– Вот, например, ваша хозяйка, – болтает Надежда Павловна, играя глазами, – я слышала, она очень милая, умная и веселая женщина. Почему же вы не заехали в Москву познакомиться с ней, когда ехали мимо. Вы дикарь, вы ужасный дикарь! Ну разве же можно быть таким необщительным?
– Почему вы знаете, что Надежда Павловна умная и милая женщина? – угрюмо спрашивает ее, в свою очередь, Адарченко.
– Я слышала, мне говорили.
– Вам соврали; она хлупая, – говорит Адарченко, произнося букву «г» по-хохлацки с сильным придыханием, почти как х.
По лицу Надежды Павловны скользит легкая тень смущения. Однако, она сейчас же оправляется.
– Почему вы думаете, что она глупая?
Адарченко угрюмо сутулится.
– Я не думаю, а знаю это наверное по ее письмам, – отвечает он, – она хлупая и безхрамотная. Она пишет мне: «Сколько десятин вы думаете засеять на будущий ход пшеном?» Во-первых, пшено написано через «е», а засеять через «c»; а, во-вторых, каждый дурень знает, что сеют не пшено, а просо.
По лицу Надежды Павловны снова скользит тень смущения.
– Ну, это такие пустяки… – говорит она, шелестя платьем.
– И при этом она очень скупа, – угрюмо продолжает Адарченко, – жестокосерда и на рабочих смотрит, как на скотов. Пишет мне: «Не дорохо ли вы платите за работы?» Дорохо платите! Это за лошадиный труд-то! А на что ей деньхи? На хлупыя тряпки? По Москве хфорсить?
– Ну уж вы… – смущенно шепчет Надежда Павловна, но Адарченко ее перебивает.
– Хфакт, – говорит он, произнося букву «ф» с сильным придыханием, – хорькая правда!
Он пожимает плечами, сутулится, и все его юное лицо дышит искренним презрением. Надежда Павловна слегка ежится под его взглядом.