Графиня Хотынцева всю жизнь жила под влиянием каких-то симпатий и антипатий, приходивших без всякой причины и исчезавших почти без повода. В последний год она привязалась к баронессе Блендорф и не могла прожить дня, не повидавшись с нею. Это многих удивляло, так как баронесса не отличалась ни умом, ни любезностью и даже не занимала видного положения в свете. Когда графиня узнала о приезде племянниц, ей показалось, что она их страстно любит. Ольгу Борисовну она действительно всегда любила и даже изредка ей писала, но Соню она видела в последний раз десятилетним ребенком. Племянницы были приняты с энтузиазмом; на них, как из рога изобилия, посыпались самые заманчивые обещания и планы. Маковецкий через несколько месяцев получит место с огромным жалованьем; Боря будет зачислен в пажи; Соня к концу сезона может попасть в фрейлины и во всяком случае сделает блестящую партию, а пока все они немедленно познакомятся с высшим обществом. От последнего Ольга Борисовна наотрез отказалась.
– Мы не так богаты, – сказала она, благодаря тетку, – чтобы ездить в свет, да меня он и не привлекает. Вот Соня – другое дело, и вы будете очень добры, если иногда дадите ей случай повеселиться.
– Еще бы! – воскликнула графиня, – Соня будет выезжать со мной всюду; а тебя, Оля, я прошу только об одном: съездить со мной к княгине Марье Захаровне; больше я к тебе приставать не буду. Это очень важно. Бывать у Марьи Захаровны – значит принадлежать к обществу.
Княгиня Марья Захаровна была очень древняя и очень величавая, замечательно сохранившаяся женщина. В молодости она имела много похождений легкомысленного свойства, но эти грехи были давно забыты, и она представляла в обществе несомненный и незыблемый авторитет. Несколько уцелевших друзей души в ней не чаяли; остальные ее боялись. При дворе она держала себя независимо и гордо, к светским женщинам относилась с покровительственной любезностью, а мужчинам кланялась, откидывая голову назад, и только иногда, в виде особой милости, протягивала кому-нибудь из них руку, конечно, не для пожатия, а для почтительного поцелуя.
Княгиня Марья Захаровна благоволила к графине Хотынцевой, потратившей много годов и усилий, чтобы приобрести это благоволение, а потому племянниц ее приняла очень ласково. Представляя Ольгу Борисовну, графиня сказала: «ma niece, la comtesse Makovetzka»[123]. Ольга Корисовна сгорела от стыда и, усевшись в карете, спросила:
– Ma lante, отчего вы дали мне фальшивый титул? Я не графиня.
– Qu'est-ce que ca fait, ma chere? – отвечала графиня и махнула рукой. D'ailleurs tous les Polonais sont plus ou moins comtes[124].
Приезд Сони был действительно но многим причинам большой радостью для графини. Она много ездила в свет, но могла бы ездить еще больше. На некоторые танцевальные вечера ее затруднялись приглашать. Теперь, когда она будет вывозить Соню, конечно, ни один вечер без нее не обойдется. Кроме того, Соня оживит ее утренние четверговые приемы, которые как-то не ладились. Она велит поставить в большой гостиной чайный стол (совершенно так же, как у княгини Кречетовой), и Соня будет разливать чай. А главное, приезд Сони даст ей возможность осуществить давнишнюю мечту, то есть дать бал. С тех нор, как Хотынцевы переселились в громадную министерскую квартиру, у них не было больших приемов. Бывали, правда, обеды, очень ценимые в Петербурге как но качеству, так и по выбору приглашенных, но ведь обеды можно давать и в маленькой квартире. Каждый год перед великим постом графиня начинала заговаривать о рауте, но граф решительно на это не соглашался, находя, что давать раут слишком самонадеянно и скучно. Теперь дать бал почти необходимо и, конечно, граф протестовать не будет. Графиня даже назовет свой праздник не балом, a une petite sauterie[125],– это и скромнее, и удобнее, так как даст возможность не пригласить тех, кого не хочешь иметь на балу. Но весь город будет знать, что это настоящий бал, о нем будут говорить и при дворе… и кто знает?.. на второй бал, может быть, приедут такие лица, что у графини, при одной мысли о подобном счастии, захватывало дух и темнело в глазах.
Каждое утро заезжала она за Соней и возила ее по своим многочисленным знакомым. За одну неделю Соня насчитала тридцать визитов, и когда у нее спросили, какое впечатление сделало на нее общество, она отвечала очень откровенно:
– Лица разные, но разговоры во всех тридцати домах совершенно одни и те же… Слово в слово…
По вечерам она еще иногда сидела дома, и это были самые счастливые вечера для Ольги Борисовны. К ним приходил кое-кто из старых знакомых Маковецкого, преимущественно музыканты. Соня очаровательно пела, несмотря на строгое запрещение известной госпожи Плиссен, у которой она начала брать уроки пения; раза три составлялись квартеты. Ежедневным посетителем их был и Угаров. Нисколько не влюбленный в Соню, – по крайней мере, он сам убеждал себя в этом, – он таял от каждого ее слова и от каждой ее нотки и мгновенно упадал духом, когда Сопя уезжала. Впрочем, не он один упадал духом; такое же чувство испытывала и Ольга Борисовна, потому что в отсутствие Сони музыка заменялась картами. Когда играли в зале, засиживались недолго; но иногда Маковецкий запирался с гостями в кабинете; это значило, что игра затевалась серьезная и что гости просидят, по крайней мере, до того времени, когда Соня вернется с бала. В таких случаях Ольга Борисовна и Угаров просиживали целые часы наедине и большею частью молчали. Обоим было не до разговоров, оба понимали друг друга, и молчание их не тяготило.
– Отчего вы сами не ездите в свет? – спросила однажды Ольга Борисовна. – Молодому человеку, как вы, легко проникнуть всюду.
– В том-то и дело, Ольга Борисовна, что я не умею проникать, хотя с удовольствием сделаю все, что нужно для этого. Ну, научите, с чего мне начать?
– Начните с того, что поезжайте в первый четверг к тетушке. Она при мне вас пригласила; с тех пор больше месяца прошло, и вы не сделали ей визита.
– Боюсь я вашей тетушки. На нее какой стих найдет…
– Не бойтесь, она во всяком случае обрадуется вашему приезду. По четвергам она мысленно считает гостей, и чем их больше, тем ей приятнее. Она мне вчера с торжеством объявила, что в последний четверг было сто двадцать человек. Вообще ее четверги в моде. Соня очень мило исполняет должность хозяйки.
После этого разговора прошла еще неделя, и, наконец, Угаров решился. Подъехав около четырех часов к дому министра, он увидел множество экипажей, стоявших по обеим сторонам подъезда. В швейцарской его поразила целая толпа ливрейных лакеев с шубами и мантильями. Угарову пришло в голову: не удрать ли подобру-поздорову? Но в это время толстый, почтенного вида швейцар спросил его фамилию и адрес. После этого бегство было невозможно, и Угаров пошел по широкой лестнице вслед за двумя кавалергардами, вошедшими вместе с ним. Пройдя большую, совсем пустую залу, они очутились в дверях ярко освещенной гостиной, из которой несся громкий, оживленный говор. Графиня приветствовала их одним общим поклоном и пригласила перейти к чайному столу. Но сделать этот переход было не совсем легко: все пространство между дверью и столом было занято; пришлось остаться у двери. Угаров сейчас же увидел у серебряного самовара улыбающееся лицо Сони; она передавала чашку Сергею Павловичу Висягину, который, по-видимому, рассыпался в любезностях. Кроме Сони и Висягина, в комнате было более сорока человек, – и ни одного знакомого ему лица. Между тем гости все прибывали, некоторые уезжали; воспользовавшись передвижением, юркие кавалергарды уже стояли около Сопи; Угаров не решался двинуться с места. Одиночество начало так томить его, что он страшно обрадовался, когда мимо него молодцеватой походкой прошел Иван Сергеевич Дорожинский. Ему сейчас же очистили место, дамы его окружили, и он начал им рассказывать что-то смешное, потому что все смеялись. Иван Сергеевич нигде долго не засиживался; не прошло десяти минут, как он встал, кое с кем поздоровался, кое-кого потрепал по плечу и очутился у двери. Графиня, в знак особого уважения, провожала его.
– Здравствуйте, дядюшка, – сказал Угаров.
– А, Володька, и ты здесь, – отвечал ласково дядюшка, очень обрадованный тем, что мог на него облокотиться и перевести дух. – Графиня, ведь это мой племянник, прошу любить и жаловать. Прекрасный малый, только одним нехорош: старика дядю забывает и матери не пишет… ну, да теперь вся молодежь такая.
И, внезапно выпрямившись, Иван Сергеевич бодро пошел дальше, а графиня повела Угарова к высокой блондинке, только что вошедшей и севшей неподалеку. «Как она меня назовет: Угаровым или Уваровым?» – мелькнуло в его голове, но графиня никогда в таких случаях не стеснялась.
– Monsieur Dorojinsky, le neveu du general que vous connaissez[126],– проговорила она скороговоркой и бросилась встречать княгиню Марью Захаровну, которая входила в гостиную величавой поступью и с благосклонной улыбкой на устах. За ней очень бойко и развязно шла маленькая рыженькая барышня – Варенька, или, как ее называли в свете, Бэби Волынская, дальняя родственница княгини Марьи Захаровны, Она уже третью зиму выезжала с княгиней, которая начинала этим тяготиться и всеми силами старалась выдать ее замуж. Это казалось делом легким, так как Бэби была очень богата, но женихи почему-то не являлись. Бэби была некрасива, и красоту старалась заменить бойкостью походки и языка.
Блондинка, которой был представлен Угаров, оказалась иностранкой, женой какого-то секретаря посольства, только что назначенного в Россию. Она не только никогда не слыхала о генерале Дорожинском, но почти никого не знала в Петербурге и просила Угарова называть ей лиц, наружность которых почему-нибудь возбуждала в ней интерес; но так как ее кавалер никого не мог назвать и, смущенный этим, не выказывал вообще никакой наклонности к обмену мыслей, она посмотрела на него с глубокой грустью и спросила:
– Et vous, monsieur… vous avez beaucoup voyage sans doute?[127]
Какой-то седенький дипломат подошел к ней в эту минуту, и Угаров, радостно уступив ему место, чуть не бегом бросился вон из гостиной, так и не дойдя до Сони. В зале он столкнулся с графом Хотынцевым, который, конечно, его не узнал, но приветливо пожал ему руку и спросил, не хочет ли он покурить у него в кабинете. Через два дня граф отдал ему визит. Отдание визитов происходило у графа оригинальным образом. Швейцар у всех четверговых гостей спрашивал адресы и после приема составлял список тех, которые были в первый раз в доме. В воскресенье графа сажали в карету и развозили по этому списку, причем выездной лакей оставлял загнутые карточки графа. От министра, обремененного делами, больше нельзя было и требовать. Граф даже не знал, к кому он едет, и сравнивал себя с капитаном Куком, отправляющимся в неведомые страны. Впрочем, он довольно любил эти воскресные выезды и называл их наименьшей из всех жертв, приносимых им на алтарь семейного счастья.
Соня очень смеялась, когда Угаров рассказал ей о своем светском дебюте под именем Дорожинского. Она издали его видела и все ждала, что он подойдет к ней. Вообще Соня обходилась с Угаровым по-дружески, не замечала его влюбленных взглядов и поверяла ему свои светские впечатления. Впрочем, кроме сестры и Угарова, ей не с кем было говорить дома: Горич вдруг прекратил свои посещения, Маковецкий проводил все время за картами, а Сережа забегал очень редко и имел вид крайне озабоченный. Несмотря на свою крайнюю осторожность, он был замешан в историю, о которой говорил весь город.
Алеше Хотынцеву предстоял какой-то смотр в Царском, и он давно решил, что уедет туда накануне. Выйдя довольно поздно от Шарлотты, он заметил, что лошадь хромает, велел кучеру ехать домой шагом и кликнул извозчика. Извозчик оказался очень плохой, Алеша опоздал на поезд и вернулся к Шарлотте. В швейцарской он с удивлением увидел чье-то пальто.
– Кто здесь? – спросил он у швейцара.
– Князь Сергей Борисыч.
Алеша удивился еще больше. Сережа уехал домой спать за пять минут до него, жалуясь на усталость и головную боль. Алеша застал его и Шарлотту в столовой за ужином. По всему было видно, что ужин был задуман и заказан заранее. Одна бутылка шампанского была уже выпита, другая стояла в вазе со льдом. Увидя Алешу, оба донельзя смутились и начали бормотать какие-то бессвязные слова. Шарлотта, впрочем, скоро оправилась и сказала, что она ждет Полину, которая непременно хотела провести вечер с Сережей. Алеша присел к столу, пристально посмотрел обоим в глаза и вдруг расхохотался. Он смеялся очень продолжительно и громко, не сводя глаз с Шарлотты, потом встал и, не говоря ни слова, уехал к цыганам, где пил всю ночь вплоть до первого поезда. Через день он получил от Шарлотты письмо, полное клятв и орфографических ошибок. В конце письма была приписка от Полины, которая также клялась, что Шарлотта устроила ужин по ее просьбе. Получив это письмо, Алеша отправился в Петербург, заехал к ювелиру и модистке Шарлотты, заплатил ее долги и взял с них расписки; потом положил эти расписки в конверт вместе с письмом Шарлотты и хотел сам написать ей что-то, но раздумал, заклеил конверт и, бросив его швейцару Шарлотты, вернулся в Царское. Два дня он был очень мрачен, а когда на третий день его товарищ и друг Павлик Свирский заговорил с ним о случившемся, он сказал:
– Что делать, душа моя! Les mattresses de nos amis sont nos mattresses![128]
Открыв эту новую аксиому, Алеша повеселел и начал ревностно заниматься службой. С Сережей он остался в прежних отношениях, но виделся с ним редко, так как безвыездно жил в Царском.
Об этом происшествии узнали в Петербурге в тот же вечер. Шарлотта сейчас полетела советоваться к Полине, та рассказала графу Строньскому, а Строньский нарочно заехал к Дюкро, чтобы рассказать «друзьям дома». На другое утро Васька Акатов, гуляя по Морской, зашел сообщить об этом Ивану Сергеичу Дорожинскому, который уже знал о разрыве Шарлотты с Алешей из двух источников. По одной редакции Алеша застал у Шарлотты графа Василия Васильевича и уже начал рубить его саблей, но, к счастью, его оттащили. По другому источнику выходило как-то так, что дядя рассердился на племянника, проклял его и лишил наследства. Услышав рассказ Акатова, Иван Сергеич пришел в недоумение.
– Позвольте, при чем же тут граф Василий Васильевич?
– Граф Василий Васильевич решительно ни при чем.
– Нет, это, однако, невыносимо! – воскликнул генерал, всплеснув руками. – Так все изолгались, что жить нельзя на свете. Ну, как я теперь буду рассказывать эту историю? Впрочем, сегодня суббота, и Василий Васильевич обедает в клубе. Заеду туда пораньше и порасспрошу его самого.
Граф Хотынцев, пообедав очень плотно, еще допивал свою чашку кофе с коньяком, когда Иван Сергеич приехал в клуб. Немедленно устроив себе партию в вист, он с участием подошел к графу.
– Как поживаете, граф? Мы давно не видались.
Граф вскочил с места и предложил Ивану Сергеичу свой стул, показывая этим, что считает себя совершенным мальчишкой перед маститым генералом.
– Сидите, сидите, не беспокойтесь! – говорил Дорожинский, опускаясь на стул, придвинутый ему дворецким. – Скажите, давно ли вы видели Алешу? Он здоров?
– Я видел его дня три тому назад, когда он был здоров. Но отчего сегодня все меня спрашивают об Алеше? Вы четвертый…
Дорожинский наклонился к уху графа.
– Он, говорят, разошелся с Шарлоттой. Это правда?
– Очень может быть. Я бы был этому очень рад, но решительно ничего не знаю.
«Хитрит, наверное хитрит, это сейчас видно», – говорил про себя Иван Сергеич, направляясь к ожидавшим его партнерам, но на пути его остановил Афанасий Иванович Дорожинский.
– Дядюшка, не можете ли вы представить меня графу Хотынцеву?
– Отчего же нет, – отвечал генерал и, вернувшись, представил племянника графу.
– Давно желал иметь честь представиться вашему сиятельству, – пробормотал Афанасий Иванович с таким низким поклоном, какого никак нельзя было ожидать от его высокой и представительной фигуры.
– Очень рад с вами познакомиться, – сказал приветливо граф. – Присядьте. Вы недавно из провинции. Ну, что там?
В числе вещей, наиболее привлекавших Афанасия Ивановича в Петербурге, был Английский клуб. Он уже давно был кандидатом и надеялся скоро попасть в члены, а пока ездил в качестве гостя и представлялся разным знаменитым и влиятельным лицам. Беседовать с ними было для него наслаждением. Он так заговорил графа Хотынцева, что тот несколько раз щипал себя за ногу, чтобы не заснуть, наконец, вскочил и уехал из клуба. Тогда Афанасий Иванович подошел к дядюшке и шепнул ему на ухо:
– Дядюшка, не можете ли вы по окончании партии представить меня Семену Иванычу Крупову?
– Отчего же нет? Представлю. А пока посиди около меня, третий роббер проигрываю.
Семен Иванович Крупов был самый обыкновенный генерал, проводивший всю жизнь в клубе. Как клубный старожил, он очень громко кричал и был запанибрата со всеми министрами. По этим признакам Афанасий Иванович счел его за очень влиятельного человека и давно наметил в числе тех, которым нужно представиться.
Семен Иванович Крупов играл в вист в соседней комнате и был в отличном расположении духа. Он уже записал большую партию, сдал себе огромную игру и соображал, будет ли у него шлем, или только пять леве, когда Иван Сергеич тихонько коснулся его плеча.
– Племянник мой, Афанасий Иваныч Дорожинский.
– Давно желал иметь честь представиться вашему превосходительству…
Крупов поднялся с места и начал любезно пожимать руку Афанасия Ивановича, но в это время противник его пошел с туза ник, а он второпях не рассмотрел, что у него есть маленькая пика, и побил туза козырем. За этот ренонс у него отобрали три взятки, и он проиграл роббер.
– Отроду никогда не делал ренонсов, – кричал он, вращая зрачками от гнева, – а все от этого проклятого Дорожинского. Черт бы его побрал с его представлением!
История эта сейчас же разнеслась по клубу, и когда кто-нибудь из старичков делал ренонс, другие ему говорили:
– Что это с вами сделалось, батюшка Демьян Иванович, или, может быть, вам тоже Дорожинский представился?
Шутка эта была в таком ходу, что иногда самый ренонс называли «Дорожинским».
В этот день Афанасию Ивановичу было суждено приносить несчастие. Граф Хотынцев, уехавший вследствие его болтовни раньше обыкновенного из клуба, как раз наткнулся на свою супругу, возвратившуюся от всенощной. Графиня прямо прошла в кабинет мужа.
– Скажи, пожалуйста, Базиль: правда ли, что Алеша разошелся с Шарлоттой?
– Да, я слышал об этом в клубе. А почему это может интересовать тебя?
– Я сейчас видела у всенощной княгиню Марью Захаровну, и она просила узнать все подробности.
Граф рассердился, что с ним случалось редко.
– Нет, знаешь, это очаровательно, c'est tout a fait classique![129] Ну, какое дело Марье Захаровне до Шарлотты? Как она любит совать всюду свой римский нос! Подумаешь, ей досадно, что в ее лета уже нельзя, как прежде…
– Пожалуйста, не говори глупостей. Марья Захаровна – святая женщина.
– Не спорю, что она – святая, но святость у вас понимается как-то совсем оригинально. У вас чем святее женщина, тем она больше интересуется греховными делами…
Это неосторожное слово вызвало бурю. На другой день графиня отвернулась от мужа и не отвечала на его вопросы. Граф, ненавидевший междоусобие, попросил прощения.
Между тем дело об Алеше Хотынцеве продолжало распространяться и волновать умы. Дня через два виновность Сережи Брянского сделалась очевидна, и неприкосновенность графа Василия Васильевича к этому делу признана всеми. Разногласие продолжалось только относительно места и исхода дуэли. Одни рассказывали, что дуэль была на Черной речке и что князь Брянский был убит; другие, только что видевшие Брянского живым, утверждали, что, напротив того, Хотынцев смертельно ранен около Любани. Понемногу остановились на следующей редакции: дуэль происходила в Кузьмине, около Царского, и Хотынцев легко ранен в ногу. Упорное пребывание Алеши в Царском подтверждало этот рассказ. Называли даже секундантов и удивлялись, почему никто не арестован.
Что касается до нравственной оценки события, общественное мнение отнеслось к Алеше Хотынцеву насмешливо и строго. Сережу осуждали Весьма немногие, а дамы сделались с ним гораздо любезнее, и баронесса Блендорф немедленно пригласила его на очень интимный обед. По прошествии недели недоброжелательство к Алеше обрисовалось ярче. Заговорили о каких-то денежных счетах, о том, что Шарлотта была обманута; появился на сцену какой-то подложный вексель. Наконец, княгиня Кречетова, ненавидевшая Алешу за то, что он не женился на ее дочерях, начала шепотом рассказывать какие-то скабрезные подробности, дававшие новую окраску всему делу. В этом направлении сплетня могла развиться и держаться очень долго, если бы не случилось в Петербурге двух совсем неожиданных происшествий. Во-первых, на Литейной среди белого дня появился бешеный волк и искусал двадцать человек. Весь Петербург единодушно заговорил о волке. Впрочем, для прекращения дела о Хотынцеве этого было бы еще недостаточно. Разговор о бешеном волке, хотя он явление редкое, мог быть исчерпан в два дня, и после двухдневного перерыва просвещенное внимание общества могло опять вернуться к Алеше; но как раз в конце второго волчьего дня по городу разнеслась весть, что Петька Шорин, женившийся два года тому назад, разъехался с женою и подал прошение о разводе. Дом Шориных был одним из самых гостеприимных домов в Петербурге; в течение двух лет весь город перебывал на их балах и спектаклях, друзей у них было столько же, сколько знакомых, – все были их друзьями, – и вдруг такой неожиданный скандал!
Очень понятно, что благородное общество, захлебываясь от счастия, занялось скандальными подробностями шоринского дела, а дело об Алеше Хотынцеве, о мнимой дуэли и о других мнимых его поступках сдало окончательно в архив.