К вечеру в Волково приехал Цурюпа (он частенько стал наезжать за это лето), прошел прямо в кабинет к Александру Вадимычу и, ужасно возмущенный, стал рассказывать о князе. Но Волков обрезал гостя:
– Знаю все-с, считаю большим несчастьем и сам даже поседел, а о стрекулисте прошу мне больше не напоминать-с. – И, подойдя к окну, перевел разговор на сельское хозяйство.
В это время на двор въехал Кондратий на двуколке. «Куда это старый хрен мотался?» – подумал Волков и, перегнувшись через подоконник, закричал:
– Ты откуда?
Кондратий покачал головой и, подъехав к окну, объяснил, что привез письмо для барыни. «Угу!» – сказал Волков и, закрыв окно, пошел к дочери.
Цурюпа впал в необыкновенное волнение, догадываясь, что письмо от князя.
Но не прошло и минуты, как вбежал Волков, тяжело дыша, красный и свирепый.
– Чернил нет! – закричал он, толкая чернильницу. – Куда карандаш завалился? – И, схватив быстро подсунутый карандаш, с размаху написал: «М. Г.» – на том листе бумаги, где на оборотной стороне год назад были нарисованы заяц, лиса, волк и собачки, потом откинулся в кресло и отер пот.
Цурюпа спросил осторожно:
– Что случилось? Посвятите меня, не могу ли помочь?
– Ведь это наглость! – заорал Александр Вадимыч. – Нет, я отвечу. Вот пошлый человек! «М. Г., не нахожу слов объяснить столь дерзкий поступок», – написал он. – Понимаете ли, просит извинения, письмецо прислал, будто ничего не случилось! Вот я отвечу: «Моя дочь не горничная, чтобы ей посылать записки. Не угодно ли вам действительно на коленях (он подчеркнул) прийти и всенижайше под ее окном просить прощения…»
– О, не слишком ли резко? – сказал Цурюпа, с моноклем в прыгающем глазу, читая через плечо Волкова. – Хотя таких нечутких людей не проймешь иначе. Я бы посоветовал передать дело адвокату. А что с Екатериной Александровной? Расстроена она?
– Что! – заорал еще шибче Волков. – Плачет конечно. Да вам-то какое дело? Убирайтесь отсюда ко всем чертям!
Но Катенька не плакала. Ожидая, когда вернется Кондратий, она то стояла у окна, сжимая руки, то садилась в глубокое кресло, брала книгу и читала все одну и ту же фразу: «Тогда Юрий, полный благородного гнева, поднялся во весь рост свой и воскликнул: – Никогда в жизни». Откладывала книгу и повторяла про себя: «Нужно быть твердой, нужно быть твердой». А мысли уже летели далеко, и опять она видела электрический шар, под ним на мокром асфальте жалкого человека я его глаза – огромные, безумные, темные… Катенька закрывала ладонью лицо, поднималась и опять ходила, брала книгу, читала: «Тогда Юрий, полный благородного гнева…» Боже мой, боже мой, а Кондратий все не ехал, и день тянулся, как год.
Наконец по коридору раздались грузные шаги отца, дверь с треском распахнулась, и вошли Кондратий и Александр Вадимыч с письмом.
Катенька побледнела как полотно, сжала губы. Отец разорвал конверт и сунул ей листик. Она медленно стала читать. И, не дочитав еще до конца, поняла все, что чувствовал князь, когда царапал эти жалостные каракули. На душе у нее стало тихо и торжественно. Она передала письмо отцу. Он быстро пробежал его и спросил пересмякшим от волнения голосом:
– Сама ответишь?
– Не знаю. Как хочешь. Все равно…
– Ну, тогда я отвечу, – рявкнул Александр Вадимыч. – Я ему отвечу… Пускай на коленках ползет. Хвалится – на коленках приползти… Ползи!
– Его сиятельство не в себе-с, – осторожно вставил слово Кондратий. – Они весьма расстроены.
– Молчать!.. Я сам знаю, что делать! – заревел Александр Вадимыч, сунул письмо князя в штаны и выбежал из комнаты…
Катенька крикнула:
– Папа, нет, я сама… Подождите! – И побежала было к двери, но остановилась, опустила руки. – Все равно, Кондратий, пусть будет что будет.
– Приползут, на коленях за тобой приползут, – сказал Кондратий. – Они в таком состоянии, что приползут-с.
Письмо отправили князю на другой день, чуть свет. Катенька знала, что написал отец, но сердце ее было спокойно и ясно.
С утра поползли серые, как дым, облака на Волково, от хлебов и травы шел густой запах, вертелись по дорогам столбы, уходя за гору, погромыхивал гром, поблескивало, а дождь все еще не капал, собираясь, должно быть, сразу окатить крышу, и сад, и поля теплым ливнем.
В мезонинном окне барского дома над крыльцом, за ветками березы, сидел Александр Вадимыч с подзорной трубкой и, закрыв один глаз, глядел на дорогу.
Дворовые мальчишки залезли на крышу каретника и глядели туда же, где дорога, опоясывая горку, пропадала между хлебов.
В раскрытых воротах каретника стоял серый жеребец, запряженный в шарабан. Кучер сидел тут же у стены на бревне, похлопывая себя по сапогу кнутовищем. Скотница, выйдя из погреба, поставила ведро с молоком на траву и тоже принялась всматриваться, сложив под запоном руки.
Приехал мужик на телеге, снял шапку, поклонился барину в окошке и слез, стоял неподвижно. Все ждали.
Катенька, одетая, лежала на постели, зарывшись головой в подушки. Нарочный, возивший в Милое письмо, прискакал с ответом, что князь уже пополз.
Часа три назад навстречу ему выехал Кондратий. Сейчас, по расчету Александра Вадимыча, князь должен был взлезать на песчаную гору, откуда начинаются прибрежные тальники и куда даже лошади с трудом втаскивают экипаж.
Вдруг мальчишки на крыше закричали:
– Идет, идет!
Волков, шлепая туфлями, поспешил к дочери. Но Катенька была уже на крыльце. Косы ее развились и упали на спину. Держась за колонну на крылечке, она пронзительно глядела на дорогу, вдаль.
Мужик, стоявший у телеги, спросил скотницу:
– Тетка, губернатора, что ли, ждут?
– Кто его знает, может, и губернатора, – ответила баба, подняла ведро и ушла.
На дороге из-за горки появился пеший человек, и мальчишки опять закричали с крыши:
– Женщина, женщина идет, нищенка…
Тогда Катенька оторвала руку от колонки, сошла на двор и крикнула:
– Скорее лошадь!
Серый жеребец с грохотом вылетел из каретника. Катенька вскочила в шарабан, вырвала у кучера вожжи, хлестнула ими по жеребцу и умчалась – подняла пыль.
Облако пыли долго стояло над дорогой, потом завернулось в столб, и побрел он по полю, пугая суеверных, – говорят, что если в такой бродячий вихрь бросить ножом, столб рассыплется, а на ноже останется капля крови.
На песчаной горе, поднимающейся из тальниковых пусторослей, на середине подъема, стоял на коленях Алексей Петрович, опираясь о песок руками. Голова его была опущена, с лица лил пот, горло дышало со свистом, жилы на шее напряглись до синевы.
Позади его, держа за уздечку рыжего мерина, который мотал мордой и отмахивался от слепней, стоял Кондратий, со вздохами и жалостью глядел на князя.
Слепни вились и над Алексеем Петровичем, но Кондратий не допускал их садиться.
– Батюшка, будет уж, встаньте, ведь горища, – говорил он. – Я на мерина вас посажу, а как Волково покажется, опять поползете, там под горку.
Алексей Петрович с усилием выпрямил спину, выбросил сбитое до запекшихся ссадин колено в разодранной штанине, быстро прополз несколько шагов и вновь упал. Лицо его было серое, глаза полузакрыты, ко лбу прилипла прядь волос, и резко обозначились морщины у рта.
– А ползти-то еще сколько, – повторял Кондратий, – садитесь на мерина, Христом-Богом прошу!
С тоской он взглянул на песчаную гору – и обмер.
С горы, хлеща вожжами серого жеребца, мчалась Катенька. Она уже увидела мужа, круто завернула шарабан, выпрыгнула на ходу, подбежала к Алексею Петровичу, присела около и торопливо стала приподнимать его лицо. Князь вытянулся, крепко схватил Катеньку за руку и близко, близко стал глядеть в ее полные слез, изумительные глаза…
– Люблю, люблю, конечно, – сказала она и помогла мужу подняться.