Милая мама! Вы напрасно беспокоитесь обо мне и думаете, что мне здесь худо. Нисколько. Я много работаю, хотя меньше взрослых рабочих; моя сила пригодилась мне. Потом хозяин объясняет мне устройство разных машин и как что делается и дает мне читать книги. Одежда у меня грязная, как у всех рабочих, а пищу мне дает хозяин не хуже, чем у нас дома, даже лучше, потому что больше.
Прощайте, кланяйтесь Маше.
Ваш сын Лева.
Письмо это вовсе не успокоило Анну Михайловну. Левушка, ее Левушка живет, работает, как простой рабочий, не получает почти никакого образования! Бедная мать проводила почти целые вечера и ночи в слезах о сыне. Напрасно Маша старалась утешить ее, напрасно убеждала она ее, что хозяин Левы, по-видимому, не злой человек, принимающий участие в мальчике, – Анна Михайловна не слушала никаких утешений. Здоровье ее не вынесло этого постоянного горя. Она начала чахнуть, хиреть до того, что даже Григорий Матвеевич, считавший болезни жены капризами, заметил это и пригласил доктора. Доктор побывал раза три-четыре, прописал лекарство, от которого больной не стало нисколько не лучше, и затем перестал приезжать. Весной Анна Михайловна слегла в постель и уже больше не вставала. У нее сделалась нервная горячка, она в забытьи металась на постели, звала Леву, разговаривала с ним, отгоняла прочь мужа. Одна Маша умела угодить ей и, просиживая дни и ночи у изголовья ее, облегчала ей хоть немного ее страдания. Три недели пролежала больная в забытьи. Наконец один раз ночью она пришла в себя.
– Маша! – позвала она тихим голосом.
Маша наклонилась над ее постелью, прислушиваясь к ее слабому голосу.
– Маша, благодарю тебя! – проговорила больная и прижалась губами к руке девочки.
– Тетя, милая, за что же? – вскричала тронутая Маша. Больная не отвечала: видимо, ей трудно было говорить.
Через несколько секунд, собравшись с силами, она произнесла еще более слабым голосом:
– Я умру… я знаю… Маша… я хочу… я хочу попросить тебя…
– Что такое, тетя? Скажите, я все сделаю!
– Не оставь Леву и Любу! Пиши Леве; когда нужно, помоги… а Любу побереги… научи… не бросай ее… мне так жалко их.
– Тетя, не тревожьтесь, я всегда буду любить и Леву, и Любу, я сделаю для них все, что могу, обещаю вам!
В потухших глазах умирающей блеснул луч радости.
– Ангел мой! Благодарю! – прошептала она. – Теперь я спокойна, мне хорошо, я засну!
Она опять приложилась губами к руке Маши и закрыла глаза. Дыхание ее было ровно, она не металась больше, как при начале болезни. Маша подумала, что она спит, и сама, утомленная бессонными ночами и волнением последней сцены села в большое кресло и задремала. Ее разбудил резкий голос Глафиры Петровны:
– Ах ты господи! Да она никак померла! Да, холодная как есть! А ты чего же спишь, дура! Надо сказать Григорию Матвеевичу да обмыть покойницу.
Маша вздрогнула и вскочила. Майское солнце врывалось веселыми лучами сквозь незавешенные окна комнаты, в углу которой Глафира Петровна наклонялась над бездыханным телом Анны Михайловны.
Смерть Анны Михайловны мало чем изменила семейную жизнь Гурьевых. Григорий Матвеевич реже прежнего оставался дома и еще с большим равнодушием относился ко всему, что происходило в его семье. Глафира Петровна сделалась совершенно полновластною хозяйкою, и от этого больше всего терпела Маша. Тяжела была жизнь бедной девочки! Прежде около нее было хоть два существа, сочувствовавшие и утешавшие ее своею дружбою; теперь, когда Лева был далеко, а Анна Михайловна лежала в сырой могиле, она чувствовала себя совершенно одинокой. Любочка, правда, любила ее, но она была еще совсем ребенок, мало развитой, болезненный ребенок, требовавший много забот и попечений и доставлявший пока немного радостей. Из-за Любочки-то именно и происходила большая часть столкновений Маши с Глафирой Петровной. Маша находила, что девочку, и без того слишком робкую, не следует еще больше запугивать ни наказаниями, ни строгими выговорами, что ей надо давать побольше есть и заставлять ее побольше двигаться. Глафира Петровна, напротив, учитывала каждый кусок хлеба, съедаемый девочками, иначе не говорила с Любой, как строгим, повелительным голосом, и готова была целые дни держать ее на месте за каким-нибудь никому не нужным шитьем или вязаньем. Маша горячо отстаивала свои права и права ребенка, взятого ею на свое попечение. Глафира Петровна часто принуждена была уступать ей, но после каждой подобной победы бедная девочка возвращалась к себе в комнату измученная, утомленная и с горькими слезами бросалась на постель.
«Господи, какая нестерпимая жизнь! – думалось ей в эти минуты. – И неужели мне долго суждено вести ее! Скоро мне исполнится шестнадцать лет. Другие девушки в мои года уже почти кончают образование, уже имеют возможность жить самостоятельным трудом, а я ничего не знаю, ничего не умею, мне всю жизнь придется жить из милости, переносить разные оскорбления от людей, которые считают меня своими благодетелями!»
В один день все эти печальные мысли особенно сильно мучили Машу. Люба с утра была не совсем здорова и вследствие этого поминутно плакала; Глафира Петровна рассердилась на нее за эти слезы и хотела запереть ее на целый день в темный чулан. Маше с большим трудом удалось избавить бедную девочку от этого наказания и отправить ее погулять с Володей, который не пошел в гимназию под предлогом головной боли. Много колкостей и оскорбительных упреков пришлось выслушать Маше, прежде чем тетка наконец оставила ее в покое и отправилась по своим делам.
«Нет, так жить невозможно, положительно невозможно, – думала бедная девушка, ходя быстрыми шагами по своей маленькой комнатке. – Я должна что-нибудь придумать, как-нибудь переменить свое положение».
В эту минуту вошедшая горничная подала ей толстый пакет. Маша тотчас же узнала на адресе почерк Феди и поспешила распечатать пакет: в нем лежало письмо и какая-то бумага. Маша не обратила внимания на бумагу и тотчас же принялась читать письмо.
Милая сестра! – писал Федя. – Давно уже не был я так счастлив, как в настоящее время, и ты, вероятно, разделишь мои чувства, так как и тебе готовится такая же радость. Ты, конечно, не забыла нашу жизнь с матерью, помнишь, как счастливо проводили мы свое детство, не нуждаясь ни в чем необходимом. Меня давно занимала мысль, откуда брала наша мать средства содержать нас; я очень хорошо помнил, что она не работала, значит, у нее были деньги, куда же они девались после ее смерти? Счастливый случай помог мне разрешить этот вопрос. С дедушкой познакомился один старый приятель папеньки, знавший хорошо и маменьку, и всю ее жизнь. Я обратился к нему с расспросами, и он объяснил мне, что, умирая, папенька оставил наследства пятнадцать тысяч; мы с маменькой жили на проценты с этих денег, и они были не тронуты до ее смерти. Я рассказал все это дедушке, он навел справки оказалось, что мы с тобой действительно вовсе не бедные сироты, взятые из милости добрым родственником. Маменька назначила нашим опекуном Григория Матвеевича, а он, вместо того чтобы тратить наши деньги на наше образование, содержал нас, как нищих, и, обирая нас, всюду хвалился своею добродетелью. Дедушка очень рассердился, узнав об этом, я также был сильно рассержен. Но самое лучшее то, что дело может быть исправлено: дедушка устроил так, что его назначили моим попечителем, и он возьмет у Григория Матвеевича мою часть наследства; если ты подпишешь и пришлешь нам обратно прилагаемую при сем бумагу, то и твои деньги будут в верных руках и ты получишь возможность распоряжаться процентами с них и устроить свою жизнь, как хочешь. Я бы советовал тебе скорей приехать в Петербург; дедушка говорит, что ты еще слишком молода, чтобы жить одна, но что он может поместить тебя или в хороший пансион для окончания твоего образования, или в какое-нибудь знакомое ему семейство. Теперь скажу тебе несколько слов о себе, хотя много говорить не стоит, так как мы, вероятно, очень скоро увидимся; на будущей неделе у нас в гимназии кончатся классы перед каникулами, и я надеюсь перейти первым учеником в четвертый класс и опять получить похвальный лист и награду книгами. Нынешний год мне особенно трудно было заслужить это отличие: здоровье дедушки так слабо, он так любит меня, что я постоянно должен находиться при нем, и могу отдавать урокам очень мало времени. К счастью, начальство гимназии и все учителя расположены ко мне и делают мне некоторые снисхождения. Прощай, милая Маша, надеюсь, до скорого свидания.
Любящий тебя брат Федор.
Маша несколько раз перечитала это письмо и все не верила глазам своим. Возможно ли это? В ту самую минуту, когда она считала себя такой несчастной, когда она не находила возможности изменить свое положение, возможность эта представилась сама собой! И как все это просто и легко! Подписать присланную бумагу, отослать ее обратно в Петербург, и через несколько недель, может быть, даже дней, в руках ее будут деньги, она будет свободный человек, она начнет самостоятельную жизнь! Сердце девушки сильно билось, она чувствовала, что кровь быстрее прежнего обращается в ее жилах, всю ее охватило какое-то радостное волнение! Несколько минут тому назад она была бедной нищей, которую попрекали куском хлеба, которую грозили выгнать из дому, теперь оказывается, что не она облагодетельствована, что, напротив, другие живут на ее счет, пользуются ее состоянием! Как приятно ей будет объяснить это Глафире Петровне, как приятно ей будет навсегда расстаться с этой злой, сварливой женщиной! Какой умный Федя! Как хорошо, что ему пришло в голову разговориться со старым знакомым отца! И как это она сама ни разу не подумала справиться, куда девались деньги ее матери! Но что делать теперь? Пойти и все рассказать Глафире Петровне? Нет, зачем? Опять начнутся разные неприятности, разговоры и объяснения! Лучше просто подписать бумагу, отослать ее в Петербург и потом переговорить с дядей. Как он удивится! Как он рассердится! Э, да не все ли равно! Скоро она будет в Петербурге, она будет свободна, и тогда пусть он себе сердится, сколько хочет.
Маша развернула бумагу и подошла к столу, приготовляясь подписать ее. Вдруг в комнату вошла Любочка, только что вернувшаяся с прогулки. Свежий воздух хорошо подействовал на девочку, на щечках ее появился легкий румянец, она не казалась такой вялой и больной, как утром.
– Вот, ты правду говорила, Машенька, что мне надо погулять, – сказала она, обнимая сестру и прижимаясь к ней головкой. – Я теперь совсем здорова и мне так весело! Володя повел меня по разным переулочкам совсем на конец города. Там так хорошо, травка такая зелененькая и большой сад! Володя говорил, что ему нельзя ходить со мной по большим улицам, потому что там, пожалуй, встретится кто-нибудь из гимназии и увидит, что он здоров, и потом он еще говорит, что ему стыдно ходить со мной оттого, что я так дурно одета. А тебе, Маша, не стыдно? Ты ведь одета не лучше меня, правда? Маша, что же ты ничего не говоришь. Маша, что с тобой? Ты не здорова?
– Нет, ничего, Любочка, я здорова, оставь меня, поди одень свою куклу, после ты мне расскажешь все, что видела, – с усилием проговорила Маша.
Любочка, привыкшая слушаться с первого слова, отошла в задний угол комнаты, удивляясь, отчего сестра такая неласковая и неразговорчивая. При первых звуках голоса девочки сердце Маши болезненно сжалось, и щеки ее покрылись бледностью. Она в изнеможении опустилась на стул и закрыла лицо руками.
Уехать! Быть свободной! Быть счастливой! А этот ребенок, что станется с ним, на кого оставит она его? Месяц тому назад она обещала у постели умирающей заменить Любе мать, неужели она так скоро изменит своему обещанию, неужели она забудет трогательную просьбу покойницы? И будет ли она счастлива там? И не будет ли среди новой, лучшей жизни преследовать ее образ бледного, болезненного ребенка, оставленного ею на верную гибель? Но что же делать, боже мой? Неужели остаться здесь и вести эту бесконечную, ежедневную борьбу с Глафирой Петровной? И когда все это кончится? Любочке еще нет одиннадцати лет, пройдет по крайней мере пять или шесть лет прежде, чем она в состоянии будет сама себя защищать, сама о себе заботиться. Шесть лет, да ведь это целая вечность! И каких еще лет, лучших в жизни человека, лет первой молодости! А искусительная бумага лежала тут под рукой, подписать, послать ее – и все мелкие дрязги и неприятности будут кончены! Маша протянула руку к бумаге, но в эту минуту перед глазами ее ясно представилась Анна Михайловна и тот взгляд тоскливой мольбы, с каким умирающая просила ее не покидать Любочку.
– Нет, я не могу обмануть ее, я обещала ей и исполню свое обещание, чего бы это мне ни стоило!
С этими словами она схватила бумагу и разорвала ее в мелкие клочки.
Любочка опять подошла к ней.
– Я одела куклу, Машенька, можно мне теперь посидеть с тобой? – спросила она робко, умоляющим голосом.
– Можно, можно, моя дорогая, приди, посиди со мной! – вскричала Маша; она привлекла к себе девочку, крепко прижала ее к груди и горько заплакала.
Люба не понимала, что значат эти слезы, не догадывалась, что сама была невинной причиной их, она видела только, что ее любимая сестрица огорчена, и старалась утешить ее своими детскими ласками. Маша и в самом деле скоро утешилась. Сознание того, что она добровольно, для исполнения данного слова и для пользы беззащитного ребенка соглашалась продолжать жизнь, казавшуюся ей такой безотрадною, поддерживало ее. Полчаса спустя она уже весело разговаривала с Любой, хотя всякий раз, как глаза ее падали на письмо Феди, лежавшее на столе, она чувствовала, как сжимается сердце ее.
Письмо Федора Сергеевича Гурьева к Марье Сергеевне
Милая Маша! Помнишь, как два года тому назад ты отговаривала меня от моего намерения бросить гимназию и посвятить все свое время дедушке, здоровье которого требовало постоянного ухода. Ты говорила, что так как у дедушки нашлось несколько родственников и старинных друзей, то я спокойно могу оставить его на их руках и заботиться главным образом об окончании своего образования. Твои слова и тогда казались мне детски необдуманными, а теперь я окончательно убедился в их полной неосновательности. Если бы я послушался твоего совета, то, правда, был бы теперь студентом университета, но, почти наверно, остался бы на всю жизнь небогатым человеком: теперь же, когда я в течение двух лет пробыл почти безвыходно в комнате больного старика, стараясь по возможности удалять от него всех, так называемых друзей и родственников, он оставил мне все свое состояние, и я сразу приобрел такое богатство, о котором и не мечтал никогда прежде. Правда, нелегко было мне жить эти два года; ты сама возилась с больными и знаешь, какое это мучение, особенно если больные так капризны и взыскательны, как был старик. Вероятно, немногие молодые люди согласились бы вынести все то, чему я подвергался в эти два года! Зато когда две недели тому назад я проводил старика на кладбище и когда затем было прочтено завещание, в котором он назначал меня своим единственным наследником, я почувствовал, что вполне вознагражден за все свои труды и лишения, за все оскорбления, вынесенные мною. Теперь я занят устройством своей новой жизни. Я отделываю себе квартиру, завожу лошадей и, вообще, хочу жить не таким скрягой, каким жил старик. Мне очень хотелось бы, чтобы ты приехала ко мне, милая сестра. При моей новой, богатой обстановке мне нужна хозяйка в доме, и ты, конечно, согласишься взять на себя эту роль, тем более что твоя жизнь в доме дяди далеко не привлекательна. Приезжай к концу лета, к тому времени я успею несколько устроиться. Прощай, милая Маша, до свидания, извини, что так мало и редко пишу к тебе: право, некогда – занят сильно.
Любящий тебя брат Ф. Г.
Месяца через два после того, как письмо это было отправлено, к подъезду одного из больших и красивых домов Литейной улицы подъехала извозчичья карета. На козлах ее стоял большой чемодан, из окон виднелись подушки и саквояжи: очевидно, она привезла путешественников с какой-нибудь железной дороги. Дверцы экипажа отворились, и из него вышли две молодые девушки в старых, изношенных пальто, в старомодных безобразных шляпках, без перчаток, в грубых кожаных полусапожках на ногах. Старшая вошла в подъезд и, несколько смутившись при виде великолепно убранной лестницы, обратилась к толстому, важному швейцару с робким вопросом:
– Скажите, пожалуйста, здесь живет Федор Сергеевич Гурьев?
– Здесь, – отвечал швейцар, окидывая презрительным взглядом прибывших, – а вам что нужно?
– Мы к нему приехали… я его сестра… – проговорила старшая из девушек, покраснев до ушей.
Обращение швейцара вмиг переменилось.
– Извините-с, сударыня, я не знал, – произнес он почтительным тоном, вскакивая с места. – Пожалуйте сюда, наверх, Федор Сергеевич давно изволят ожидать вас, пожалуйте-с.
– А у меня остались вещи в карете, – робко заметила Маша, сконфуженная предупредительностью швейцара еще больше, чем его прежнею грубостью.
– Не извольте беспокоиться, вещи сейчас будут принесены вам.
Маша в сопровождении швейцара и своей молоденькой спутницы, смотревшей на все удивленными, почти испуганными глазами, вошла в квартиру брата. Квартира эта, занимавшая весь бельэтаж дома, была отделана очень богато и показалась обеим девушкам верхом роскоши. Федор Сергеевич – теперь уже, конечно, никто не осмелился бы назвать его просто Федей – встретил сестру в первой комнате и ласково обнял ее. Затем глаза его с недоумением остановились на ее спутнице.
– Ты не узнал? Это Любочка! – поспешила отрекомендовать ее Маша.
– Действительно, не узнал, здравствуйте, – проговорил Федор Сергеевич, холодно протягивая руку своей кузине.
И тебя трудно узнать! – вскричала Маша, схватив брата за обе руки и смотря ему прямо в лицо. – Ты был такой маленький, худенький, когда уезжал от нас, а теперь стал совсем большой, и усы у тебя уже есть; только пополнел ты мало, здоров ли?
– Здоров, конечно. Однако мне никак нельзя остаться с тобой, меня ждет один господин по делу, я сейчас позову твою горничную; она проводит тебя в твою комнату, за обедом мы опять увидимся и поговорим. – Он еще раз поцеловал сестру, приказал стоявшему в передней лакею позвать горничную и уехал, не взглянув даже на Любочку.
Горничная, несколько смутившая приезжих своим нарядным костюмом и развязными манерами, провела их в комнаты, предназначенные для Маши. Это были две заново и довольно красиво, хотя как-то неуютно, меблированные комнаты; они сами и все в них было такое миниатюрное, так, очевидно, приспособленное для красивой внешности, а не для удобства, что Маша не могла удержаться от вздоха, оглядывая свое новое жилище.
Мне здесь и места нет! – печально произнесла Люба, когда горничная вышла вон.
– Полно, милая! – вскричала Маша, нежно целуя бледную щечку кузины. – Где я, там всегда будет место и тебе. Я сегодня же велю купить другую кровать и поставить ее рядом с моей. Не беда, что немножко тесно, мы ведь с тобой не привыкли к роскоши. Только о костюме нам надо будет позаботиться, смотри, какими чучелами мы выглядим!
Большое трюмо отражало фигуры кузин, и, действительно, фигуры эти составляли резкую противоположность красивому убранству комнаты: на Маше был надет какой-то истасканный шерстяной балахон, шелковый платочек, повязанный ей на шею, перевернулся задом наперед, волосы ее растрепались в дороге и, падая космами на ее лицо, еще резче выставляли бледность и худобу ее щек. Люба напоминала своим высоким ростом и своею худобою длинную вытянутую палку; ее коротенькое измятое ситцевое платье не закрывало пары очень больших ног в толстых неуклюжих сапогах; от бессонной ночи веки глаз ее покраснели и распухли, а жиденькие белокурые волосы болтались двумя маленькими косичками около длинной шеи.
Чтобы рассеять несколько неприятное впечатление, произведенное на нее не довольно дружескою встречей брата, Маша тотчас же принялась разбирать свои и Любочкины вещи и устраивать себе и кузине сколько-нибудь порядочные костюмы к обеду. Время на это потребовалось немало, так как гардероб девушек был в очень плохом состоянии. Кузины только что успели одеться, когда горничная вошла в комнату и, едва сдерживая презрительную улыбку при виде барышень, обходившихся без ее помощи, доложила, что Федор Сергеевич изволят просить кушать.
Маша снова взглянула в трюмо и осталась довольна своим темным шерстяным платьем, изящно обрисовавшем ее стройную фигуру; и Любочка в синем шерстяном платье, с синей ленточкой в волосах казалась хотя жалкой, но не безобразной.
Обед прошел довольно молчаливо. Машу стесняла прислуга, служившая за столом, Федя казался чем-то недоволен. Тотчас после обеда он увел сестру к себе в кабинет.
– Скажи, пожалуйста, – начал он, как только они остались одни, – для чего ты притащила с собой эту гусыню. Она и девочкой была мне всегда противна, а теперь, кажется, стала еще хуже.
На глазах Маши навернулись слезы.
– Ты знаешь, Федя, – сказала она, – что мне неприятно было бы расстаться с Любой. Я так радовалась, когда дядя отпустил ее со мной! Если она противна тебе, мы с ней можем жить отдельно, дядя отдал мне мои деньги, кроме того, я могу работать…
– Ну, уж это пустяки, – прервал Федя. – Все знают мое состояние и вдруг сестра моя работает! Это ни на что не похоже! Если ты не можешь бросить эту девчонку, нечего делать, пусть она остается здесь! Только вот что: и тебе, и ей надо приодеться. Я дам тебе денег, поезжай завтра же по магазинам и устрой себе приличный костюм.
– Мне не надо твоих денег, у меня есть свои, – отвечала Маша, чувствуя, что в эту минуту не в состоянии взять у брата ни копейки.
– Ну и прекрасно! – заметил Федор Сергеевич, с видимым удовольствием запирая пачку ассигнаций в свой письменный стол. – А теперь скажи, хочешь ты хозяйничать у меня в доме?
– Пожалуй, если тебе это нужно.
– Еще бы, даже очень.
Федор Сергеевич сел рядом с сестрой и принялся очень длинно и очень толково объяснять ей, какой порядок он хочет завести у себя в доме, какую прислугу держать, сколько расходовать денег и на что именно. Маша молча слушала его. Все, что он говорил, было вполне разумно, он, очевидно, долго придумывал, как устроить свою жизнь недорого и в то же время вполне удобно и роскошно, и придумал все удивительно расчетливо, но сердце Маши болезненно сжималось, и она едва удерживалась от слез, слушая его. Больше восьми лет не видала она брата, и вдруг в первый день свидания он не находит с ней более приятного разговора, как разговор о хозяйстве и о деньгах.
Федор Сергеевич не замечал волнения сестры, он остался вполне доволен, когда она, выслушав его до конца, сказала: «Ты все отлично придумал, я постараюсь вести хозяйство по твоему желанию» – и не удерживал ее, когда она, ссылаясь на усталость после дороги, выразила желание уйти в свою комнату.
Бедная Маша! После стольких лет тяжелой жизни она надеялась, наконец, отдохнуть в доме брата, она надеялась встретить у него любовь, ласку, в которых так нуждалась, и первый же разговор с ним, первый день, проведенный в его доме, показали ей, как горько она ошиблась!
Приглашая к себе сестру, Федор Сергеевич вовсе не думал о том, чтобы доставить ей счастливую жизнь. Ему, как он и писал ей, нужна была хозяйка в доме, и он рассчитывал, что сестра его окажется честнее и усерднее наемной экономки. Со второго же дня по приезде Маша вступила в исполнение своих новых обязанностей. Обязанности эти оказались гораздо труднее, чем она воображала сначала. Федор Сергеевич хотел жить так, как живут очень богатые люди, и в то же время не любил тратить много денег. Маше приходилось учитывать прислугу в каждой копейке, постоянно раздумывать, как бы урвать какой-нибудь рубль от полезных, но не бросающихся в глаза расходов. Заботы эти далеко не нравились молодой девушке, да и вся жизнь в доме брата была ей не по душе. Ее окружала роскошь, часто даже лишняя, и между тем она страдала от недостатка многих необходимых вещей. Спальня ее была так тесна для двоих, что и она, и Любочка каждый день просыпались с головной болью от недостатка воздуха, в ее маленькой гостиной негде было поставить ни письменного стола для занятий, ни шкафчика для книг. Никогда, ни при одном из своих распоряжений брат не спрашивал ее мнения, ее совета, не сообразовывался с ее удобством или ее желанием, никогда не замечала она в его обращении с собой братской ласки, стремления сблизиться, подружиться с ней. Живя в доме дяди, Маша не привыкла к доброте окружающих, но тех окружающих она и сама не любила, от них она хотела одного – чтобы они не обижали ее, оставили ее в покое. Брата же, напротив, она с детства привыкла любить, она прощала ему все его недостатки, она от души хотела его дружбы, и холодность его мучила ее. В большом, многолюдном городе бедная девушка чувствовала себя совершенно одинокой. У Федора Сергеевича были знакомые, но по большей части люди уже немолодые, очень богатые и важные, смотревшие на нее покровительственно. С ними она не могла сойтись, она даже очень неохотно выходила из своей комнаты, когда они приезжали, выходила только в угоду брату, требовавшему, чтобы она принимала его гостей и была с ними как можно любезнее. Федор Сергеевич сам выезжал очень много, но никогда не звал сестру с собой на балы и вечера к своим знакомым.
– Ты не умеешь танцевать, – ответил он ей один раз, когда она спросила, нельзя ли ей ехать с ним. – Мне неловко будет за тебя, и потом, чтобы ездить со мной, тебе придется тратить слишком много денег на наряды, – это невозможно.
После такого ответа Маша, конечно, никогда больше не просила брата взять ее с собой. Как она радовалась в это время, что около нее была Любочка! По крайней мере хоть было ей с кем поговорить по душе, хоть не совсем она была одна в этом чужом для нее доме.
Первое время Маша приписывала холодность и жесткость брата его нелюбви к ней и сильно огорчалась этим. Но скоро она заметила, что он жесток не с ней одной. Она услышала, как он строго приказывал лакеям выгнать бедную старушку, получавшую от его дедушки небольшую ежемесячную пенсию и приходившую выпрашивать продолжение этой пенсии. Войдя один раз в кухню, она застала кухарку в слезах и узнала, что она нечаянно разбила какую-то дорогую вазу, за что барин вычел с нее месячное жалованье, хотя очень хорошо знал, что этим жалованьем бедная женщина содержала больного мужа. Маша попробовала вступиться за нее, но брат перебил ее на первых же словах.
– Мне нет никакого дела до того, на что прислуга тратит свои деньги, – сказал он своим обыкновенным холодным, решительным тоном, – если я позволю ей бить и ломать свои вещи, у меня скоро ничего не останется.
– Но ведь ты же богат, Федя, десять рублей для кухарки очень большая сумма, а ты часто и больше тратишь на пустяки.
– Очень может быть; эти деньги мои, и я трачу их на свои удовольствия, до других мне дела нет.
Скоро Маша убедилась, что брат ее и действительно не намерен тратить свои деньги для кого бы то ни было, исключая себя. В самый первый день Нового года она получила письмо от Левы. Лева писал очень редко, раз или два в год, не больше, и Маша всегда с одинаковым нетерпением ждала от него весточки. На этот раз, впрочем, письмо его скорее огорчило, чем обрадовало ее.