Litres Baner
Кикимора Агнешка

Алексей Евгеньевич Аберемко
Кикимора Агнешка

Былина

Седой старик сел за стол в придорожной корчме, положил поперед себя гусли, потёр друг об дружку озябшие руки и провёл перстами по струнам. По помещению поплыл мягкий перелив, баян стал напевно излагать:

«Ой вы гой еси, люди русские!

Расскажу я вам, добры молодцы,

Расскажу я вам, вы послушайте,

Вы послушайте сказку дивную.

Сказку дивную, быль правдивую.

Всё случилося в Карачарове.

Во селении подле Мурома

Жил Добрынюшка Филаретович.

Филарета сын, попа местного.

Был он немощен, тот Добрынюшка:

Он ходить не мог, на печи лежал.

И пришла к нему млада девушка,

Завлекла его разговорчиком.

Разговорчиком, да своей младостью.

Когда не было в избе родителей,

Превратилась девка в бабу старую.

Бабу старую, Ягу страшную.

Не поддался ей наш Добрынюшка,

Погнал бабу ту крестным знаменьем,

Крестным знаменьем, да молитвою.

А на утро в дом человек пришёл.

Не простой человек, Никодим святой,

Из монашеской, из обители.

«Встань, Добрынюшка, – Никодим сказал, -

Да подай ты мне хмельной браженьки».

И Добрынюшка его послушался,

Встал на ноженьки неходячие

И поднёс святому ковш с напиточком.

Одарил монах его по-великому,

Не сокровищем, но силой сильною.

Силой сильною, богатырскою.

И прославился тот Добрынюшка

Ратным подвигом не единожды.

Соловья убил он Разбойничка,

На Угре стоял он с дружиною

Князя Вологды, Андрея Меньшого.

И за подвиги, да за ратные,

Полюбился тот Добрынюшка

Красавице, родне княжеской,

Забавушке, свет Путятишне.

Добрый молодец с девкой красною

Поженилися, обвенчавшися.

Моя сказочка на том кончается.

Пересохло от неё моё горлышко.

Коль понравилась, поднесите-ка

Чарку малую деду старому».

Внимательно слушавший былину торговый, ремесленный и войный люд, в достаточности набившийся в корчму погреться, как только баян1 закончил былину, взорвался гулом возмущения:

– Кривду2 баешь3!

– Добрыня был не Филаретович, а Никитич!

– Это Илья – Муромец, а Попович – Алёша!

– И не может Яга молодухой стать, а потом, наоборот!

– Не поднесём чарки, обойдёшься.

Когда гул голосов начал стихать, от перегородки, отделявшей комнату корчмаря от общего обеденного помещения послышался спокойный голос корчмаря:

– Не врёт он, а говорит, что знает. Был такой парень, Добрыня Филаретович, может и сейчас где живёт, не ведаю. Богатырь – не богатырь, о том не мне судить. И про жизнь его семейную кривить не буду: не ведаю. И Соловей-разбойник был, хороший мужик, правильный, поболее бы таких, хоть и нечисть, и Баба Яга. Только в молодуху не превращалась. Молодая – то кикиморка, Агнешка. А баян – тот самый Никодим-старец и есть. Только не святой он: его из монастыря за развратные делишки попёрли, – говоривший заметил умоляющий взгляд баяна и успокоил, – не трясись, не скажу, за какие. Живи сам с этим грехом. За то, что молодость дал вспомнить, я тебе чарочку горячего вина4 сам поднесу. Пост, слава тебе Господи, уже кончился. Да не сивухи5, не полугар6 даже, своей знаменитой кикиморовки налью. Её меня, к слову сказать, тот самый Соловей-разбойник варить и научил.

Фёдор, хозяин питейного заведения, мужчина крепкий, ещё не старый, налил не скупясь из бочонка в глиняную кружку бурой жидкости. Баян схватил её двумя руками, губы припали к краю, кадык и седая борода задвигались в такт жадным глоткам. Корчмарь, меж тем, налил и себе кружечку, чего не припомнили даже завсегдатаи. Лицо Фёдора, и так казавшееся суровым из-за страшного шрама, распахавшего межу через всё лицо наискосок, стало совсем угрюмым. Мужчина сел на лавку, глотнул из кружки, перекрестился, опустил подёрнутую первой сединой голову, и так сидел некоторое время, погружённый в глубь прожитых лет. Потом он выпрямился, обвёл помутневшим взглядом присутствующих и сказал:

– А теперь послушайте мою сказочку.

Глава 1

Про молодость мою разгульную рассказывать не стану: стыдно. Не подумайте, татем7 в то время ещё не слыл, душегубством, либо скотоложеством не баловался. Шалил по молодечеству, да по делу хмельному. Отец с матерью тогда уже померли, не дожили до позора. Воспитывала меня тётка старая, родня дальняя. Своих у неё было четверо, и младше меня и постарше двое было. Работников хватало: все мальчики. Я же, по бездельности характера, числился обузой бесполезною. Не избавились от меня до тех пор, по причине, что не холопом я был, но смердом князя Андрея Меньшого, с наделом земельным, родителем, оставленным. Дошалился, что из деревни выгнали. И пойти бы мне в монастырь на покаяние, да вернуться через полтора годика с извинением. Под рождество, либо в масляную неделю желательно, когда люди сытые, оттого – добрые. Но знаете, как у юношей бывает: взыграло ретивое8, обида за неприятное наказание. Гордость проснулась, ничем не подкрепленная, да самомнение подростковое. «Уйду от вас, – мне тогда подумалось, – сами жалеть станете! Слезами умоетесь!». Кто жалеть будет и почему, я не задумывался, да и сейчас не понимаю. Топор взял с собою, верёвку пеньковую, тулуп да треух заячьи, два каравая и ушёл я, куда глаза глядят.

В поселениях, а тем больше в городе, обосновываться не хотелось. Неровен час, царь наш батюшка, Иван, зачнёт ратиться с ханом ордынским Ахматом, либо с королём литовским Казимиром. Не хотелось боевым холопом в рать призваться. Нашёл в лесу близ села Карачарова избушку охотничью, заброшенную. Стояла она на пне сосны спиленной. Пенёк чуть не в две косые сажени высотой, чтобы зверь лесной не безобразил. Забрался внутрь, осмотрелся. Видать дичь поизвелась в тех краях, либо охотники поизвелись, но жилищем давно не пользовались. Подлатал, как мог, и начал жить.

Лето пролетело в приятных удовольствиях: лес давал грибы и ягоды в достаточности, река – рыбу и раков, Мёда дикого раздобыл, медовушку поставил. Потом, как всегда внезапно, грянула осень, за ней – зима. Провизия, которой, казалось, заготовил вдосталь, как-то быстро закончилась. Печь чадила нещадно. Крыша сначала текла сквозь лапник прохудившийся, а под снежным покровом и вовсе рухнула. Напялил я треух на головку буйную, закутался в тулупчик старенький, допил медовушку последнюю, да и лёг под стропило, упавшее, умереть собираючись.

Кто скажет вам, что от мороза сметь сладкая, не верьте тому, потому что очень холодно. А когда холодно, в том нет приятствия. Так лежал я сна последнего дожидаючись, добрым словом поминая раба Божьего Фёдора-мученика. И от слёз за душу, не отпетую, на глазах от мороза веки слиплися. Разбудило меня ощущение, что смотрит кто-то на меня внимательно. Раскрыл я веки, и они раскрылись, будто и не прилипали друг к друженьки. Что увидел я, доказало, что в живых я уже не числюся: лежал я не на полу, а на полатях, а изба оказалась починенная. Возле печки, жар распространяющей суетился мужик, постарше меня. По полкам шуровал дед древний, морщинистый, как кора дуба, с длинными нечёсаными волосами на голове и бороде, одет в лохмотья, лишайники напоминающие. А напротив меня девчушка стоит востроносенькая, с косичками соломенными, да в сарафанчике, чудно расшитом узорами. Глазками чёрными так и зыркает, да говорит, чудно так:

– Гутен морген, хер!

Я, хоть и померший был, взвился на раз:

 

– Какой это я тебе хер?! Что сразу, морден?! На свою погляди, ёжкин блин!

Вскочил я с полатей, а тот, кто в печи шуровал, мигом встал между мной и девушкой, да так ловко, что я глазом моргнуть не успел:

– Пшепрашам, хвопец9, – вытянул он в мою сторону свою руку узловатую, – то не хер, ччто есть хер, а, в жначенье, пане. В крае, гдже жила мойа цурка10, так паны называчся.

Тут я и успокоился. Паном меня, конечно, ещё никто не чествовал, но знал я, что прозвание это уважительное. Опухшее, как у пьяницы запойного, лицо не казалось опасным, а усталость вековая в глазах покрасневших выдавала человека бывалого. Руку, однако, пожать я поостерёгся покудова. Тот старый, что по имуществу моему шарился, тоже в мою сторону поворотился, посмотрел, как на телушку, что для покупки присматривают, отвернулся к мужику нерусскому, да молвил голосом скрипучим, будто дерево клиньями расщипывают:

– Вот здеся обитать и будешь. Этого, – дедуля дёрнул подбородком в мою личность, – Федькой звать. Он пропащий, навроде тебя, сдружитесь, небось.

– Погодь, отец! – возмутилась моя гордыня. – А хозяина спросить, ёжкин блин?!

– А кто тут хозяин? – наглец стал осматривать горницу. – Нетути! То, что занял домишко, как лиса – барсучью нору, не делает тебя хозяином. Я и так тебе милость великую явлю, что домового привёл, да вместе мы тут ремонт справили. К утру бы уже на том свете с чертями беседовал, или в кого вы люди там веруете.

– Мы – люди? А вы тогда, кто?

– Не подпечник11 я, а кикимор! – почти сразу с моим вопросом и ответ от неруси пожаловал.

– Кикимор в моём лесу и так в достаточности, вакансии закончились. До весны с дочуркой здесь перебьётесь, там поглядим.

– Не хочу на фатер шея сидеть. Вы давать мне свой арбайтен… работа, – взвилась до сих пор рта не разевавшая черноглазая, ихь бин кайн юнгес мэдхен12.

– Хватит, Агнешка, по-тарабарски молоть. Знаю, вы, кикиморы, быстро языки перенимаете. Говори по-нашенски, – приказал дед, – а что не мальенькая, понял уже. К Бабе Яге в ученицы пойдёшь?

– Баба Едза? Ведзма-людожёрка? Добже13! – обрадовалась девчушка.

И тут, братки, стало мне тоскливо-претоскливо от таких новых знакомств. Я уже смекнул, что леший семейку кикимор мне в сожители определяет. Конечно, двум смертям не бывать, но за душу свою очень боязно стало. Зря я, видно, хождением в церковь пренебрегал частенько, да молился без усердия. Вот – с нечистью спутался! А при мысли о Бабе Яге, сердечко и вообще в пятки спрыгивало.

– Добже вечур, – снова протянул руку, – пана име Федька? Ма име – Марек.

На Федьку я обиделся и поправил, руку пожимаючи:

– Фёдор Никифорович я! По разнице лет можешь величать просто Фёдором.

– А это – Агнешка, – притянул и обнял мужик девушку с косичками, – Цурка, дочка мойа. Мы – кикиморы.

– Да понял уже, – смирился с неизбежным я, – где ж разместить вас, изба-то невеликая.

– Мы не жием в избе. Ни, правильно: жием, но нас не видачно и не слычачно. Появляемся, кожда надо. Ежли заприяжничаем с паном, шкоду не делаем, только корысть.

– Да я бы и рад заприятельствовать, да не чем.

– Раз надзём, – в руках гостя по волшебству возникла бутыль вина зелёного, – потом нельзя: пан чествовать повинен.

– Фу, пьянь, – выругался леший и потянул Агнешку за руку, – пойдём, дочурка, с твоей учительницей познакомлю.

Так и почали мы с Мареком век вековать, зиму зимовать. Научил кикимор меня, что и зимой кое-что съедобное в лесу разыскать получается, ежели умеючи. Токма животных всяких бить не дозволял. Говорил, что зверь тоже душу имеет. Ну тут, что взять: нечисть необразованная, некрещёная.

А по весне, по замыслу Марека, стали мы кирпичи лепить, обжигать, да печь из них на полянке перед избой складывать. Очень ему о винокурне мечталось. Кикимор к той поре уже бойко по-нашему изъяснялся. Только пришепётывал временами:

– Котёл кожда глиняный ставить, дров много поджебно, и горячку гегуловать чажко. Хвосты и головы попадут. Качество неправильное.

Тут я опешил:

– Какие хвосты?! Какие головы?! Говорил же, что зверюгу бить неправильно. Ты что, нечисть, из рыбы самогонку варить удумал? Или из живых человеков?! Да я тебя, ёжкин блин!…

– Не кипячись, – Марек растаял в воздухе, уйдя от моего могучего удара и появился на безопасном расстоянии, – то не людовы головы и не рыбные хвосты. Так прозывают первак, сивуху, плохое вино. После него голова болит.

– А что ж с вина голове не болеть? – не понял я, – На то оно и вино. На другой день похмеляешься, не работаешь. Святое дело! И поучительно: с первака и вправду не то что пить, жить не хочется. Не принимаешь на грудь седмицу, и дела в справу идут. А будь вино вкусным? Тогда, глядишь, и бабы себе для веселья наливать станут.

– Всё одно, железо надо шукач14.

– Железо дорого, цены не сложишь.

– Рыцежа поймать, розебрач15, дюжо железа будет.

– Нет у нас рыцарей, не водятся. А у богатырей кольчуги дырявые, шелом, поручи, да поножи, котёл не склепаешь. Да и как богатыря то словишь? Он ведь драться начнёт.

Больше к этому разговору не возвращались, покуда Марек не пропал дней на пять, а появился взлохмаченный, да взволнованный:

– Вышукал рыцежа! Да не единого, дюжо рыцежей! Пан литовский Казимеж пану татарскому Ахмату подарки везёт, союз заключить хочет против Руси. Мне один наш поведал, из кабацких подпечников. Дюжо там железа едет.

– Союз против Руси-матушки?! Не дозволим супостатам! Но как же мы казимировских рыцарей одолеем? – опешил я. – Там все – псы натасканные.

– Человек выше мощи, страха своего боится. На тигриса смело идёт, а от тени мыши утекаец. А уж выстрашач мы, кикиморы, умеем. Рожу жуткую изображу, звизгну, крикну, варкну, сами с коней спадают. А ты палкой по гловке стукнешь.

Вот ты говоришь: разбой. А я бы сказал: воинская вылазка. А что бы случилось, ежели те подарки от Казимира к Ахмату попали? Неизвестно чем бы стояние на Калке завершилось до сих пор бы мзду Орд платили. Посему, мы с Мареком чистые патриоты и есть. Герои Руси. А добра там было и вправду богато. Еле на двух лошадях довезли, да ещё на одной – доспехи рыцарские для котла кикиморского. Лошадушек я цыганам загнал, да попытался задорого, чтобы подозрениев не было. Всё равно обдурили, черти: серебро по краям обрезанное подсунули.

Тут, как раз Агнешка, дочка марекова заявилась. «Каникулы», – говорит. Что за слово такое, каникулы, я сперворядь не понял, потом только докумекал, что это отдых такой посередь учёбы. Девчушка вообще как-то не так после ягиного обучения говорить стала. Вроде, по-нашему, но словечки какие-то непонятные. Я соображаю, что так ведьмы говорят, да чернокнижники.

Агнешка как увидела то добро, что мы с родителем её добыли, набросилась на батю, да давай его на языке их шипящем матюками крыть. Как понял, что матюками? Да с таким громким визгом только матюками и разговаривают, не иначе. Поуспокоившись, сказала, что не интересно ей жить с разбойниками, пойдёт путешествовать по городам, да по сёлам. Ну и ладно.

А мы с Мареком винокурню соорудили, тут он мне рецепт кикиморовки и поведал. Нет, не раскрою! И за деньгу не раскрою! Отвяжись! Марёна, что за шум? Мука пришла?

Чего орёте там?! Не нанимался я вам в баюны. Разгружу сани, будет и сказочка. Муки привёз. Баба Матрёна сусло поставила, блины будут. Поможете? Ну, спасибо!

Ух, сегодня морозец даёт! Ну, коль дело сделано, слушай сказочки моей продолжение. На чём я там остановился? Секрет кикиморовки вам хотел открыть? Врёшь, злодей! Про то, как мы с Мареком винокурню мастерили, да Агнешка пришла? Ну да…

То, что сейчас скажу, сам не видел, кикиморка поведала. Пошла она на свою каникулу в село Карачарово, что под Муромом, с домовыми знакомиться, да дружбу заводить. Походила по избам, поглядела. Эти домовые, народ не шибко разговорчивый, скучно девоньке стало. Набрела она на избу, в которой и домового никакого не водилось, по причине избы этой для нечисти весьма неудобственной: в ней поп местный проживал, Филарет, с женой Настасьей и сыном, отроком убогим, Добрыней.

Добрыня с малолетства ног лишён был. Ну, не то чтобы совсем культи были, обе глезны16 наличествовали, но по своему предназначению работать отказывались. Таковое испытание Бог на парнишку возложил. А Агнешка, к слову сказать, к убогим парням страсть имела. Марек поведал, что она ещё в Неметчине с учеником колдуна какого-то спуталась, за что её этот самый колдун, чуть не до смерти ухайдакал17. Благо, отец, Марек, то бишь, вмешался вовремя. От той напасти на Русь и подались. Но это – другая сказка18.

Вот к тому пареньку Агнешка и стала захаживать, покуда отца да матери в избе не было. Представлялась, знамо дело, простушкой деревенской, не кикиморой. Не просто в избе объявилась, а вошла, как порядочная, через сени, доброго дня пожелала.

– Да по мне, что день, что ночь, добрыми редко случаются, – Добрыня ответствовал, – только ежели батюшка на солнышко вынесет, птичек послушать, тогда – приятно. А ты кто, девка, сама будешь?

– Агнешка я. Мы тут в селе с батюшкой проездом из Мурома.

– Где это видано, чтобы крестьяне посреди работ по гостям ездили? Сенокос вовсю идёт. Вы не от князя своего беглые?

– Вот тоже придумал, глупый. Не от князя, а по княжескому повелению, – не моргнув, врала кикимора бессовестная, – отец лес местный осматривает. Деловую древесину заготавливать будут.

– А что её осматривать, древесину-то? Дерево, они и есть дерево. В дело любое сгодится. А нет – на дрова.

– На дрова, понятно, любая палка пойдёт. А вот корабль строить, тут дерево не каждое по качеству пройдёт. Мачты делать, шпангоуты всякие.

 

– Чудно ты как-то говоришь. Слова диковинные сказываешь: шпангоуты. Неужто князь наш ладьи новые строить вознамерился? Почто они ему? С Нижним торговые дела вести?

– Дело секретное, государственное, – решила прервать враньё Агнешка, – больше ничего сказать не имею права.

– Государево? Неужто сам царь на Орду по Волге пойдёт?

Кикимора с важным видом приложила перст к устам и хитрёхонько так сощурилась. Потом об ином спросила:

– А ты, что валяешься посреди дня? Заболел или бездельник?

– Хворый я, – насупился Добрыня, – ноги не ходят. Рад бы чего мамане с папаней пособить, да немощен.

– Да, дела! – кикиморка призадумалась, потом придумала, – Давай тебе каталку соорудим, чтобы из избы мог выезжать и родителям помогать.

– А что за чудо чудное, каталка? Маманя сказывала сказку, как ленивец один на печи из избы ездил. Так то – сказка, небыль. И ещё рыбу волшебную выловить требуется, а она, думается, редкая, да и батя не одобрит. Он говорит, что колдовство всякое, оно – от дьявола.

– Какой ты дурной! Не про колдовство я говорю, а про инженерную конструкцию.

– Вот – ещё одно слово бесовское.

– Не перебивай! Я телегу имею ввиду.

– Телега в дверь не пройдёт.

– Маленькую тележку, не больше той, на которой навоз из коровника вывозят.

– Я – не навоз!

– У-у-у! Заткнись! Давай я тебе лучше нарисую.

В руках у Агнешки, как по волшебству появилась берестина. Хотя, почему как? По волшебству и появилась. Девчушка вытащила уголёк из печки и начала что-то калякать. Не хотел хвастать, а похвастаюсь: коляску ту я выдумал. Ну, не всю в целости, мысль подал, что хворого не на закорках выносить, а на тележке малой. Марек предложил корзину плетёную с дырками для ног на колёса поставить. Так и отроку удобнее сидеть будет, и толкать не так тяжко, как тёсовую. Доску тоже он вообразил к крыльцу прибить, чтобы колёса по ступеням не прыгали, душу из мальца вышибаючи. Такую вот диковину и нарисовала Агнешка на коре берёзовой. Добрыня сразу в отказ подался. Мол, что ещё за глупости, девка ремёсла выдумывает, да мужиков им учит! Но грамотку с малеваньем не выбросил, под подушкой схоронил.

Какова была беседа отца Филарета с сыном, не ведаю, не присутствовал, а только на третью среду привёз он из города Мурома механизму невиданную от ремесленников тамошних. А уж они-то расстаралися: колясочка вышла на заглядение. Сидел Добрыня не в корзине простенькой, а на троне, навроде княжьего, со спинкою, да подлокотниками, только из лозы ивовой плетёного. Колёса были сделаны с резными спицами, сзади – крупные, поперед – мелкие, как было и нарисовано. К коляске ручечка была приделана, чтобы толкать её с седоком сподручнее.

Добрыня уж так обновке радовался, что заставлял себя катать с утра до вечера. Родители попервой тоже радовались, а потом стали отлынивать: нет времени весь день катать убогого, есть иные дела хозяйские. И тут нашлась Агнешка хитрая:

1Сказитель.
2Неправда.
3Говоришь.
4Водка.
5Низкокачественная водка.
6Высококачественная водка.
7Вором, устар.
8Сердце, устар.
9Извини, парень, польск.
10Дочка, польск.
11Домовой.
12Я не маленькая девочка, нем.
13Баба Яга? Ведьма-людоедка? Хорошо! польск.
14Искать, польск.
15Раздеть, польск.
16Ступни, устар.
17Замучил, побил, убил, устар.
18Подробнее об отношениях кикиморки Агнешки и Леопольда де Сегюр де Салиньяк де Борн рассказано в книге «Хроники великих магов. Абрамелин».
Рейтинг@Mail.ru