На «ближней» так и не получилось сделать музей, как-то сама собой исчезла эта идея, и покинутый сталинский дом застыл средь темного леса, словно заколдованный, напоминая историю про принцессу, уколовшуюся веретеном, – жизнь в Волынском, как в сказке, остановилась. Не ходили по окрестностям хмурые автоматчики, не было вокруг свирепо гавкающих сторожевых собак, не стояли, глухо бубня моторами, громады тяжелых танков, увезли пушки, пулеметы, куда-то подевались бдительные глаза охранников. Дом казался заброшенным, навек забытым, лишь одинокий дворник, даже сейчас, знойным летом, расхаживающий в шапке-ушанке, как привидение, мел дорогу, по которой не ездила ни одна машина. Нарушая это бесконечное одиночество, автомобили «гаража особого назначения» один за другим подрулили к парадному.
Никита Сергеевич дождался Микояна и зятя с дочерью, которые подъехали следом, и, пропустив вперед Нину Петровну, принялся показывать сталинские владения.
– Смотрите и запоминайте. Может, снесут этот дом, кто знает? – Хрущев по-хозяйски вышагивал по дорожкам, обходя здание. Анастас Иванович был задумчив и держался поодаль.
– Вы на меня внимания не обращайте, – проговорил он и двинулся в противоположную сторону, хотел, видно, побыть один.
Никита Сергеевич сначала повел группу на пруд, но воды в пруду не оказалось – на зиму искусственный водоем с беседкой на южной стороне спускали, а с 1954 года уже не наполняли. Омываясь косыми дождями, весенним паводком и летними грозами, огромная чаша к середине июля безнадежно пересыхала, бетонное дно ее казалось грязным, замусоренным, в некоторых местах, там, где гнили прошлогодние листья, буйно подымалась трава, из трещин настойчиво рвались ввысь молодые побеги. Выше всех устремилась к небу тоненькая осинка. Обойдя место, где некогда сверкал живописный пруд, сразу за беседкой повернули налево и оказались у оранжереи. Здесь тоже царило запустенье: и снаружи, и внутри – неумолимое буйство диких растений.
– Раньше тут был идеальный порядок, – цокал языком Хрущев.
– Власик обслугу задергал, – припомнив сварливого начальника сталинской охраны, вступил в разговор Анастас Иванович. Обойдя дом, он присоединился к компании.
– А сколько диковинных цветов росло? А плодовых деревьев сколько? Даже абрикосы вызревали. Из абрикоса у Валечки отличное варенье получалось. А груша какая!
– Точно, точно! – подтверждал Микоян.
– Цветов тут, Нина, была гибель! – не унимался Никита Сергеевич. – Когда у Сталина случалось хорошее настроение, он шел в оранжерею и бутоны нюхал. Иногда цветами одаривал. Соберет букетик и вдруг – «на»! Три раза мне букет доставался. А тебе, Анастас, сколько?
– Пять.
– Везучий! Это сейчас вспоминать просто, а раньше букетик милостью считался, выражением особого расположения, – определил Первый Секретарь.
– Ты сам не свой от радости возвращался, – подтвердила Нина Петровна. – Мы один такой букетик засушили. Он где-то до сих пор хранится.
– Теперь можно выбросить! – отмахнулся Никита Сергеевич.
– Нет, Никита, пусть лежит!
– Ну, пусть, пусть.
Дорожки, по которым ходили, были запущены, ветки лезли в лицо, цеплялись за одежду. Лишь дворник как неустанный маятник ходил по двору, заметая все подчистую, и если бы не он, сталинский дом, лишившись подступов, врос в землю – столько листвы, сучков, веточек, стебельков, соринок, перышек, чего угодно, падало вниз; так бы и пропал этот дом на веки вечные!
Входные двери отворились. Прихожая выглядела точно как в ту роковую ночь, ничто здесь не поменялось. Оказавшись в сталинских покоях, человек словно попадал в прошлое – те же вещи, те же запахи, то же настороженное настроение. Все осталось как при нем, при Хозяине. Сергей, Рада, Алексей Иванович и Нина Петровна послушно шли за отцом. Дом правителя наполняла предельно скромная обстановка, точно такая, как и в других местах его обитания. Мебельная фабрика «Люкс» Хозяйственного управления Совета министров скрупулезно тиражировала незатейливые гарнитуры из красного дерева, дуба и светлой карельской березы. В Бухаре ткали привычные красные ковры, в спеццехе на заводе Ильича собирали громоздкие, скудно наделенные хрусталем люстры, на стены клеили однотонные бесхитростные обои. Паркет на полу отличался добротностью и незамысловатостью рисунка. Все делалось скупо, без излишеств, чтобы не раздражать вождя, не отвлекать от непростых государственных дум. Территорию ограждал выкрашенный зеленой краской деревянный забор, парковые дорожки были присыпаны измельченным красноватым гравием.
Архитектура сталинских резиденций была на удивление однообразной, что на Валдае, что в Гаграх, что здесь, под Москвой. А может, однообразие подразумевало величие, создавало впечатление, что невозможно от товарища Сталина ускользнуть – ни времени, ни человеку? Никому не получится перенестись в другое измерение, что-то переменить, переиначить, – на любом конце света будет поджидать тебя родной вождь, его несокрушимые, прозорливые мысли, привычная аскетическая обстановка.
Генералиссимус селился в красивейших местах, занимая чудесные дворцы и замки, но вдруг отдавал распоряжение строить по соседству дом и собственноручно делал набросок, определяя каким ему быть. Чтобы довести детали до совершенства, улучшить функциональность, придать величие формам, к проектированию привлекались самые значительные корифеи, они предлагали многочисленные эскизы, делали скрупулезные проработки тех или иных архитектурных решений, но неизбежно все сводилось к односложному сталинскому варианту и строилось будто бы под копирку. Таким стал и Мао Цзэдун, допускавший разнообразие исключительно в диковинных цветах и женщинах. Великий Сталин и великий Мао, точно как на картине в Посольстве Китая, были близнецы-братья.
– Засыпал он здесь, на диване, – показал Никита Сергеевич.
– А тут, – комендант Кремля распахнул тайную дверцу, в точности повторяющую дубовую стеновую панель, – у товарища Сталина был гардероб.
Хрущев с интересом уставился в проем потайной двери:
– Заглянуть можно?
– Разумеется.
– Недурно, – осмотрев гардеробную, произнес Никита Сергеевич.
В спрятанном от посторонних глаз помещении, кроме пустых полок и множества вешалок, ничего не оказалось.
– Одежду забрали в Музей революции, – уточнил комендант Кремля.
– Каганович вопил: «У Сталина одна теплая шинель, одни зимние ботинки!» – усмехнулся Хрущев. – Все думали, что Иосиф не выносит мелкобуржуазного многообразия. Так, Анастас?
– Он больше на публику работал, специально в одном и том же появлялся.
– Тактик! Однажды про ботинки мне рассказывал. Ботинки, говорит, это часть меня. Старая обувь на ноге сидит как влитая, а с новой – всегда неразбериха: то велики ботинки, то жмут или одеваются трудно. Мол, люблю в стареньких ходить, других и не надо!
Когда ботинки вождя снашивались, с них снимали мерку и шили новые, при этом нужно было сохранить абсолютное сходство. Главное, чтобы новизна в глаза не бросалась. Пошьют, потом разнашивают. Иосиф Виссарионович имел в штате специального человека, примерно с такими же по размеру ногами. Как свое полезное дело этот уважаемый человек сделает, то есть походит денек-другой в новых ботинках, и, стало быть, разносит, выставляют пару в прихожей, рядом со старыми башмаками. Бывало, товарищ Сталин на новую пару никакого внимания не обратит, что-то в ней, значит, не то. Тогда ее прятали и делали обувь заново. Следующую пару сошьют, ноги эталонные в ней потопчутся, и опять у вешалки ставят.
«Надел товарищ Сталин!» – с радостью докладывают.
А если пришлась обувь впору, значит, ходит в ней товарищ Сталин, не снимая. Через месяц старые туфли из прихожей убирали, ведь понятно, что Иосиф Виссарионович от них отказался, но ни в коем случае не выбрасывали, а начистив и набив упругой замшей, относили в специально отведенное место. С костюмами и пальто была та же история. Одежду шили на человека с фигурой, точно повторяющей сталинскую. Нашел его сам вождь. Вышло это так. Однажды проводил Каганович совещание в своем кремлевском кабинете. Лазарь Моисеевич возглавлял тогда Министерство промышленности строительных материалов. На это совещание неожиданно Сталин пришел, присел с краю и слушает. Каганович разошелся, никому спуску не дает, каждому вопрос, почти всех подчиненных с места поднял, покрикивает, а напоследок к одному заведующему отделом с вопросом обратился. Тот оробел, застыл как столб, ни бэ, ни мэ! Тут товарищ Сталин строго: «Раздевайся!» Завотделом: «Что?» – «Раздевайся, говорю!» Завотделом снял пиджак, рубашку, руки трясутся, не слушаются, а Сталин ему: «И штаны снимай!» И брюки снял. Иосиф Виссарионович забрал одежду и в соседнюю комнату удалился. В зале тишина, ждут, что дальше будет. Каганович сидит красный, не знает что думать, а мужик этот, начальник отдела, голый посреди зала торчит. Минут через пятнадцать Сталин возвратился, протянул одежду: «Одевай! Будешь вместо меня на примерки ездить. Мой размер у него, Лазарь, один в один, мой!» Лазарь Моисеевич расплылся в благодушной улыбке. Бывало, ведет Каганович коллегию министерства и тут правительственный телефон звонит. Лазарь Моисеевич трубку поднимает, а потом командует: «Манекен, на примерку!»
Так шили Сталину одежду, и немало шили, и летние вещи, и зимние, и демисезонные. Иосиф Виссарионович нет-нет, а что-нибудь новенькое возжелает. Вот Мао Цзэдун, тот не щеголял нарядами. Три халата для дома и два защитных френча полувоенного образца, на все времена, одно пальто и одна шинель. Вещи, как ни крути, приходили в негодность, портились, тогда отдавали их в починку. «Я не такой богатый, чтобы каждый раз покупать новую одежду!» – назидательно повторял Председатель. Одежду отправляли в одну из китайских провинций, где трудились самые искусные рукодельницы. Портнихи так виртуозно штопали дырочку за дырочкой, разыскивали еле уловимые потери на ткани, потертости, шероховатости, так заботливо, узорчато исправляли прорехи на платье, что поношенная вещь превращалась в произведение искусства. Они не просто шили, они накладывали невообразимые по орнаменту аппликации, неброские, еле различимые, так как Председатель Мао, следуя примеру товарища Сталина, был человеком предельно скромным. Но стоило внимательней присмотреться к его одежде – от восторга невозможно было глаз оторвать!
Осмотр сталинской дачи занял полтора часа, после все поехали к Анастасу Ивановичу, где Ашхен Лазаревна угощала долмой, азербайджанским пловом, и, конечно же, съели кю-кю, совершенно простое блюдо из всевозможных трав, обжаренных с добавлением куриного яйца.
– Под такую закуску, Анастас, выпить полагается! – взглянув на аппетитную долму, подметил Никита Сергеевич.
Анастас Иванович выставил на стол тутовую настойку. Сергей не пил, а вот Алексей Иванович Аджубей, подсев ближе к тестю, поддержал компанию.
– Вот осмотрели мы Волынское, пропадает дом! – заговорил Хрущев. – Музея, ясно, там не будет, а если дом лет семь-восемь простоит – никакой ремонт его не спасет, развалится. В домах жить надо, нет жизни – дому конец.
– Что придумал? – заинтересовался Микоян.
– Пускай в Волынском наши помощники сидят, доклады пишут.
Докладов у Хрущева становилось больше и больше. Над их созданием корпел не один десяток эрудированных людей. С учетом особенностей его фразеологии, они готовили всевозможные выступления. Чтобы работа шла сосредоточенно, помощников размещали за городом, хотя было это неудобно, терялась оперативность: захочет Первый Секретарь по тексту переговорить, а ехать в Москву из Семеновского часа два с половиной.
– В Волынском помощники будут под боком. Кухня есть, накормят, и отдохнуть можно – целых пять спален в доме. Уж тише места на всем земном шаре не сыщешь!
– Пускай работают, – согласился Микоян.
– Ну, где твоя тутовая? Давай помянем ирода, что ли?
Чаек был жиденький, но все же чаек. В этот раз Надя принесла сахарка, бубликов и меда и устроила настоящее чаепитие! Только уселись за стол – отец Василий пришел, принес вареных яичек и хлебца, его попадья замечательно хлеб пекла.
– Кушай, Марфуша, кушай! – приговаривал отец Василий. – Спина моя, Господи! – хватаясь за поясницу, причитал священник. – Так болит, так болит! Сил нет! Сорвал я спину в отрочестве.
– Не спина это болит, душа твоя кается! – разъяснила Марфа.
– Я уже и раскаялся во всем! – искренне признался батюшка.
– Боль, милый, за грехи поминание. С болью пронзительной человек в жизни лучше будет – так Господь рассудил. Терпи!
– Эх! – протянул поп. – Твоя, правда, матушка, грешны! – и потянулся целовать ее маленькую мягкую ладошку.
Надя допила чай и спросила:
– Скажи, матушка, как такое бывает, придем в церковь на службу, молимся, поклоны бьем, а ребеночек несмышленый сидит на лавочке один-одинешенек, не капризничает, на улицу не просится, и разговаривает с кем-то, что-то лопочет, а вокруг – ни души?
– С ангелами говорит! У деток души чистые, вот они с небесами и общаются, а мы… мы-то уже и не слышим ничего, уже глухие. И уши глухие, и сердца! Молись прилежней, милая, молись без хитрости, и Господь спасет!
– Допрыгались?! – зло проговорил Хрущев, глядя на первого комсомольца Александра Шелепина и его юркого зама Володю Семичастного.
Сборная Советского Союза по баскетболу проиграла финал чемпионата Европы. До этого, на всех международных соревнованиях советские баскетболисты получали исключительно золото.
– Комитет по физической культуре подвел, – вымолвил Семичастный.
– Кто, кто?! – уставился на него Никита Сергеевич.
– Комитет по спорту! – повторил Семичастный. На Украине при Хрущеве Володя Семичастный возглавлял республиканский комсомол, с приходом в Москву Никита Сергеевич перетащил его за собой, симпатичен был ему парень.
– А комсомол прохлаждался! В команде, небось, одни комсомольцы прыгают?! – распалялся руководитель партии.
– Не доработали, исправимся, – потупился Шелепин. Он был и член коллегии Госкомитета по физкультуре и спорту. – Наш провал, Никита Сергеевич!
Первый Секретарь сидел чернее тучи.
– Несознательный вы народ, только паясничать умеете! На носу Олимпийские игры, а у нас не спортсмены, а размазня! Кто будет честь страны защищать?! – сверкал глазами Первый Секретарь. – И Олимпиаду провалите! Партия для спорта все условия создает, а вы контролировать не можете, на что ж вы годитесь?!
– Приложим все силы! – жалостно выговорил Семичастный.
– Приложим! Горе-комсомольцы! Стоите, как две оглобли! – Никита Сергеевич раскраснелся. – Спорт – это гордость страны! Советские спортсмены должны демонстрировать миру только успехи, комсомолу в этом деле отводится решающая роль! Нет более отважных, более честных людей, чем советские юноши и девушки! А если нет у молодежи успехов, кто виноват? Шелепин с Семичастным виноваты! – Хрущев неприятно грозил пальцем. Он вышел из-за стола и встал перед комсомольцами.
– Приходите на заседания Президиума ЦК, слушайте, что говорят, набирайтесь опыта, я не возражаю. Учитесь руководить, политические события осмысливать.
– Спасибо за доверие, – пролепетал Семичастный.
Никита Сергеевич вернулся за свой стол и жестом показал, что им позволено сесть.
– Поляки в августе фестиваль молодежи проводят, знаете?
– Да, в Варшаве.
Хрущев уставился на комсомольских вожаков.
– Что, если в Москве подобный форум провести? Невиданный по размаху. Не фестиваль, а триумф молодежи! Такой праздник закатить, чтоб люди всю жизнь помнили. Нараспашку души раскроем, объединим в России весь мир: и Африку, и Азию, и Европу с Америкой! Петь будем, плясать, радоваться дружбе! Каждому докажем, что Москва против войны, против насилия. Эх, развернемся! Как думаете, осилим такое?
– Осилим!
– Мы должны всему свету продемонстрировать искренность Советского Союза, чтобы никто не сомневался, что коммунисты никакие не агрессоры.
Комсомольцы понимающе кивали.
– Московский фестиваль молодежи должен стать событием мирового масштаба. Хорошо бы к этому времени успеть стадион в Лужниках открыть.
– Если летом 1957 года фестиваль проводить, основательно подготовимся, – пообещал Шелепин.
– Солидно будет! – поддакнул Семичастный.
– Хорошее ты слово, Володя, применил – солидно! Емкое. Смотри не опростоволосься! Тут простой баскетбол не смогли удержать, а уже на рекорды замахиваетесь!
– Мы на Олимпиаде докажем!
– Посмотрим. Идите, думайте!
Гулять в лесу – одно удовольствие! Нога ступает мягко, по щиколотку проваливаясь в травы и мхи, лишь изредка под неловким движением треснет сломанный сучок. Смотри, не упади, земля влажная, скользкая!
Ничто так не восстанавливает силы, как прогулка по лесу. Вышагивая между высоченными стволами, разросшимися кустарниками, папоротниками, раздвигая непокорные ветки, устремляешься дальше, пробираешься, словно первопроходец по джунглям, в самую непролазную глушь. Сначала тропинка ведет среди высоких трав, кустов, потом деревья обступают теснее, лес становится темным, глухим, травы мельчают, тропка делается невидимой, путается меж кривыми корнями, выползшими точно змеи из подземелья на поверхность, теряется у истлевших стволов деревьев, давно упавших, покрытых скупыми лишайниками, но ты настойчиво пробираешься вперед, весь в паутине, в кусочках коры, в пыльце неведомых цветов, проникая в самые дебри!
Пролазав чащу, возвращаешься на еле различимую дорожку и торопишься обратно. Возле трухлявых пней попадаются грибы и ягоды, правда, для благородных грибов время не подошло. Кое-где торчат бледные поганки на тоненьких ножках или ярко-красные осанистые мухоморы. А бывает, встретишь белесо-коричневый, вытянуто-округлый, точно лампочка гриб, с морщинистой кожурой. Проткнешь этакий гриб прутиком, а из него дым идет! Не знаю, что это за гриб такой удивительный, но всякий его в подмосковном лесу встречал. Изредка наткнешься на мясистую, наверняка червивую сыроежку, а из сыроежек, даже если насобирать с полведра, толкового супа не сваришь. Когда выныриваешь из лесной тени на залитую ярким светом полянку, невольно жмуришься. Лес в любое время года хорош. Выйдешь на прогулку – и вся накипь с сердца долой! Ходишь по лесу, очищаешься, здоровеешь, и мысли дурные где-то далеко остаются.
– Никита Сергеевич! – послышался голос. – Ау!
– Ау! – недовольно отозвался Хрущев, ругнувшись про себя: «Кого черт несет?!»
– Это я, Серов! – прокричал Иван Александрович, выглядывая из-за куста бузины. – Ну и забрались вы в чащу, ей-богу!
– Тебе чего?
– Пришел по старту ракеты доложить.
Председатель КГБ наконец добрался до Первого Секретаря.
– Запустили, Никита Сергеевич, без сбоя пошла! – во весь рот улыбался генерал. – С восьмого-то раза!
– Неполадки устранили, Королев прямо расцвел.
Хрущев внимательно посмотрел на генерала.
– Не угодила в болото?
– Ни в коем случае. Теперь будем летать!
– Когда повторный запуск?
– Через две недели.
– Вот через две недели посмотрим, радоваться или нет.
Хрущев отмахнулся от назойливого комара. Шляпа его была сплошь в паутине.
– Здорово вы вымазались, – помогая стряхнуть со спины хрущевской куртки налипшую дрянь, проговорил Иван Александрович.
– Отзынь! – Первый Секретарь резко развернулся к генералу. – Главное, Ваня, дальность. Нам Америку за хвост ухватить надо. Ну, что стоишь? Иди теперь со мной, гуляй!
– Пойдемте.
– Королеву передай привет. А Челомей что?
– Трудится.
– Значит, полетела! – Никита Сергеевич потряс длинной палкой.
Серов следовал по пятам.
– Как тебе Шелепин? – спросил Никита Сергеевич, отшвыривая палку, которая при очередном нажиме подломилась.
– Прыткий, по-моему.
– Не будешь прытким, все проспишь. Не нравится тебе, значит?
– Ни он не нравится, ни ваш Семичастный.
– Комсомол! – проговорил Никита Сергеевич, – им после идти. Пока мы в своем уме, надо на смену лучших подобрать.
– Не уверен с лучшими! – буркнул Серов.
– На целине, Ваня, какое дело развернули! Гудит целина! А кто там впереди? Комсомол!
– Это вы, Никита Сергеевич, дело развернули. К Брежневу я лучше отношусь, а эти двое – молодо-зелено!
– Ладно, идем гулять, воздухом дышать, может, грибы хорошие попадутся. Я вчера лисичек набрал.
Леля примеряла платье, привезенное отцом из Парижа. К платью прилагались и туфельки, которые на этот раз оказались совершенно впору, а то из бельгийской командировки ни одна пара обуви не подошла. А еще Павел Павлович подарил дочери магнитофон. Прелюбопытнейшая вещь! Леля прекрасно пела, теперь она сможет записывать и себя, и папочку, который совсем не умел петь, а лишь заунывно перечитывал свои доклады перед выступлениями. Папуле тоже магнитофон пригодится. И конечно, можно будет подурачиться с друзьями, записав всякую белиберду. Одно плохо, что был он крайне велик и тяжел!
Сергей обещал появиться вечером. Надев новое красное платье, красные на высоком каблуке туфли, накинув на смуглые плечи воздушную полупрозрачную и тоже ярко-красную косынку, Леля задумала Сережу поразить. Жаль, что в таком великолепии нельзя показаться противной Ладке Кругловой! В этом году Круглова оставила институт – они с мужем уехали работать в Гаагу. Боль по несостоявшейся любви с Александром Прохиным у Лели окончательно прошла, она была рада, что все сложилось именно так: во-первых, разобралась в лучшей подруге, поняла, что у женщин преданных подруг не бывает; во-вторых, разочаровалась в Александре, убедилась, что он ветреный, пустой. Пусть наставляет рога смазливой Ладке! И потому еще удачно сложилось, что Сережа Хрущев ей все больше нравился. Он был не красавчик, но разве это в мужчине главное? Зато умный, искренний и добрый! Когда он прикасался к ней, то чуть не вздрагивал, без конца повторяя: «Моя ненаглядная! Мое сердечко!» С таким человеком и под венец не страшно, к тому же авторитет и положение его отца, Никиты Сергеевича, стремительно росли, и как был убежден Лелин папа, Хрущев становился центральной фигурой государства. Девушке было приятно, что она встречается с сыном первого человека в Советском Союзе.
Леля подвела помадой губки, подушилась и, напевая, стала любоваться своим неотразимым видом.
В невыносимо жаркие дни московского пыльного лета хорошо было оказаться на Черном море. Никита Сергеевич полной грудью вдыхал бодрящий морской бриз, завороженно глядя на синюю даль, всегда разного, гипнотизирующего человека безбрежного морского пространства. Откуда эта неудержимая тяга к воде, к морской стихии, может, и верно предполагают ученые, что жизнь вышла из океана?
Регулярно в шесть тридцать утра Первый Секретарь спускался к воде, опускал свое грузное тело в соленые волны и до завтрака плавал. Чудесное место Ореанда! Недаром облюбовали его русские цари, но при Советской власти Южный берег доступен каждому – бери профсоюзную путевку и приезжай.
Хрущевская дача стояла почти на берегу, бывший царский дворец располагался выше. В прошлом году во дворце сделали сердечный санаторий. Круглый год санаторий принимал отдыхающих. И знойным летом, и бесснежной зимой, в бархатную осень, и в мартовские туманы, приезжали сюда обыкновенные люди со всей страны.
Чтобы создать полноценные условия прибывающим на лечение, не обошлось во дворце без перепланировок. Фанерными перегородками разгородили громадные апартаменты, разделив их на множество комнат, повсюду втиснули кровати, шкафы, тумбочки. Никто из отдыхающих на тесноту не жаловался, наоборот, «Ливадия» значилась в Крыму лучшим лечебным учреждением. Первый Секретарь несколько раз побывал в санатории, посмотрел, как в бывших покоях императорской семьи и их многочисленных придворных создали места для проживания советских граждан. Но даже при активном вмешательстве в дворцовую планировку, полезного пространства катастрофически не хватало. Никита Сергеевич посоветовал построить рядом дополнительные корпуса – место ведь уникальное! Отдых советских граждан был одной из приоритетных задач социалистического строительства, а профсоюзы, по определению Ленина, являлись «школой коммунизма».
Никита Сергеевич вернулся с купания и уселся завтракать. Сегодня он пытался плавать без круга, крутился на месте подгребая под себя по собачьи – но плыть плохо получалось.
– Я, Нин, метра четыре сам проплыл, – хвастался он жене.
Она благосклонно кивнула.
– Волны сегодня большие и ветер приличный, чуть полотенце не унес, – рассказал супруг.
– Спас полотенце?
– Ребята спасли.
Перед Никитой Сергеевичем поставили тарелку с пюре и куриными котлетками.
– Сергей так и не приехал?
– У Лели день рожденья, – объяснила Нина Петровна.
– И Ладка кругловская небось будет? – нахмурил брови отец.
– Леля с ней не общается. Говорят, она с мужем за границу уехала.
– В дипломаты заделались! – скривился Хрущев. – Доберусь до них!
От порывов ветра шторы на террасе раздувались как паруса. Небо хмурилось, шквальный ветер цепкими белыми барашками пенил море.
– Штормит, – посмотрев вдаль, определила Нина Петровна.
– Мы с Булганиным сегодня в Севастополь рванем, на линкоре «Новороссийск» отобедаем, – сообщил Никита Сергеевич. – Жаль, Сережи нет, ему б на крейсере понравилось.
Однообразный бесконечный пейзаж Северного Казахстана преследовал, угнетал, начинал упрямо сниться по ночам, как бывшему узнику беспощадно снится тюрьма. Степи, степи, степи, бескрайние, неизменно повторяющие друг друга, ничем не примечательные, одноликие. Лишь времена года, прикасаясь к их растянутому на унылые километры телу, хоть как-то меняли тягостный облик: жарким летом, окунали в изумрудную зелень; окропив осенними дождями, обращали бесконечно длящееся пространство в цвета червонного золота, а после душили однообразной ноябрьской серостью, и, в конце концов, хоронили дни в скупых холодных снегах. Но и в этих закономерных превращениях не делался неумолимый край краше, не вдохновлял, разве весною, когда просыпаются от зимней стужи сердца, и губы ищут долгожданного поцелуя, становилось не так уныло, не так однообразно.
Скуластые лица здешних обитателей в точности походили на долгие безымянные степи и мало чем отличались друг от друга – с узкими острыми глазами, настороженные, малоприветливые. А может, это только казалось? Может, чувство тревоги было здесь сильно преувеличено, а съедала приезжего человека тоска по дому, по родному Днепру или Орлику, по зовущим улыбкам чернобровых украинских девушек или голубоглазых русских невест, доступных в своей девичьей радости, готовых беззаветно любить и быть любимыми. Нет, во всякое время натыкались заезжие гости на смотрящие исподлобья недоверчивые лица местных обитателей. Так и ходили они из месяца в месяц, закутанные с головы до ног – то ли от лютых морозов, то ли от пронизывающих ветров, то ли от бездонности уходящего в бесконечность неба, которое хмуро и обреченно нависало над головой. От неуемной, царившей повсюду грусти хотелось бежать, спасаться. Однако они, рожденные на этой земле, пережившие суровые зимы, повзрослевшие в испепеляющем зное лета люди степей, не чувствовали своей неустроенности, обреченности на вечное однообразие. Может у кого-то глубоко в груди шевельнулось мимолетное ощущение одиночества? Скорее напротив: «Что пришлым надо? Что они задумали? Зачем здесь?» – повторяли пастухи и настороженно ждали, не застучат ли по рельсам вагоны, не привезут ли снова сюда обрусевших немцев, трудолюбивых крымских татар, выгрузят в чистом поле и бросят умирать, без пищи, без крова над головой, без божьего благословения! А может, в соседнем районе прогремит оглушительный взрыв, пригибающий к земле камни, и обрушится карающим мечом огненный смерч, испепеляющий и мертвое, и живое. Так секретные ученые испытывают очередную Царь-бомбу, еще более жуткую, чем прежняя. Опасались кочевники, что на месте пастбищ начнут строить железнодорожные развязки, устраивать бетонные бункеры, чтобы с отмеченного злым гением места покорять застывший над головой космос! А может, и еще что пострашнее бомб и ракет выдумают в Москве, и не найдут ничего более подходящего, чем отданный на растерзание ветрам длящийся на тысячи километров Казахстан.
Местные не хотели принимать ни озлобленных ссыльных, ни вдумчивых ученых, окрыленных гениальными замыслами, ни задиристых, беспробудно пьющих геологов, которые без устали долбили землю молотками. Остерегались тут любых командировочных, не одобряли, вот уже как год, гремящих над родными просторами комсомольских призывов: «Поднимем целину! Дадим стране хлеб!» Уходили кочевники подальше от палаточных городков озорной молодежи, которая взад-вперед гоняла по степи изрыгающие чад трактора.
Отстраненный от работы первый секретарь ЦК Компартии Казахстана Жумабай Шаяхметов был категорически против сельскохозяйственного эксперимента, против распашки веками покоящихся в мире земель. Казах утверждал, что климат республики не позволит получать стойкие урожаи, говорил, что огромен риск потерь, вспоминал про суровые ветра, перед весной дующие с удвоенной силой, способные разорить созревающие урожаи, выдрать из земли семена, унести невесть куда тот самый черноземный слой, жизненно необходимый для сельхозрекордов.
– Не беспокойте землю, идите на Алтай, в Приморье! Сажайте там, где не бывает степных бурь! – умолял он.
Но его не слушали, лязгали гусеницы, сигналили грузовики. 250 тысяч квадратных километров плодородных земель, территория по размеру превышающая площадь Англии, днем и ночью распахивалась и засевалась. Шаяхметов хотел сохранить степи, где испокон веков, выпасался скот. Как мог он, выросший в нетронутом крае, лишить пастухов пастбищ, как мог разрушить вековой уклад? На все предложения Жумабай категорически отвечал «нет!» и, мало того, настраивал против воли Москвы население. Общего языка найти с ним не получалось.
Оставив пост казахского первого секретаря, с которого его, мягко говоря, подвинули, Шаяхметов не успокоился, не проходило дня, чтобы он не высказал своего негативного мнения. Обаятельному и обходительному Брежневу приходилось тяжко. Переубеждать и уговаривать он умел, и переубедил сотни, тысячи казахов. За долгие месяцы по нескольку раз объехал он Кустанайскую, Целиноградскую, Северо-Казахстанскую, Кокчетавскую, Тургайскую и Павлодарскую области, простирающиеся с запада на восток на тысячу триста километров, а с севера на юг на девятьсот. Начальству сулил повышения по службе, жадным обещал деньги, кому-то пророчил славу. Многие верили Брежневу, но далеко не все.
Мудро Никита Сергеевич придумал послать в Казахстан городскую молодежь. Эшелоны с комсомольцами шли из Москвы, из Ленинграда, из Киева, Минска, из других европейских городов СССР. Вчерашние школьники жаждали романтики, рвались на подвиги, стремились доказать, что стали взрослыми, самостоятельными, что не боятся трудностей. Заботами партии, Родина стала для них не пустым звуком. Выпускники с энтузиазмом брались за дело, разворачивали между бригадами, колхозами и областями соревнования, влюблялись, женились, рожали детей, тем самым еще больше привязываясь к суровой стороне, однако, с течением времени задора поубавилось, степь подбиралась ближе, подползала к самому горлу и душила. Тяжко приходилось тут жить. Невзирая на необустроенность, с которой еще как-то мирились, пытались веселиться, не закисать. В воскресные дни ходили на танцы, в гости, но изо дня в день караулила чужаков монотонная безысходность. Пленники сливались с безликим однообразием, как будто их заворачивали в нервущуюся серую бумагу, они скучали, плакали, впадая в еще большее уныние. Работа тормозилась, захлебывалась, шла вкривь и вкось.