что обратной дороги нет. В глухой чащобе, сменившей прежний, знакомый лес, человеку в плаще не оставалось ничего другого, как разделить, какой бы она ни была, участь своих случайных спутников.

Много времени он провел в болоте, страдая от комаров и сырости, боясь открыть себя, справедливо полагая, что это не сулит ничего хорошего, в то же время страшась и отстать от них, понимая, что это лишит его даже малейшего шанса на спасение.

Как и Остап, ликуя и радуясь появлению Панаса, брел он за подельниками через бурелом и трясину, пока те не достигли поляны, на краю которой человек в плаще и затаился и, если не видел, то слышал все, что происходило, став свидетелем драмы, которую судьба развернула перед ним.

И вот теперь, свидетель и жертва, виновник и обвиняемый, стоял он, беззащитный, перед человеком с ножом; человеком, готовым на все; человеком, не моргнув глазом убившим товарища своего; человеком, чье притворство поражало воистину более, чем его коварство.

– Подойди, – сказал Остап.

Человек в плаще приблизился, встав несколько поодаль.

– Ближе, – приказал тот.

Робея, человек повиновался.

– Ближе, – голосом бесцветным, но с нажимом повторил его мучитель.

Вздрагивая и обмирая, человек в плаще сделал еще шаг, оказавшись лицом к лицу с убийцей.

– Рассказывай, – сказал Остап тихо и все так же устало. – Кто такой. Откуда. С какой целью. – И присел перед человеком в плаще на корточки, свесив пред собой крупные кисти рук, переплетенные набухшими венами.

– Я… случайно, – начал человек в плаще, – случайно пошел за вами. Я и сам хотел вернуться, но заблудился. Без вас не выберусь, а сказать, что за вами иду – неудобно…

– Сядь, – безучастно произнёс Остап, и прикрыл глаза, будто бы его одолевала дрема.

Человек сделал, как было велено, чувствуя, что не сможет долго выносить этого напряжения, каждой клеточкой своего тела ощущая нож, зажатый в руке убийцы.

Труп Панаса лежал, выставив из ямы неподвижные, прямые ноги.

– На кого работаешь? – спросил Остап.

– Я не работаю, я.., – запинаясь, залепетал тот, – говорю вам, случайно получилось!

Человек в плаще попытался даже рассмеяться над собственной незадачливостью, глядя мертвыми от страха глазами в неподвижное, как у сфинкса, лицо Остапа.

– Слышь, ты, фраер, – процедил Остап, – ты это брось. Думаешь, мне твоя жизнь дорога? Вон, видел? – он небрежно указал ножом на труп. – С ним ляжешь. Места как раз хватит. Жаль только, времени нет. А то помучил бы я тебя напоследок. – И пояснил с детской какой-то непосредственностью. – Люблю это дело.

Чувствуя, как холодеет лицо и темнеет и без того темная ночь, человек в плаще поплыл куда-то, под тонкий звон, поднявшийся в ушах, замечая туманящимся взором, как Остап рассматривает широкое, тускло отсвечивающее лезвие своего ножа; обоюдоострое, с желобком кровостока и массивной ручкой.

Из последних сил стараясь держаться, человек в плаще до крови закусил губу, болью приводя себя в чувство.

Рейтинг@Mail.ru