– А что же: в кабак так в кабак! – и этот возглас словно разбудил Степу.
Он встрепенулся; внезапно он вспомнил, для чего он выбежал из дому, и куда он так стремился, и это воспоминание наполнило его всего ощущением жуткости и головокружительного счастья. Он вскинул голову; его лицо, бледное и унылое, точно все осветилось смелостью. И, оглядывая темневшие в полумраке постройки, он подумал:
«А ну вас! Жрите друг друга. Мне-то какое до вас дело. Я ведь нездешний».
Он чуть шевельнул губами и насмешливо прошептал:
– Нездешний, так нездешний. Все-таки нас двое, а вы все вразброд!
Быстро затем повернувшись, он прошел двором, отворил неприятно скрипнувшую калитку и скрылся в боковой аллее сада. Шел он быстро, не чувствуя в себе ни усталости, ни опасений: наоборот, все его движения были необычайно легки, точно его несло волною. На мгновенье, впрочем, на него напало сомнение. Он остановился, как бы колеблясь.
«Что же это я делаю? – подумал он. – Ведь это похуже кабака выйдет!» Однако сомнение тотчас же рассеялось, и прежняя смелость осветила его лицо. У него точно выросли крылья.
– А что же, – шевельнул он губами, – в кабак, так в кабак!
Снова он двинулся в путь и опустился на скамью у опушки сада. Волнение, похожее на волнение влюбленного, поджидающего милую, пробежало по его телу. Он даже встряхивал порою плечами от нервной дрожи, охватывавшей его. Он глядел туда, на плоский пустырь, где у белого ствола березки чуть чернела тонкая решетка могильной ограды и думал о ней, о той девушке. Почему она ушла отсюда, из этого мира, – он знал прекрасно. Она была нездешнею, вот так же, как и он, а нездешним так же легко дышится здесь, как рыбе, выброшенной на берег. Мудрено ли, что она поторопилась убежать домой? Но какими средствами воспользовалась она для своего побега, – оставалось тайной. Утопилась ли она в мутных волнах узкой речонки или затянула свою белую шейку обрывком веревки, – это была тайна, неразгаданная тайна. Между тем, это-то и мучило Степу. Ему нужно было разгадать загадку во что бы то ни стало. И он сидел и думал, думал с непоколебимым упорством. Его губы слабо подергивались, и разнородный ощущения пробегали по его лицу, как вспышки молнии.
– Родимушка, – шептал он порою, с тоской простирая руки, – родимушка! Жалел ли кто тебя, нездешнюю, уронил ли кто над тобой слезку! – И он умолкал вновь, обхватив колени руками, с бледным и потрясенным лицом.
В саду было темно; белесоватый туман, как вода, затоплял аллеи сада, и они походили теперь на сказочные реки, бесшумно несущие свою воздушную серебристую жидкость к неизвестным морям, Силуэты кустов вздымались кое-где над поверхностью этих серебряных рек и темнели, как фантастичные острова. А над этими унылыми реками и островами низко висело такое же белесоватое, унылое небо без единой звезды, без луны, без капризного облака. Ни одного звука не было слышно здесь, среди этого мутного мрака. Только беспрерывно гудел монотонный шорох лениво падавшего дождя, да такой же однообразно унылый шелест гниющих на земле листьев. И больше ничего.
Степа по-прежнему сидел на скамье. Смутное воспоминание вспыхивало порой в его памяти, воспоминание о мучившей его тайне. Но он тщетно пытался уловить мгновенный свет; воспоминание это вспыхивало и тотчас же гасло, как спичка на ветру.
И вдруг Степа приподнялся со скамьи. Он ясно увидел, как серебристый туман, стоявший там за оградой могилы, зашевелился, вытянулся в человеческий рост, и словно две руки простерлись по направлению к Степе. Едва дыша, он сделал два шага туда. Сверкающие, белые руки с мягким жестом приподнялись выше. Скорбные глаза облили его неизъяснимо-сладкой волной, теплой и нежной. Весь потрясенный, он сделал еще два шага, и еще, и вдруг упал, как сноп, едва не стукнувшись головой о чугунную ограду могилы.
Через час, впрочем, он лежал уже в своей постели с широко-открытыми глазами, устремленными в потолок. За стеной, в кабинете его отца, слышалось деревянное постукиванье костяшек счетов, и два монотонных голоса – отца и старосты – сводили какой-то нескончаемый счет. Голоса попеременно шептали:
– Брось на кости восемь с четвертаком.
– Восемь с четвертаком.
– За Перфилихой два шесть гривен.
– Два шесть гривен.
– Восемь за Микитой Мурыгиным.
– Восемь.
И счеты постукивали и постукивали без конца. А Степа лежал и думал: «Ужас не там, у могилы, – ужас в этом проклятом стуке!»
Накануне Казанской Степа проснулся очень поздно. Мутный осенний день уже смотрел в тусклые окна его комнаты. Из водосточных труб, журча, стекала вода. На лужах, под этими стеками, вздувались и лопались пузыри. Мелкий дождь серой сеткой затягивал всю окрестность и сад, жалкий и унылый, с истлевшей травой, с побуревшим бурьяном у забора, с свернутыми в трубочку листьями дуба. Все это Степа хорошо видел из окна, с постели, и он не спешил вставать. Натянув до самого горла одеяло, он лежал в постели к думал: «Тоска! Боже, какая тоска! Хоть бы поскорее ночь!» И при воспоминании о ночи ощущение жуткого счастья охватывало его горячей волною. Все эти ночи, почти вплоть до рассвета, он проводил там, за садом, у чугунной ограды могилы. Степа прислушался. В доме все уже давно встали. Слышно было, как прислуга громыхала посудой, приготовляя к завтраку. Мать сердито ворчала на горничную, не находя нового молочника.
– Опять, дурища, раскокала, – повторяла она в десятый раз, – раскокала и на задворки выбросила!
Горничная лениво и неохотно огрызалась, стуча посудой, точно желая выместить на посуде все зло. А отец снова сводил со старостой какие-то счеты.
– Брось на кости 25 рублей за шкуры.
– Бросил.
– Брось еще за льняное семя 415.
– Бросил.
– Еще за кудель 302.
И костяшки беспрерывно стучали, с отвратительным лязгом скользя по медным проволокам. И Степу этот беспрерывный лязг приводил в раздражение. «Ах, чтоб вас, – думал он с отвращением, – ни минуты забыться не дадут!» Он хотел было с головой закрыться одеялом, чтоб не слышать этого ужасного стука, этого лязга, но вместо того с изумлением раскрыл глаза, привстав на постели. В его комнату быстро вбежала горничная. Мокрый от падавшего дождя платок закрывал ее лицо и голову, и Степа разглядел только сердито блестевшие глаза и тонкий, узкий, уже надорванный конверт в ее красной руке. И этот конверт сразу поверг Степу в трепет. Между тем, горничная, стремглав сунув на постель Степы слегка отсыревший от осенней мглы конверт, так же быстро побежала вон. Степа все глядел на конверт, словно боясь к нему притронуться.