– А девочка захворала корью и умерла: корь застудили, не дохлядели. А кому было за ней смотреть? Отцу некогда, – отец с утра до ночи по полю мычится, деньги добывает, жене на хфлирт. А хорничная мне ховорила, девочка перед смертью все мать звала: «мама, мама, мама!» – Это не подло? – спрашивает Адарченко Надежду Павловну.
Та молчит, тени на ее лице растут. Ресницы и уголки ее розовых губ начинают вздрагивать.
– Если бы она знала об этом, то поверьте… – наконец, шепчет она.
– Что знала? – упрямо перебивает ее Адарченко, – что больные дети мать к себе зовут? Если она не знала об этом, значит, она холая дура!
Он встает и взволнованно ходит из угла в угол по комнате. Порою он подходит к окну и глядит на чернильную кляксу, чернеющую за окнами, а его лицо сразу выражает собою и бесконечную жалость к погибшей девочке и бесконечное презрение к ее матери.
– Да, – говорит он, слоняясь от угла до угла, – если бы не нужда, я бы не стал и работать для такой хнусной женщины. На что ей деньхи? Да, нужда, ничего не поделаешь. Брату двадцать рублей в месяц высылать надо. А где их взять?
Между тем Надежда Павловна сидит в своем кресле с потемневшими глазами и думает: «почему ей никогда в жизни не говорил ничего подобного ни один мужчина? Зачем ей льстили всегда и все? Зачем ей лгали? Зачем ей внушали в семье, в школе, в обществе, что покорять мужские сердца и блистать – самое почетное занятие для женщины? За что ее заставляют теперь выслушивать такие тяжкие оскорбления?»
Ей делается жалко самое себя до слез. Адарченко слышишь рыдания и оборачивается, Надежда Павловна сидит в кресле, поставив локти на стол и глубоко втиснув тонкие и бледные пальцы в крутые завитки черных волос. Ее голова трясется, она рыдает.